«Так вот куда ты гнешь? Слушатели твои рвутся в открытый бой, но ты понимаешь, что в этом бою их опрокинут, и ты лишишься всей своей армии. Тебе хочется и армию сохранить для себя, и сделать так, чтобы она, воюя, не воевала и, работая, не работала. Так-так... — Цюрупа снова посмотрел на шеренги одинаково напряженных, словно бы насупленных спин. — Их нейтралитет — для тебя победа, но ведь для меня — это смерть!..» — пронеслось у него в голове.
А Громан все говорил и говорил. Уверенно и зычно гудел его мягкий, отлично поставленный баритон:
— Нейтралитет, нейтралитет и еще раз нейтралитет! Я не разделяю ваши опасные иллюзии, хотя, как гражданин, сочувствую тем из вас, кто призывает к вооруженной борьбе с захватившими власть большевиками.
— Любой ценой! — крикнул вдруг сосед Цюрупы, вскочил со своего места и затряс кулаками: — Пусть с немцами! С богом, с чертом — с кем угодно! Только бы избавиться от большевистской черни. — И так же внезапно, как вскочил, плюхнулся на место, задышал тяжко, с надрывом, словно всхлипывая.
Александр Дмитриевич взглянул на его набухший, апоплексический затылок и даже пожалел его: вся жизнь этого человека, небось, прошла на государственной службе, — и вот сидит он, никому теперь не нужный коллежский советник, слишком полный, чтобы элегантно вместиться в парадный мундир, и слишком взволнованный, чтобы обратить внимание на того, кто сидит с ним рядом.
— Я сочувствую вашим взглядам, — повторил Громан, — обращаясь теперь уже только к соседу Цюрупы. — Сочувствую, но не разделяю их. И я по- настоящему счастлив, что среди вас не нашлось и, думается мне, не найдется ни одного сторонника большевистского направления. Во всяком случае, я хотел бы быть в этом уверенным.
Александр Дмитриевич поднялся со своего места:
— Напрасно! Напрасно вы на это рассчитываете! — внятно и веско проговорил он.
Все, как по команде, повернулись к Цюрупе. В зале стало тихо как в могиле. И только подвески хрустальной люстры да пуговицы вицмундиров продолжали поблескивать по-весеннему мирно и весело. Но вокруг были чужие, враждебные лица и слепые стекла очков, скрывающих невидимые, но конечно же злобные глаза своих обладателей.
Очки, очки — пенсне, монокли, даже лорнет у кого-то в дальнем углу...
Первым нашелся Громан:
— Что это значит? Кто вы такой?
— Народный комиссар по продовольствию! — раздельно представился Александр Дмитриевич.
И сразу — словно вдрызг разлетелись все стеклышки. Глаза, глаза, полные ненависти. Перекошенные злобой лица. Пунцовые от негодования лысины. Топот. И крики:
— Насильники!
— Убийцы!
— Немецкие шпионы!
— Долой совет непрошенных депутатов!
— Да здравствует Учредительное собрание!
«Эх, господа хорошие! Если б вы знали, как я умею ругаться... И как мне хочется обложить вас сейчас по всем правилам, хлопнуть дверью!.. А что, если вызвать отряд матросов? Они живо приведут вас в чувство... Нет, вы мне нужны. Кормить Россию надо, а без вас это пока невозможно!..»
Цюрупа решительно шагнул вперед, неловко одернул добротный, но сразу выдававший замах провинциального портного пиджак и, стараясь ни на кого не глядеть, под свист и улюлюканье прошел к трибуне, на которой все еще стоял Громан, видимо не собиравшийся уступать ему свое место.
А зал по-прежнему бесновался, кипел.
— Ну что ж? — обратился к Цюрупе Громан. — Вам остается только, подобно вашему предшественнику, вызвать вооруженную команду и арестовать всех присутствующих.
«Да, конечно, это больше всего бы тебя устроило... Тут уж был бы достигнут полнейший «нейтралитет», да еще не по твоей вине... Ишь, как спокоен! И все- таки ты боишься — боишься открытой войны. Понимаешь, что продовольственное дело для этого меньше всего подходит: ведь ты — социалист или по крайней мере называешь себя социалистом...»
Александр Дмитриевич взошел на трибуну и поднял руку, требуя внимания.
Зал продолжал неистовствовать.
Тогда он подошел вплотную к Громану и произнес, обращаясь к нему одному:
— Владимир Густавович! Неужели мы не можем поговорить спокойно?
Громан пожал плечами, ответил что-то, чего нельзя было расслышать, и упрямо не пожелал уступить места на трибуне.