Витрины магазинов кое-где разбиты, и снег запорошил полки, а потом подтаял, смазал все, снивелировал под один грязновато-серый цвет. А кое-где стекла бережно заколочены, и, чувствуется, притаился за ними кто-то, кто с великой надеждой ждет наступления лучших времен.
Не видать ни дворников, ни кухарок, спешащих на рынок и с рынка. Во всем ощущается дыхание близкой войны. Только мальчишки-газетчики, наголодавшиеся, нахолодавшиеся, обтрепанные, по-прежнему снуют на углу Садовой и все так же лихо, наперебой выкрикивают названия сенсационных заголовков, жуткий смысл которых вряд ли им понятен:
— Совет Народных Комиссаров получил текст германских условий мира...
— Обращение ко всем Советам...
«Как хорошо, что Маша и дети остались в Уфе, — невольно думает Александр Дмитриевич. — Там — глубокий тыл, а здесь — почти что фронт».
Автомобиль по диагонали пересекает Аничков мост. .
Слева медленно поворачивается вздыбленный конь и смиряющий его бронзовый укротитель, плывет назад чугунный парапет набережной, становится видна Фонтанка в коросте грязного льда, и справа, наконец, открывается кабинетский корпус дворца с белой колоннадой парадного подъезда.
Поблагодарив шофера, Александр Дмитриевич несколько неловко и смущенно выбрался из машины, похожей на большую карету.
Несмотря на то что о его назначении не сообщалось, служащие Народного комиссариата уже знают — наверняка знают и ждут: пожаловал как- никак новый министр...
Он старается держаться прямее, тверже, ступает продуманно и напряженно: его походка должна быть как его позиция в жизни. Пусть видят, пусть знают: идет министр первого в истории социалистического правительства. Крупный, энергично очерченный подбородок, лицо, исполненное решимости и достоинства, — облик человека выдержанного, но настойчивого и твердого.
Отворяется массивная, сияющая медью дверь.
— Желаю здравствовать, ваше... — огромный, сытый швейцар, в ливрее и с бакенбардами, словно поперхнувшись, поправляется, — гражданин товарищ!
Вздрогнув, Александр Дмитриевич на мгновение замирает, пораженный величием осанки и трубным голосом швейцара. Потом протягивает ему руку:
— Здравствуйте...
Но что такое? Кроме швейцара, в вестибюле дворца — никого. Цюрупа идет через анфиладу комнат, выходит в коридор, заглядывает в двери слева и справа — всюду одно и то же: аккуратно прибранные столы, запертые шкафы, ни одной брошенной впопыхах бумажки, ни одного сдвинутого с места стула. Люди, уходя отсюда, собрались не вдруг.
— Где же служащие? — спрашивает он у швейцара, почтительно сопровождающего его.
— Знамо где — бунтують. Вот пожалуйте в зал. Там они все...
Стараясь не скрипеть ботинками, Александр Дмитриевич входит в уютный зал, пристраивается в последнем ряду и оглядывается вокруг: высвеченные солнцем капители колонн и лепные карнизы, кажется, вот-вот поплывут куда-то, подхватят, унесут тебя ввысь. Приветливо мерцают хрусталики массивной литой люстры. И только шеренги спин в плюшевых креслах перед ним угрюмы и неподвижны.
На трибуне — седоватый, крепко сбитый человек в хорошо сидящем сюртуке. Он говорит:
— Все крестьяне в один голос заявляют, что не дадут хлеба, потому что у нас правительство большевистское.
«Все крестьяне»! — иронически вздохнув, отмечает про себя Цюрупа.
— И все сотрудники министерства продовольствия не признают эту власть, которую не признает вся страна.
«Ого! — невесело усмехается Александр Дмитриевич. — «Все»!.. «Вся»!..» — и тихонько спрашивает у соседа.
— Это кто? Громан говорит?
— Да, Владимир Густавович, — не повернув головы, отвечает сосед.
— Председатель Северной продовольственной управы и член «десятки»? — снова спрашивает Цюрупа.
— У нас только один Громан, милостивый государь! — ворчит сосед, всем видом давая понять, что старается не пропустить ни единого слова оратора и что грешно мешать ему сейчас в этом наиважнейшем деле.
«Да, Громан один. Матерый политик, ничего не скажешь», — думает Александр Дмитриевич и невольно припоминает все, что слышал о нем.
В социал-демократии Громан — человек далеко не случайный. Еще юношей, в девяностых годах прошлого века, потомок состоятельных благочестивых колонистов Вольдемар Громан вступил в революционное движение. В двадцать два года — первый арест, привлечение по делу «Совета объединенных землячеств», и студент, распрощавшийся навсегда с университетом, отправляется на три года в Вятскую губернию.