Наверное, очень многое.
Настройщик знал свое дело.
Он постоял немного перед дверью и поднялся на четвертый этаж, потом на пятый, затем спустился вниз и зашел в соседний подъезд. И снова началось его путешествие по этажам.
Часам к семи он устал, годы брали свое, и зашел в ближайший магазин. Там он купил конфет, а в соседнем магазине — игрушек. А когда он выходил из магазина, его уже ждала толпа ребятишек, и он пошел с ними в сквер и там раздал конфеты и игрушки. Он точно знал, кому что нужно дарить. Одним конфеты, другим игрушки. Потом он рассказал им смешную сказку и, когда ребятишки начали, перебивая друг друга, пересказывать ее и показывать в лицах, незаметно ушел от них.
Потом ему встретился еще один магазин, зашел он и в него. И снова встретил шумную компанию своих бесчисленных друзей-ребятишек, и снова угощал их конфетами, и дарил игрушки, и даже придумал новую игру, такую интересную, что все тотчас же увлеклись ею, а он незаметно ушел и от них.
И вот магазины уже начали закрываться, да и денег к тому времени у него уже не осталось. И теперь он уже не угощал ребятишек, а только что-то тихо рассказывал им и незаметно уходил, когда чувствовал, что им интересно и без него.
Солнце уже спряталось за домами, а он все шел, не спеша, слыша иногда музыку пианино и роялей, которые он настраивал. Многим людям настраивал он инструменты, мальчишкам и девчонкам, юношам и девушкам, взрослым и даже одной старушке, которая уже двадцать пять лет была на пенсии.
Взрослые звали его просто настройщиком роялей, а дети — дедушкой или дедулей, потому что никто не знал его настоящего имени. И лет ему было, может быть, сто, а может быть, и вся тысяча. Так, во всяком случае, думали ребятишки.
Роман Подольный
СКРИПКА ДЛЯ ЭЙНШТЕЙНА
Телефонный звонок.
— Леру!
— Ошибка.
Телефонный звонок.
— Юлю!
— Извини, Лева, я жду очень важного звонка.
— Николая.
— Сейчас позову.
Брат берет трубку и говорит, говорит, говорит.
Я показываю ему кулак. Не обращает внимания. Кончил разговор. Ушел в свою комнату.
Я сижу у телефона. Ведь сегодня в “Комсомолке”… Это мог сделать только Витя. Значит, он в Москве.
Собственно говоря, его звали Витольдом. И он откровенно завидовал. Всем носившим более человеческие имена. Он вообще многим завидовал. И будет…
Я помню Витю столько же, сколько себя. Лучший друг старшего брата. У одного костяшки на правой разбиты — значит, у другого скула рассечена. Но — ничего. Будто так и надо. У одного двойка — и у другого. Прогуливали вместе. И в классном списке фамилии рядом. Потом уже, классе в восьмом, Николай вырвался. Призы на олимпиадах. Курсы при МГУ. Физмат.
— Завидую! — сказал Витольд, засыпавшийся на экзаменах. (Мне всего было двенадцать лет, что я понимала, пигалица, но тогда в первый раз это слово меня обожгло. А сколько раз я его слышала раньше…
Помню:
“Люди в кино идут, а мы на уроки. Завидую. Пошли, Коля?”
“У людей змей летает. Завидую. Сделаем, Коля?”
“С какой девушкой парень идет! Завидую. Познакомимся, Коля?”
Отец часто бывал в командировках, мамы давно не было, Коля таскал меня за собой.
“Ну, сестра у тебя! Не завидую”, — говорил Витольд время от времени.)
— Завидую! — повторил Витольд. — У соседей папахен на Севере три года проработал, “Волгу” купил.
— Пока, пацанка! — кинул он мне. — До встречи через три года, Николай. Я уже завербовался.
— Легкий парень, — сказал отец. Непонятно сказал. То ли в осуждение. То ли…
Потом Витя приехал. Затискал Кольку в объятиях. Хлопнул меня по плечу. Стал рассказывать про парня с зимовки.
— Йог, настоящий йог. Час на голове стоит. Два стоит. Завидую. Он еще и животом шевелить умеет.
— Как с автомобилем? — весело спросил Николай. — Скоро покатаешь?
