Очнулся он от холода.
Голова раскалывалась. Зайцев приподнялся на руках, роняя длинную розоватую слюну, и огляделся. На нижних нарах двое заключенных играли в самодельные карты. Один из них, толстый, мельком взглянул на Зайцева. Зайцев заскрипел зубами…
— Но-но-но! — замахал руками толстый. — Тихо тут. Не у тещи на блинах…
Загремели ключи, литая чугунная дверь отодвинулась, и мохнатый надзиратель заглянул в камеру, буркнул:
— Толстяка на расстрел.
— Я не виноват! Это он! — заверещал толстяк деланым плаксивым голосом. — Это он чего-то там подпирал, пусть он сперва умрет…
— Иди-иди, толстый, время не ждет, — перебил его худой, запихивая в карман выигранные деньги. — Умри, как большевик.
— Прощай, Хром, до скорого свиданьица на том свете! — заторопился толстяк, потряс худому руку и спрыгнул с нар.
— Тебе руки не подам, поганый, — добавил он, пробегая мимо лежащего на полу Зайцева.
— Я его и один распилю! — пообещал вслед ему худой. — Мне все одно когда-нибудь помирать, но и ему не жить!
— Только без шума, Хром, — предостерег надзиратель. — Еще перебудишь всех. Подушечкой прикрой, тихо постарайся, без шухера.
Дверь задвинулась, шаги загудели, удаляясь и стихая. Худой вытащил из-под нар пилу, попробовал ногтем. Где-то невдалеке прогремел выстрел. Хром сглотнул слюну и сказал сдавленно:
— Вот видишь ты, гнусняк, как лучшие из лучших гибнут. Все из-за тебя, из-за таких, как ты. Начитаются книжонок своих, суются везде, тычут ручонками…
— Виноват, — начал было оправдываться Зайцев, но худой брезгливо его перебил:
— Из-за твоей виновности, сволочь, все и рушится все время. Такие, как ты, всегда есть. Им, видишь ли, жена рога ставит, так они мир начинают баламутить, на свой лад переделывать. Это что, твой собственный мир? Ты его сотворил?
— Однако позвольте, — слабо возразил Зайцев, радуясь небольшой отсрочке. — Мир-то как раз устроен несправедливо. Есть бедные и богатые… Я, к примеру, очень беден, — попытался разжалобить он мучителя, но тот сурово отрезал:
— А кто треску лопал? Бедный, он треской не питается, он терпит. Он не говорит, что мир плохой. Живет себе и терпит. Понимает, что не один он в мире живет. А вы-то все на свой лад норовите, не подумаете, а как другим-то будет. И никак вас не вытравишь, гниль такую. Сколько раз уже мир переделывали, все не впрок. Умники хреновы!..
Жилистая, железная рука схватила Зайцева за шиворот, легко вознесла над землей. Заныла в воздухе пила…
Зайцев открыл глаза и увидел, что он лежит в своей спальне. Нынешнее утро было такое же ясное, как вчера и позавчера. Зайцев понял, что теперь-то он наконец проснулся по-настоящему. Он спрыгнул на пол, радость переполняла его.
— Не виновен! Не виновен! — облегченно восклицал он и кружил по комнате, приплясывая. — Я жив и здоров! Я жив и здоров! — запел он громко в темпе марша, вскидывая вверх кулак. И некая музыка отозвалась, подхватила, поддержала его песнь. И он сам с удивлением стал подстраиваться под эту музыку, которая вдруг затруднилась, замедлилась, будто бы игравший уставал и, передыхая, слизывал пот усердия с верхней губы, и музыка эта звучала уже не в такт: вжив — вжак, вжив — вжак, вжив — вжак…
Пилили дверь в прихожей.
Все начиналось сызнова.
Но Зайцев уже знал, что делать.
Бодрой боксерской трусцой он подтанцевал к двери, которую уже наполовину прогрызла ножовка, тихо повернул задвижку и резким движением рванул дверь на себя.
Два его знакомца стояли нагнувшись перед ним, толстяк водил в воздухе пилой.
Ему-то первому и врезал по зубам Зайцев, сперва с левой стороны, потом справа. Сочно чвакнуло под кулаком. Потом он снизу в подбородок саданул коленом худого, отчего тот с хрустом распрямился и, выкатив глаза, отшатнулся к стене. И весело уже, с хохотком дал ему Зайцев еще и основательного пенделя под тощий зад, спуская по лестнице.
Кулаком по шее огрел он толстого, так и не успевшего распрямиться, затем развернул его, отступил на пару шагов и крепко, как выбивают дверь, пяткой долбанул в копчик, посылая его вслед за дружком.
Тычками и пинками проводил он своих знакомцев до первого этажа, схватил обоих за шиворот, вышиб их лбами дверь в подъезде. И с каждым ударом крепла рука Зайцева, отраднее становилось на сердце.
— Старик, прости, — гнусавил толстый, стараясь вырваться из рук Зайцева. — Ошиблись мы… Прости, старичок!..