Студентов несколько развеселил этот разговор.
А Бурденко никак не мог освободиться от какой-то гнетущей скованности. Он снова и снова переходил из палаты в палату, осматривал служебные помещения - душевую, неплохо оборудованную, облицованную глазурованной плиткой, но сильно захламленную, местами в паутине, пленившей крупных коричневых мух. Мухи такие кружились и подле стола для раздачи пищи.
"Не дай бог, не дай бог", - все время про себя повторял Бурденко.
У него возникло вдруг странное предчувствие, которое, впрочем, нередко бывает у нервных людей, случайно приобщившихся к чужому горю. Вдруг он подумал, что ему и самому никогда уже больше не выйти отсюда, что его не выпустит вот этот усатый самодовольный санитар, что сидит все время у дверей и смотрит на него, похоже, с подозрительным прищуром, будто знает за ним какую-то вину. Но какую? В чем же может быть виновен Бурденко?
"Речь, наверно, не надо было сегодня произносить, - подумал он вдруг, казалось, без всякой связи. - И особенно не надо было выкрикивать какие-то слова прямо в лицо инспектору. Ведь никто не заставлял их выкрикивать. А теперь не дай бог. Чего не дай бог?"
Все как-то сгрудилось в его сознании: эта его неожиданная речь, и тюремная больница, в которую он неожиданно приехал, и самодовольный санитар. И отсюда, пожалуй, возникла его внезапная угнетенность.
Чтобы, может быть, разрядить ее, освободиться от непривычной скованности, Бурденко грубовато, неожиданно даже для себя грубовато, спросил санитара:
- А ты чего здесь уселся?
- А где же мне сидеть? Я сижу где мне положено. У двери. Ведено так навсегда.
- И курить тебе ведено в лечебном помещении? - уже совсем строго спросил Бурденко.
- А где же мне курить?
- Курить после будешь. А сейчас - дрова у вас где? Принеси дров, котел затопим.
- Дровами у нас занимаются Елизар и Прохор, - с достоинством объяснил санитар. Но поднялся с табуретки и оправил халат. - Они, понимаешь, покойника отнесли. Тут еще двое в тех дверях. А я дровами не занимаюсь, нет... У меня, гляди, всего два пальца остались. От пилы. Я только бумагу могу в корпус отнесть или принесть. И чай приношу вот фершалу.
На этот разговор снова вышел из своего кабинета фельдшер Орешек, исполняющий обязанности врача, но ни его, ни двух студентов-старшекурсников как будто не удивил неожиданный начальственный тон студента Бурденко. Орешек только спросил его:
- Ваше, извиняюсь, имя-отчество?
- А-а, это не важно, - заметно сконфузился Бурденко. Но тут же сказал, глядя на фельдшера и коллег: - Операционную надо сейчас же освободить.
- Но, извиняюсь, куда же? - спросил Орешек.
- Временно, думаю, к вам в кабинет, - сказал Бурденко. И более мягко обратился к коллегам: - Как вы считаете, с кроватями будем переносить? Ведь, пожалуй, не поднимем. Придется вам, доктор, - опять повернулся он к фельдшеру, - вызвать еще кого-нибудь. Неужели у вас всего три санитара?
Профессор Салищев вышел от начальника тюрьмы минут через сорок и, проходя по тюремному двору в больницу, между двух огромных березовых поленниц увидел Бурденко. Студент колол дрова - сперва повдоль, потом пополам.
- Это зачем?
- Так будет скорее, - сказал Бурденко.
Профессор не спросил, что будет "так скорее".
- А, ну-ну, - только и сказал профессор. И уже от дверей крикнул: - Но вы, Нилыч, мне будете сейчас нужны!
Бурденко растопил котел и пошел в операционную, которая была уже освобождена.
- Лучше всего, - сказал он профессору, - если сразу после осмотра, кого можно, тут же купать. А то видно, что есть вшивые. Сильно чешутся. Но нужно белье...
- Белье у нас только для первоприбывших. У нас мало белья, - запричитал Орешек. - Ведь требуется по-настоящему рубашка нательная и кальсоны. А у нас не то чтобы...
- Ну, ладно, довольно плакать и рыдать, - оборвал фельдшера студент Бурденко. - Давайте сколько у вас есть белья сейчас. А грязное немедленно в стирку. Где у вас эта женщина, кажется, Пелагея?
- Хорошо, - покорно согласился Орешек. - Я скажу, чтобы выдали белье. А Пелагея только завтра будет...
- А нельзя ее вызвать сегодня? Дядя Вася вон сходит за ней, - кивнул Бурденко на усатого санитара, все еще сидевшего у дверей, но вроде уже не так уверенно.
- Можно, пожалуй, и сегодня вызвать, - опять согласился Орешек.
Профессор начал осмотр. Над некоторыми больными он склонялся. Но большинство, оказалось, может вставать. Большинство пожелало искупаться под горячим душем. И многие заметно повеселели.
- Удивительный народишко, - надел шапку санитар, чтобы пойти за Пелагеей. - Ведь сейчас вроде того что помирали. И, гляди, как вдруг зашевелились.
Только один арестант, густо-коричневый от врожденного, должно быть, загара, высокий, тощий, с ястребиным носом, продолжал очень громко стонать.
- На что жалуетесь, голубчик? - подошел к нему профессор.
- Карыть пали качуча. Карыть пали, - простонал арестант, вставая, и на ногах у него загремели кандалы. - Качуча...
- Это татарин. Он вчера к нам поступил, - сказал Орешек. - Можно позвать переводчика. У нас тут есть некто в первом корпусе. Сейчас, заторопился он.
Привели татарина-арестанта, по доброй воле выступающего изредка в качестве переводчика. Он был одет в такие же, как у всех арестантов, грубой выделки холщовые штаны и рубаху, и в такую же длинную, из очень шершавой шерсти куртку, но непривлекательная эта одежда выглядела на нем почти щеголевато, точно хороший портной специально пригонял ее ему по кости. И круглую, без козырька, как у всех арестантов, тряпичную шапку он носил чуть набекрень, что придавало ему уже совсем франтоватый вид.
- Который? - спросил он, входя и уже зная, зачем его вызвали. - Какой вопрос?
- Надо спросить его, на что он жалуется?
Переводчик отвел своего "клиента" к зарешеченному окну, как бы желая его получше рассмотреть, поговорил с ним минуты три и сделал заключение:
- Он сам из Кавказ. Зарезал своего жену. Он не владеет татарского языка. Он хорошо говорит только по русскому языку.