– Поделись девушкой, дорогой.
Я ударил, не задумываясь. Тяжело бить со спущенными штанами. Удар пришелся в никуда. Зато я отлетел к стенке. Тяжело дыша, поднялся и бросился на распалившегося горца. Он вцепился в Настю. Я вцепился в него. Она отпихнула ублюдка, да и я чего-то сделал.
Послышался то ли удар, то ли хруст.
Мы стояли и смотрели.
Он лежал на грязном чердачном полу. Из башки текла кровь. Вернее, не текла. Просто под башкой образовалась бордовая лужица.
Я застегнул штаны.
– Кажись, кокнулся хачикян, – сказала Настя…
IV
Мы не чувствовали ни раскаяния, ни угрызений совести. Разве что Настя несколько раз вздрагивала во сне. И за завтраком не было аппетита.
Настя поджарила яичницу, но не притронулась к ней. Я поковырял вилкой и ограничился кофе. Угрюмое молчание висело над кухней.
От нечего делать Настя стала расставлять посуду в шкафу. Наткнулась на мою старую фотографию. Черт знает что она там делала. Вообще-то у меня фотофобия. Никогда не фотографируюсь. Наверное, потому, что на школьных фотографиях всегда выглядел придурком. То сижу враскоряку, то волосы торчат дыбом, а в самом лучшем случае криво повязан пионерский галстук.
– Что это за фотка? – спросила Настя. – Почему такая грязная? Ты на ней урод.
– Это портрет. Как у Дориана Грея.
– Не всосала.
– Она говняется, а я не старею.
– Чего делать будем? – спросила Настя. Уже во второй раз.
– Надо бы… как это называется… лечь на дно. Посидеть дома недельку.
Она кивнула. Я, конечно, прав, но вчера мы пропили последние деньги. Нужно что-то есть. А в нашей ситуации желательно еще и пить.
Как мне надоели эти деньги. Кто их только придумал? Лидийцы какие-то. Но делать нечего. Придется идти в редакцию. В конце концов, я там работаю.
В бухгалтерии мне заплатили. Уже хорошо. Мне бы сразу домой, но я зашел пообщаться.
На душе повеселело.
Редакция у нас хорошая. Как-то я написал про нее стихи:
Стихи успеха не имели.
Сегодня я увидел только черные квадраты мониторов. А в дальнем углу – Гаврилу Пожрацкого, который что-то строчил в блокноте.
Гаврила Пожрацкий – молодой человек пятидесяти двух лет, с длинными волосами и короткими жирными ножками. Говорит безостановочно. Ему бы на радио, да дикция подкачала.
– Привет, – говорю.
– Здорово-здорово. Не поверишь, брат, когда пишу, верю каждому своему слову. Назавтра могу написать прямо противоположное – и тоже буду верить.
– Меня всегда возмущало твое легкомыслие. Есть в нем что-то женское.
– Ерунда. Просто сильный эмоциональный заряд. Можем же мы любить бабу, потом ненавидеть, а потом любить и ненавидеть одновременно. А баба, заметь, все та же.
Я совершил ошибку. Нельзя было упоминать о бабах при Пожрацком. В комнате повешенного о веревке не говорят. Повешенные не терпят дилетантских рассуждений о веревках. Пожрацкого понесло на куннилингусы, а с этой темы существовал только один поворот – на минеты.
– Не делай, – говорю, – из пизды культа.
Пожрацкий великодушно усмехнулся. И тут мне попался редактор. Он замечательный, но не сегодня. Сегодня он совсем ни к чему.
– Ну здравствуй, – говорит редактор, – давненько тебя не было.
Действительно давненько. Дней десять.
– Слышал, в главной конторе холдинга тебя хотят уволить. Не совсем уволить, а перевести во внештат.
Неправильно, думаю. На одних гонорарах, пожалуй, ноги протянешь. Да еще Настя…
– Саня, – говорю, – готов выполнить любое задание. Вот прямо сейчас.
– Отлично, – говорит редактор. – Вчера какого-то кавказца замочили.
– На чердаке?
Боже мой, что я несу…
– А ты откуда знаешь?
Я откашлялся. Сказал, что ничего не знаю, просто читал в интернете.
– Значит, уже вывесили. Тем более. Дуй туда и разузнай, что к чему. Напишешь репортаж. Глядишь, может, в конторе и передумают. Они криминал любят.