– Как это?
– В любом салоне рано или поздно появлялись иностранцы. И начинали интересоваться: а есть у вас что купить? А где иностранцы, там гэбэшный хвост. Весь дипкорпус, естественно, был под наблюдением КГБ.
– Держатели салонов контактировали с КГБ?
– Как правило, вступали в вынужденные, сложные и запутанные отношения: держать салон и не быть связанным с гэбухой было почти невозможно. Где-то КГБ курировал бизнес, который шел в салонах (после хрущевских чисток на место энкаведешников пришли люди с развитой хозяйственной жилкой), где-то просто следил за тем, что делается и говорится. Где-то люди, связанные с Комитетом, имели свой частный интерес, скажем так, к коммерции отношение не имевший. А где-то просто появлялись стукачи. А иногда, например, приходили люди и говорили: «А можно мы вас пофотографируем?» И все фотографируемые относились к этому спокойно: не боялись, наверное. Хотя именно Контора салоны и срезала на корню в самом конце семидесятых. Любой хозяин понимал - расплата обязательно придет, хотя не всегда понятно, когда и какой она будет.
– Что там было важнее, на ваш взгляд - магия места или люди, которые эти салоны держали и посещали?
– Да уж какая там магия места. Находились они, в основном, в центре, но были исключения, например, Лианозово. Салоны, особенно ранние, были неотличимы от интеллигентских кухонь. Только на кухне собирались время от времени, а салоны никогда не пустовали, там ежедневно кипела жизнь. Что касается людей… Московские салоны - это живой пример диалектики. Они прошли путь от глухого подполья до места встречи представителей власти и диссидентуры. И если в Долгопрудном у Кропивницких самыми высокими гостями были иностранные послы, то у Ники Щербаковой, скажем, могли вести беседы инструктор ЦК и махровый антисоветчик, которого скоро турнут на Запад.
– То есть это подполье было скорее культурным, чем политическим?
– Я бы не сказал. Скорее политика рассматривалась как часть культуры. Даже на Южинском переулке, в мистическом «Южинском кружке», строились планы убийства первых лиц государства. Мамлеев называл Ленина «красной обезьяной». Как-то я решил познакомить его со своим отцом, видным представителем номенклатуры и большим, по тем временам, либералом. Папа стал ему что-то говорить о Ленине. Свой ответ Мамлеев начал: «Вы понимаете, красная обезьяна…» На что мой отец предложил: а давайте-ка мы с вами лучше водки выпьем.
– Обитатели салонов мыслили себя новой аристократией. А легко ли было попасть в этот круг?
– Легко. Это вообще была разомкнутая система, никакого герметизма. Везде сидели одни и те же люди. Все ко всем ходили. Мы могли встретиться на бульваре и еще долго выбирать, кому оказать честь своим посещением. Двести-триста квартир ждали нас каждый день, только раскрой записную книжку. Каждый день! И никаких предварительных звонков! Звонили только новым, еще незнакомым людям, а к знакомым все ходили запросто! Это была другая страна, другая планета, с другой системой общения и коммуникации. Я шел по улице Горького, и у меня язык уставал здороваться - половину прохожих я знал по именам.
Лианозово (конец 50-х - начало 70-х)
– Ядром этого салона была семья художников Ольги Потаповой и Евгения Кропивницкого, которые жили в Долгопрудном, плюс породнившийся с ними Оскар Рабин, который с женой Валентиной Кропивницкой поселился в Лианозово. А идеологическим фундаментом было лагерное изгойство шаламовского толка. Это был такой форпост поколения, ужаленного войной и лагерями, и если в целом по Москве это было размыто - во дворе моего детства на Плющихе, например, кто-то воевал или сидел, а кто-то нет, но внимания на этом никто не акцентировал, - то в Лианозово это все было в концентрированном виде. И в бараке Рабина, и в квартире Кропивницких этот концентрат рванул. Люди с активными протестными настроениями, вынужденные выживать и не могущие забыть свой экстремальный военно-лагерный опыт, собрались и стали философствовать, чтобы просто осознать себя.
Там впервые появился и проявился Игорь Холин, великий поэт. Он шел в библиотеку, брал сборник Исаковского и сам, интуитивно, начинал доходить до того, как пишутся стихи. А потом писал: «Кто-то выбросил рогожу, кто-то выплеснул помои, на заборе чья-то рожа, надпись мелом - "Это Зоя". Выходной, начало мая, скучно жителям барака…» Потом он приносил эти стихи Кропивницкому, а тот говорил: смотри, а есть ведь еще и другие размеры, рваный стих, белый. И Холин писал: «Умерла в бараке, сорока семи лет, детей нет, работала уборщицей в мужском туалете, для чего жила на свете?»