Выбрать главу

Любопытно, в каком зале они взаправду поместились бы все сразу?

Впрочем, я уверена, что если бы Николай Алексеевич Федоров преподавал не латынь, а, скажем, аграрную историю или каноническое право, результат был бы тот же - тысячи людей сегодня вспомнили бы, как быстро летело время на его занятиях, как укладывался материал в памяти, какие потрясающие подробности оживали и какие невероятные казусы анализировались. И как он дарил своим ученикам всего себя - а не только свои познания.

Уверенность моя особого рода. Я не только никогда не училась у Федорова, но вообще не принадлежу к славной когорте классиков (теперь говорят - «антиковедов»). Но бывают более важные уроки - уроки жизни. Именно у Федорова я получила их тогда, когда это было мне не просто необходимо, но необходимо жизненно - то есть чтобы жить. С тех пор прошло более полувека, что, смею думать, позволяет мне и далее обойтись без полного титула Н. А. Федорова и называть его просто по имени.

Итак, в 1949-1950 гг. я училась на первом курсе филфака МГУ.

Колю Федорова (он был тогда аспирантом кафедры классической филологии) прислали к нам агитатором. В этом качестве Коля должен был отвечать за «общественное лицо» двух групп испанского отделения. Я смутно помню «политинформации», которые он время от времени с нами проводил, что в то черное время было особенно непросто сделать без фальши.

В группе Колю любили, а одна из девочек была и на самом деле в него влюблена. Я же всегда была склонна к преобразованию очередных своих безответных увлечений в дружеские отношения, и здесь Коля не был исключением. Не думаю, чтобы мы когда-либо встречались один на один - до поры.

Все изменилось, когда в декабре 1950-го трем девочкам и двум мальчикам, которых связывала даже не дружба, а единственная совместная встреча Нового Года, было предъявлено обвинение в «создании контрреволюционной организации, противопоставившей себя комсомолу». (В подробностях этот сюжет изложен в моих мемуарах, см. «Внутри истории», М., НЛО, 2002).

При всей ничтожности моего жизненного опыта я все же понимала, что нас ждет. По моим тогдашним представлениям, арест был равнозначен смерти. Несомненно, лучше было умереть, не дожидаясь ареста. Я не видела ни одного человека, который бы вернулся «оттуда». Зато «туда» к этому моменту уже попали многие, в том числе - ближайшие друзья нашей семьи. Разгоралось «дело врачей», других еще раньше забрали как членов Еврейского Антифашистского Комитета. С факультета исчезали яркие преподаватели и сильные студенты.

Всей этой истории, получившей огласку и на других факультетах МГУ, сопутствовал перелом в отношениях с университетскими друзьями. На филфаке принято было здороваться за руку - теперь мне перестали подавать руку. Но еще тяжелее переживалось поведение любимых преподавателей. Те из них, кто прежде звал меня по имени, отныне предпочитали меня просто не замечать.

Я перестала спать и существовала как бы по инерции.

Потом обвинение трансформировалось в так называемое «персональное дело» и пошло по комсомольским инстанциям. Однако никто из нас - включая моих родителей - не понял, что такой оборот почти всегда свидетельствовал о том, что госбезопасность потеряла к нам интерес. Так что я продолжала жить под дамокловым мечом, выслушивая в свой адрес все более пламенные обвинения со стороны однокашников и комсомольского начальства.

Прохождение разнообразных кругов ада растянулось на год с лишним…

Единственным человеком, который поддерживал меня все это ужасное время, был Коля Федоров. Коренной москвич, Коля жил в Трубниковском с тяжело больной мамой. У нее была астма, так что жизнь в семье протекала под постоянной угрозой очередного приступа. До всеобщего увлечения античностью было еще далеко. Найти заработок на стороне было нереально. Семья перебивалась на мамину пенсию и Колину стипендию.

Сочувствуя мне, Коля несомненно рисковал: в отличие от наших преподавателей, которым с этой стороны ничего не грозило, Коля как агитатор отвечал за нашу «идейность».

Я стала бывать в Трубниковском, в типичной старомосковской квартире, где у Коли была отдельная почти пустая комната с огромным письменным столом, стоявшим углом. Коля зажигал настольную лампу и усаживал меня в кресло напротив стола. Из наших разговоров я помню лишь то, что Коля искал какое-то рациональное объяснение случившемуся и стремился узнать, каковы были те «порочные» вкусы и убеждения, в которых нас обвиняли.

Он спрашивал меня, читала ли я - раз уж мы были такие романтики, что любили Ростана - «Голубой цветок» Новалиса. Я не знала, кто такой Новалис…