Выбрать главу

— А ведь верно, — обрадовался Николай.

— Музыка, значит, мне не под силу? — удивился Витя.

— Ты научишься играть на скрипке? — брат рассмеялся.

— Он положит лоскуток на скрипочку, подбородок на лоскуток… — поддержала я. — Только, имей в виду, это не лоскуток, а подушечка.

— Ну, — Витя всегда легко загорался. — Хорошо. Я научусь понимать музыку и играть… Или…

— Что “или”? — Николай веселился.

— Или докажу, что это действительно заговор. Да! Человечество само себя обманывает!

Так это началось. В тот же вечер, едва мы вышли из ресторана, Витя негромко сказал брату:

— Сегодня я завидовал тебе, а скоро ты мне будешь. Береги сестренку. Пока!

— Куда ты? Нам же по дороге.

— Нет. Тут неподалеку живет мать моего начальника зимовки. Хвастался, что она любит музыку, большую библиотеку о ней собрала. Еще раз — пока. И помни, чему у тебя я завидую больше всего.

Витя появился у нас через три дня. Стал меня допрашивать:

— Вот ты играешь. Что ты в это время чувствуешь?

Выслушал. Досадливо покачал головой. Сказал:

— Смутно. Смутно. А в книжках этих! Мелодия, понимаешь, это художественно осмысленный ряд звуков разной высоты. Ну а что значит слово “художественно”, авторы энциклопедий не знают.

— Это чувствовать надо, — сказала я. И сама сморщилась: так высокомерно прозвучала фраза.

— Чувствовать! Тоже из ряда “художественного”. Почему-то про литературу критики пишут точнее. И даже про живопись, когда не очень умничают. А тут — беспомощны. Ничего объяснить не могут.

— Гармония дает ощущение красоты, — попыталась объяснить я.

— Гармония? Да какая же в нынешней музыке особая гармония? Я тут поглядел учебники да справочники. Оказывается, еще древние греки с гармонией весьма вольно обращались. А затем ее все больше и больше калечили, саму музыку на шесть седьмых урезали. В октаве чистого строя должно быть восемьдесят пять звуков, осталось двенадцать. И это — ничтожная доля всех изменений. А радуются: гармония. Да она же искусственная. Картина, китайская или японская, мне нравится. Но что мне с китайской музыкой делать? Звукоряд у них другой! А тоже ведь художественно организованный. У нас октава, у них октава. У нас внутри нее лесенка из семи ступенек, у них — из пяти. Почему нам этого не много? Почему им того не мало? Аллах знает. Договорились — и все. Заговор!

Я забыла свою застенчивость, даже страх перед человеком, которого любила. Он оскорбил музыку!

Витя слушал меня молча. Время от времени делал заметки на своих листочках. Потом резко оборвал:

— Священнейшее из искусств! Древнейшее из искусств! Сумасшедших им лечат. Подумаешь! У меня тут цитатки покрепче. Аристотель, понимаешь, считал, что музыка раскрывает суть вещей.

— Правильно!

— Да ну? А то, что есть мелодии, которые сжигают певца и все, что его окружает, тоже верно? Индусы утверждают, что один человек спел такую песню, стоя по горло в море, и волна вынесла на берег кучку пепла.

— Легенд много. Не всем лее верить.

— А каким именно прикажешь? Ладно, спасибо. Пошел. Тут меня попросили полгода позимовать в одном месте. До встречи. Кончай свой десятый поскорее. Взрослей, взрослей, девочка. Кстати, У вас есть чистая магнитная пленка? Давай всю.

Ушел. Я подошла к книжному шкафу, взяла тоненькую книжечку.

Я люблю тебя давно, Впрочем, это все равно. Все равно ты не поверишь, Как я жду тебя давно. Шла я девочкой по саду, Помню детскую досаду: Дождь пошел, дед ушел — Сразу все нехорошо! Кто-то встал передо мной. Наклонился надо мной: “Что ты плачешь, слезы тратишь, Слезы льются, как вода… Ты не вырастешь, завянешь, Ты красивою не станешь, Я не встречусь тебе, Не женюсь на тебе!”

Через день я пересказала брату наш разговор. Он рассмеялся.

