Выйдя из подъезда, Александр Дмитриевич не пожалел, что надел пальто: дул северный ветер, и, несмотря на ласковое солнце, в воздухе веяло скорее мартовской, чем майской прохладой.
Вывески над магазинами Лапина, Перлова и отделением «Нью-Йорк Сити Банк’а» чья-то догадливая рука закрыла кумачом с неровными белыми буквами: «Победив капиталистов, мы должны победить собственную неорганизованность — только в этом спасение от голода и безработицы».
По Моховой, вдоль лабазов и ларей Охотного ряда, с Тверской небольшими группами уже спешили люди со знаменами и винтовками. Грянула музыка. Толпы штатских сменили красноармейцы. Лихо цокая по булыжнику, проскакали кавалеристы. А вот загромыхали и артиллерийские повозки.
Постояв немного на углу, Цюрупа поспешил в Кремль.
Там перед зданием судебных установлений уже собирались члены ВЦИК, сотрудники Совнаркома, народные комиссары. В неизменном драповом пальто с бархатным воротником, в мягкой кепке, надетой каким-то одному ему свойственным образом, появился Ленин.
Вот он — идет быстро, смотрит остро. Остановился вдруг перед памятником, водруженным на месте убийства великого князя Сергея Александровича, и, словно впервые увидев его, подзывает коменданта Кремля.
— Здравствуйте, товарищ Мальков. Поздравляю вас с праздником! — и, покосившись на монумент: — Что же это, дорогой мой? Памятника Каляеву у нас нет, а эта мерзость все еще высится?!
— Рук не хватает, Владимир Ильич! — пожаловался Мальков.
— Рук?.. — Ленин оглядел рослого, крепко скроенного и ладно сшитого коменданта от бескозырки до начищенных матросских башмаков под раструбами клешей и обернулся к Цюрупе: — Ну, что, товарищи? Добавим рук? Несите веревки, Павел Дмитриевич!
Расторопный комендант сбегал куда-то. И не успел Цюрупа, что называется, глазом моргнуть — в руках у Ленина оказалась добротная пеньковая веревка. Комендант хотел ему помочь, но он сам сноровисто и быстро затянул узел, связал петлю и накинул ее на верхушку памятника:
— Беритесь, товарищи! Все вместе! Дружно! — Работа нравилась ему, и, предвкушая ее результат, он возбужденно улыбался, нетерпеливо натягивал веревку.
Александр Дмитриевич стал за ним, ощутил позади себя знакомый табачный дымок и мягкий шорох тужурки Свердлова, взялся за веревку.
— Раз, два — взяли! — скомандовал Ильич. — Е-ще взяли! Разом, разом, товарищи! Да нет, не так.
Все вместе! Сразу! Все вместе! Раз, два... Па-бере-гись! — крикнул он, как заправский крючник, и, схватив Александра Дмитриевича под руку, оттянул его в сторону.
Со звоном и грохотом бронзовый монумент рухнул на булыжник.
— Вот так! — Довольно потирая руки, Ленин глянул на него и обернулся к Цюрупе, приглашая порадоваться. — Отольем из этого истукана снарядные гильзы, чтобы стрелять в защитников самодержавия!.. Ну, что ж, товарищи, кажется, нам пора?
Красная площадь пестрела флагами, на Верхних торговых рядах, на Кремлевской стене, на здании Исторического музея — всюду колыхались яркие полотна с лозунгами: «Да здравствует Совет Народных Комиссаров!», «Мир и братство народов».
На площади, несмотря на громадную толпу и все вливавшиеся со стороны Иверской колонны демонстрантов, было тихо. Мимо братской могилы бойцов Октябрьского восстания толпа двигалась потоком.
Кто-то один где-то в глубине движущейся людской массы запел:
— Вы жертвою пали...
И через мгновение песня побежала во все стороны, разрослась, захватила всю площадь. И вот уже вся толпа, как один человек, поет. Поет Ленин. Поет рядом с ним и вместе с ним Цюрупа. Старое-старое и вечно неожиданное чудо — песня! Боль, радость, отчаяние, непреклонность сотен, тысяч людей в одном порыве, в строгом, объединяющем всех ритме...
Внезапно Александр Дмитриевич застеснялся: показалось, что он заглушает голос Ленина и все смотрят только на него, с осуждением. Он умолк и стал слушать, как нарождался и умирал в каждом слове, в каждом звуке баритон Ленина, как самозабвенно отдавался Ленин песне. В ней не просто отразилось дело его жизни — в ней жило, быть может, нечто более важное сейчас: то необъяснимое и ни с чем не сравнимое движение души, когда человек весь открыт для тысяч других, так же открытых для него.
И Александру Дмитриевичу вдруг подумалось, что, быть может, вот только поэтому — потому что суждены тебе такие мгновения — ты можешь считать свою жизнь не бессмысленной, не напрасной.
«Кажется, зарапортовался? — прервал себя Цюрупа и смущенно оглянулся, точно кто-то из стоявших вокруг и во весь голос певших людей мог услышать его мысли. — Сколько нагородил! А все дело в одном: музыка. Музыка — вот и все... Мать, помнится, говаривала: «Если Сашу не звать к обеду, неделю не вспомнит про еду, а без песни дня не может прожить». Отец улыбался: «Страсть к музыке — признак человека доброй воли». Доброй воли... Почему я об этом вспомнил?..»