— Автомобиль? — Витя удивился. — Ах, да! Так я ж его давно купить могу. Неинтересно. Вот у нас один парень в шахматы… по переписке мастером стал. Завидую!
— Сильно завидуешь?
— Не очень. У меня уже первый разряд. А вот Трифонов у нас на стометровке в десять и пять десятых укладывается. Завидую.
— Как решил с институтом? Куда поступать будешь? — озабоченно спросил Николай.
— Вспомнил! Да я в этом месяце до отпуска должен последние экзамены на заочном мехмате сдать. Вступительные у меня в Магадане приняли, а потом в год по четыре семестра укладывал. Не хуже кого другого… Времени много было. Завидую!
— Кому?! — Николай откровенно любовался товарищем.
— Да тем, кто на зимовке на следующий срок остался. Сколько сделать можно! Я вот не выдержал. Москвичам позавидовал.
— Легкий парень, — сказал отец. Осуждения в его голосе теперь совсем не было.
Он исчезал, завидуя кому-то, и появлялся снова, продолжая завидовать, но уже кому-то другому. У аэродрома его охватывала зависть к уезжающим. У кинотеатра — к зрителям. У ресторана — к тем, кто сидит внутри.
— Ка-акого они цыпленка табака едят. Пойдем, ребята.
— Юлька молода еще, — возражал Николай.
— Молода! Завидую. Сколько ей еще жить-то! На семь лет больше нас, а если еще учесть, что женщины дольше лямку тянут…
Он завидовал — не обидно ни для себя, ни для других — всему. Хорошему стихотворению и замшевому пиджаку. Значку альпиниста и портрету в газете. И сам печатал стихи. И тут же переставал их писать. А замшевый пиджак надел два раза. Значок альпиниста он даже получать не пошел. “Мой же он”, — пожав плечами, объяснил нам с Николаем.
Но однажды Николай вместо “молода еще” сказал: “Что ж, пошли”. И мы ели этого самого цыпленка и пили какую-то кислятину.
— А сестра-то у тебя, — вдруг сказал растерянно Витольд. — Завидую…
— Заведи себе, — засмеялся брат.
Но Витя не принял шутки. Он прикусил губу.
Я испугалась. Он ведь всего умеет добиться. Я его полюблю. Он на мне женится. А потом чему-нибудь еще позавидует. Чьему-нибудь мужу. Китобою. Разведчику. И влюбится. Уплывет. Исчезнет. Не хочу!
— Надо пошутить. Сбить тон. А то вон Николай уже серьезнее лицо сделал.
— Вить, а есть на свете кто-нибудь, кому ты никогда не завидовал?
— Дай подумать, — он не отводил от меня цепкого взгляда. — … Нет! Всем завидовал.
— И несчастным влюбленным? — хмуро сказал Николай.
— Так они же стихи пишут! Сонеты, как Шекспир. Поэмы. Завидовал.
— И калекам?
— Да. Иногда. Испытание! Вынес ли бы я? Болезнь, муку, страдание… Они знают. Я — нет.
— …И этим лабухам, что для пьяных играют?
— Господи! Конечно! Они ведь столько всего видят. Бальзак бы им позавидовал, не то что я.
— А тому, что они музыку понимают? — спросила я.
— Да нет, пожалуй. Они — музыку, я — шахматы. Слуха нет у меня и не надо. Этюд Рети им, понимаешь, покажи — посмотрят, как баран на новые ворота. И будто так и надо. Точно музыка вправду выше шахмат. Дискриминация! Каждому — свой вид любви. Как это у Маяковского:
Вот и мы с ними — разной породы, Коленька. В детстве-то меня крутило из-за музыки, — он говорил это не мне, а Николаю, но смотрел на меня. — Казалось, это заговор всего человечества против меня. Одного. Кто играет на скрипке, кто хлопает ему. Разделение труда. Выйдет этакий кудрявый баранчик, положит подбородочек на красный лоскуточек, лоскуточек на краю скрипочки приспособит — и пошли ерзать: подбородочек по лоскутку, смычок по скрипке. Пальцы дрожат-дрожат, скрипка душу тянет. Не. Не завидую.
— Ты завидуешь только тому, что тебе под силу, — не без ехидства сказала я.