— Этими-то новостями Витька тебя так ошарашил, что двое суток, гляжу, места себе не находишь! Эх ты! А еще в консерваторию собираешься. Азы он тебе выкладывал. Мы действительно играем и слушаем искаженную музыку — с точки зрения хоть Пифагора, хоть Палестрины. Про них ты слышала, надеюсь?

— Пифагоровы штаны, — бодро ответила я. — А Палестрина, по-моему, служил композитором у какого-то римского папы.

— Точно. В XVI веке. А за два следующих столетия музыку и обузили. Слышала про такой термин — чистый строй?

Я пристыженно молчала. Слышала ведь и читала, а внимания не обратила.

— Это когда в мелодии звучат одновременно только тона, по частоте различающиеся в два, три, четыре раза. Звуки тогда кажутся чистыми, прозрачными. В музыкальном диапазоне рояля укладываются семь октав и двенадцать квинт.

— Ну, это-то я знаю.

— Слава богу. Так вот, семь октав не равны двенадцати квинтам, а их взяли да подравняли. Искусственно. Квинты подкоротили. Понимаешь? Исказили чистый строй, правильно твой Витольд говорит.

— Мой?

— Ну, мой. И Гендель то же говорил, и Чайковскому это время от времени ужасно не нравилось, и Шаляпину, а Скрябин от отчаяния пытался новый рояль сконструировать, с добавочными клавишами, чтобы брать естественные интервалы. Поняла?

— Так, значит, он прав?

Николай погладил меня по щеке:

— Чудачка, всякое искусство условно.

А через год он приехал. И сразу велел нам с братом собираться. Такси ждет.

— Теперь клуб управления Главсевморпути, — сказал шоферу.

Концерт поначалу был так себе. Но третьим номером конферансье объявил:

— Оригинальный номер. Витольд Коржиков.

— Я говорил ему, чтобы он назвал меня Виктором, — прошипел Витя мне в ухо. Поднялся на сцену.

Конферансье торжественно передал ему маленький магнитофон. Витя поставил его на крышку рояля. Вынул из кармана пиджака кассету, установил. Повернулся к публике, объявил:

— Записи странных звуков, сопровождавших северное сияние 2 февраля 1979 года. Слушайте.

Меня словно ударило по ушам; я невольно подняла руки, прикрывая их, оглянулась, увидела, что этот жест повторил весь зал.

Резкий звук сменила почти красивая мелодия, затем последовала серия разрядов, больше всего напоминающих радиопомехи… Снова та же мелодия, только на два тона ниже, потом скрежет… Шумовые звуки сменялись музыкальными и возвращались опять, пока эта чудовищная музыка не превратилась окончательно в какофонию. Витя быстро снял кассету, сунул в карман, спрыгнул в зал, прошел к нам. Его сменил на сцене конферансье. Морщась, проговорил:

— Я позволю себе от вашего имени поблагодарить Витольда Коржикова. А теперь, — его лицо расплылось в довольной улыбке, — вы услышите настоящую музыку. И, надеюсь, исполнителя поблагодарите сами, не возлагая на меня и эту обязанность. Скрипач… — конферансье назвал имя, заставившее зал всколыхнуться, и отошел за кулисы. Щедрые аплодисменты оборвались. Скрипач поднял смычок.

Невыносимо фальшивым был звук, вызванный им у скрипки. И сам маэстро почувствовал это. Он торопливо передвинул пальцами на грифе. Несколько раз встряхнул смычок. Снова опустил его на струны. Зал застонал. Скрипач тоже. Он выронил… нет, не выронил. Он бросил смычок! Кинулся за кулисы.

Взъерошенный конферансье выскочил на сцену:

— Артист почувствовал себя плохо. Трио баянистов попытается вознаградить нас за потерю такого номера, — конферансье был растерян и косноязычен.

Баянисты раздвинули меха. Пальцы заерзали по белым пуговичкам.

— Фальшь! — крикнул кто-то неподалеку. — Не умеешь — не берись, — возмущались из первого ряда. Баянисты смотрели друг на друга. На публику. Из-за кулис крикнули: “Занавес”.

Мокрыми губами прошептал конферансье о “технических причинах”. Зал шумел. А мы с Витольдом пробирались к выходу. Он был счастлив.

— Ну что, музыкантша, получила? Вот уж не завидую всем этим скрипачам, пианистам, барабанщикам! И композиторам тоже! Именно не завидую! И никто больше никогда им не позавидует. Никогда!