— Надеюсь, ты доволен?
— Да, доволен, что народ вспомнил обо мне. Но это избрание, ты и сам понимаешь, равносильно смертному приговору.
— Ты серьезно думаешь, что придется поплатиться своей шкурой?
— Гильотина или расстрел — одно из двух. И если нас расстреляют, — это можно будет счесть за удачу.
— Брр!.. А все-таки при мысли, что тебе перережут шею, невольно мороз пробегает по коже.
Товарищу, по-видимому, тоже не очень улыбается эта перспектива; но в глубине души у него все же таится надежда, что я разыгрываю комедию и нарочно для него придумал эту грядущую гекатомбу.
Однако надо отправляться на свой пост.
— Скажите, пожалуйста, где заседает Коммуна?
Я задаю этот вопрос во всех уголках ратуши. Прохожу по пустым залам, по залам, битком набитым народом, и никто не может дать мне никаких указаний.
Встречаю коллег; они добились не больше моего, но зато больше выходят из себя. Они выражают недовольство Центральным комитетом: смеется он, что ли, над ними, заставляя их напрасно ждать у запертых дверей?
Наконец мы нашли.
В бывшем помещении департаментской комиссии зажжены лампы, и мы можем там совещаться.
Высматриваем себе местечко, разыскиваем своих друзей, стараемся найти нужный тон и манеру вести себя.
Здесь голос не будет звучать так, как в танцевальных залах, приспособленных для грома турецких барабанов и раскатов здоровенных глоток: здешняя акустика не для бурных речей.
Говорящий не поднимется на трибуну, с высоты которой можно ронять жесты и метать взгляды.
В этом амфитеатре со скамьями каждый будет говорить со своего места, стоя в полумесяце своего пролета. Заранее можно сказать, что крылья у декламации будут подрезаны.
Нужны будут факты, а не фразы; жернова красноречия, перемалывающие зерна, а не мельница, вертящаяся от ветра громких слов.
Когда все уселись, когда Коммуна заняла место, — воцарилось глубокое молчание.
Но вдруг я почувствовал, как что-то дерет мне уши. Какой-то субъект, сидевший позади меня, поднялся и, встряхивая длинными, гладкими, как у немецкого пианиста, волосами, оставляющими сальные следы на воротнике его сюртука, и вращая тусклыми глазами за стеклами очков, стал протестовать срывающимся голосом против того, что сказал кто-то до него.
Этот «кто-то» — быть может, это был я сам — спросил, как уладят свое дельце избранники Парижа, являющиеся одновременно версальскими депутатами.
Ведь нужно же было знать, чего держаться.
Человек с волосами, свисающими точно ветви плакучей ивы, заявил, что после требований, предъявленных в таком тоне, он немедленно удаляется. И, перекинув пальто через руку, он вышел, хлопнув дверью.
Это не хитрая штука!
Но разве пришло мне в голову удрать, отряхнув прах от ног своих, когда мне стало ясно как день, что нас поглотит якобинское большинство?
Чем больше опасность, тем священнее долг оставаться на посту.
Почему же этот Тирар[186] не желает послужить тем, кто выбрал его представлять и защищать их интересы?
— Я присоединяюсь к правительству! Может быть, вы вздумаете меня арестовать? — крикнул он, бросая яростные взгляды из-под своих очков.
Успокойся, тебя не арестуют! И ты отлично знаешь это, подлый трус, — ты, у кого даже не хватает смелости присмотреться к возбужденному Парижу. Другие, может быть, тоже подадут в отставку, но они останутся жить на мостовой, откуда взвилось пламя революции, — пусть даже с риском, что оно поглотит их... Скатертью дорога!
Что же еще произошло в этот день? — Ничего. Организационное заседание!
При выходе кто-то подошел ко мне.
— А вы сейчас здорово огорчили Делеклюза. Он вообразил, что вы имели в виду именно его и даже чуть ли не указали на него, когда говорили о тех, кто колеблется между Парижем и Версалем.
— И он взбешен?
— Нет, он опечален.
Это верно. Складка презрения не бороздит уже его лицо; в глазах светится тревога, в опущенных углах губ притаилась тихая грусть.
Он чувствует себя выбитым из колеи среди этих блузников и бунтарей. Его республика имела свои строго начертанные пути, свои военные рубежи и межевые столбы, свою боевую тактику, свои пределы страданий и жертв.
Теперь все изменилось.
Растерянный, бродит он без авторитета и престижа среди этих людей, не имеющих еще ни программы, ни плана и не желающих никаких вождей.
186