— Велик же у этих людей запас злобы! — обращается Александр Дмитриевич к Шмидту, но так, чтобы и «этим людям» было слышно.
— Нет! — в том же тоне подхватывает Отто Юльевич. — Им просто весело! Их очень веселит народное бедствие.
— Да. Пожалуй, вы правы. Ведь чем крепче хватка пресловутой костлявой руки, тем чаще будут сообщения о разгромах Советов, убийствах комиссаров и других событиях того же рода.
— Безусловно! Безусловно! — соглашается Шмидт. — Не так уж трудно понять истинные мотивы красноречивой травли всех наших мероприятий со стороны этих милых, высококультурных джентльменов... Постойте! Кажется, Владимир Ильич подъехал?
Заметив входящего Ленина, Мартов отвернулся и нарочито громко, специально для него, сообщил:
— Говорят, у гроба Георгия Валентиновича был венок с такой надписью на ленте: «Русские бы диктовали мир в Берлине, если бы русские социалисты в дни мрачных бурь шли по пути, указанному тобой».
Сосредоточенный, собранный, весь уже в предстоящем выступлении, Ильич замедлил шаги, увидел нескольких рабочих, сочувственно толкущихся вокруг меньшевиков, обернулся к Мартову:
— Говорят, там был и другой венок: «Политическому врагу, но великому русскому патриоту от монархиста В. М. Пуришкевича»... — и пошел к выходу на сцену.
Наконец все расселись: правые — справа, левые — слева, потом почтили память Плеханова, и Яков Михайлович дотронулся до своего колокольчика.
— Слово имеет докладчик от Совета Народных Комиссаров товарищ Ленин, — объявил он.
Александр Дмитриевич, устроившийся в партере, среди своих (с одной стороны — Шмидт, с другой — Свидерский), оглядел притихший зал: галереи, бельэтаж, амфитеатр. Сверху донизу все забито, все заполнено до отказа, некуда яблоку упасть. Темные косоворотки с белыми пуговицами, выцветшие гимнастерки, блузы, блузки, поддевки, тельняшки, перекрещенные пулеметными лентами, несмотря на жару. Сосредоточенные, настороженные, ждущие лица.
В ложах — корреспонденты, толпы корреспондентов: знакомые френчи вперемежку с клетчатыми пиджаками, визитками, смокингами иностранцев.
Взгляды всех, как в фокусе, сходятся на невысоком человеке за кафедрой, стоящей на сцене.
Не торопясь, так, чтобы всем было слышно, он говорит:
— Везде, как в воюющих, так и в нейтральных странах, воина, империалистическая воина двух групп гигантских хищников несла с собою полное истощение производительных сил. Разорение и обнищание дошли до того, что в самых передовых, цивилизованных и культурных странах, в течение не только десятилетий, но и столетий не знавших, что такое голод, война довела до голода в самом подлинном, в самом буквальном значении слова...
Александр Дмитриевич повернулся, отыскал впереди неподалеку большую, посеребренную сединой голову Громана.
Тот сидел в углу, на крайнем кресле первого ряда, возле Мартова. Лицо его было невозмутимо спокойно. Казалось, ничто сказанное никак его не затрагивает, и даже обычной издевки нет в его взгляде. Со скукой слушает он что-то давно ему известное, решительно его не касающееся.
А между тем Ленин вспоминает как раз о том, что должно больше всего на свете волновать и заботить Громана:
— Голод масс служит теперь во всех империалистических странах лучшим полем для развития самой бешеной спекуляции, для наживы неслыханных богатств... Идти по этому пути мы не желаем, кто бы нас на этот путь ни толкал сознательно или бессознательно... мы стояли и будем стоять рука об руку с тем классом, с которым мы выступали против войны, вместе с которым свергали буржуазию и вместе с ним переживаем все тяжести настоящего кризиса. Мы должны стоять за хлебную монополию до конца, но не так, чтобы узаконять капиталистическую спекуляцию в крупных или мелких размерах, а чтобы бороться с сознательным мародерством. И здесь мы видим большие трудности, более тяжелые опасности борьбы, чем когда перед нами стояли вооруженный до зубов против народа царизм или вооруженная до зубов русская буржуазия, которая не считала преступлением проливать кровь тысяч и сотен тысяч русских рабочих и крестьян в июньском наступлении прошлого года, с тайными договорами в кармане, с участием в дележе добычи, и которая считает преступлением войну трудящихся против угнетателей, единственную справедливую, священную войну, о которой мы говорили в самом начале империалистической бойни и которую теперь неизбежно все события на каждом шагу связывают с голодом.