— Я вижу! — сказал Илия шепотом. — Я вижу снег!
— Ну, тогда я королева наслаждений! — сказала Ева.
В обед Федя пил водку, а Хамид — французское вино. После мяса и горячих лепешек, жирного плова с молодым барашком и черносливом, гороха с улитками, помидоров, фаршированных петушиными гребешками, Хамид уговаривал Федю пить кофе с халвой, а Федя мычал, качая головой. Он не ел сладкого после водки.
Порешили перейти на другой ковер и за фруктами вспоминать все хорошее, что было. Но, как это обычно водится, разговор тут же перешел на воспоминания о похоронах общих знакомых. Интернатовских осталось очень мало.
— Хамид, — сказал Федя, загрустив, — она убила Макса Черепаху. Я бы в жизни не поверил, что баба может убить Макса. Она сейчас мне сама сказала. Она сказала, что я тоже тварь! Говорю тебе, это она! А ведь Макс был такой… Нет, ты только подумай — свернуть Максу шею!
— Я никогда не любил Макса. — Хамид тоже загрустил. — Но благодарен ему за все.
— Я тут вспомнил, — Федя не стал уточнять, где именно он вспомнил, — про наши договоры. Помнишь, мы писали в интернате?
Хамид замер.
— Ладно, не вспоминай. Я знаю, тебе тяжело.
— Мне не тяжело. Я после этого все в жизни перепробовал, Федя. Ты знаешь, каких я мальчиков имел. Какие имели меня! Но я, наверное, так далеко забрался, чтобы никогда не услышать этих слов — учитель физкультуры.
— Брось, Хамид, ты, если что, сразу вспоминай, как Макс тогда первый раз в жизни поел от души!
— Родись заново счастливым, Макс, и пусть всегда тебя хранит Аллах! — Хамид поднял бокал вверх. — Да, он поужинал тогда на славу.
— Больше всего, — задумчиво вспомнил Федя, — ему понравилась печенка.
— Сырая печенка учителя физкультуры, — уточнил Хамид.
— А помнишь, как его привезли в интернат? Дебил дебилом…
— Стреляют наших… Какие времена, Федя! — Хамид утирал рот и облизывал пальцы. — Что смотришь? Думаешь, плохо воспитан? Нет, Федя. Здесь полагается после плова все пальцы облизать, а напоследок — большой, им и показать хозяину, как ты сыт и доволен.
Я иногда думаю про себя как не про себя. Будто не я это. Вдруг — раз! — ловлю себя на том, что пальцы облизываю. Или вот вчера: высморкался в халат. Это ужасно, Федя. Как будто я живу чужую жизнь. Если это — мое, тогда почему я это замечаю? И ты, Федя, скажу я тебе, другой ты стал. Разве ты когда раньше так делал с женщиной?
— Это ты про Евку, что ли? Сам удивился, но меня всегда природа выручала, выручила и сейчас, не дала в рабство к бабе попасть и в ногах у нее валяться. Я как проснулся! А ведь мог столько глупостей наделать! Ты пойми, если бы я с ней ласково, присох бы. А так мне самому не понравилось, но опорожнился хорошо. Здоров! А вот спорим, она от меня тащится!
— Есть такие женщины, — согласился Хамид, подумав, — полюбит, только когда ее побьешь. Любит хорошую тяжелую руку, ее это возбуждает. Но это не тот вариант.
— Тот, не тот. Она меня никогда не забудет. А я, поверишь, даже и видеть ее не очень хочу. Давай на спор!
— Про что?
— Придет прощаться! — Федя загнул палец и сыто отрыгнул. — Смотреть будет, как мартовская кошка. — Он загнул следующий. — И захочет прикоснуться! К ноге, к руке, но захочет!
— Да, я уже почти проиграл, — сказал Хамид, восторженно глядя на Федю. — Она уже попросила танцевать тебе вечером, сейчас тренируется. А на что хочешь?
— На мальчика твоего, Илию.
— Федя, как ты можешь?! Ты же знаешь, что я не могу отказать гостю ни в чем, ну почему ты попросил его?! Злой ты, Федя, все-таки.
— Я не злой, я победитель! Проси что хочешь!
— Нет такой вещи, — сказал грустно Хамид, — которую можно попросить взамен Илии. Хотя… — Он задумчиво рассматривал рисунок на ковре.
— Ну?!
— Если ты проспоришь, если ты вдруг проспоришь, я возьму себе Наталью.
— Как? — не понял Федя, потом откинулся на подушки и рассмеялся большим и глубоким ртом. — Да ты видел ее, знаешь, какая она стала?
— Она все равно от тебя ушла, я чувствую, что ты недоброе ей хочешь сделать.
— Нет, ты серьезно думаешь, что это все та же девочка сорок четвертого размера, с косой, ласточка поднебесная? Она двинулась на русском стиле, распухла, как сдохшая корова, а ко всему еще и стала извращенкой! — Федя совершенно искренне в этот момент ненавидел Наталью. — Если тебе все рассказать! Я велел привезти ко мне одного киношника, так, ничего особенного, соплей перешибешь, а ей, видишь, его интеллигентность понравилась. Он в рот ни капли не брал спиртного, снимал препоганейшие фильмы, из этих, умных страдальцев, на которых понос от свободы напал! Она ему водку с поцелуями вливала, нет, ты пойми, ну имела бы она его, черт с ним, так нет! То она лошадь с ним по первому снегу ищет, то в бане ему клизму делает! Я ее выпорол, потом в зоопарке павлина купил, ехал мириться, а она сбежала.
— У тебя всегда было плохо с воображением, — рассердился Хамид. — Ты поэтому и русскую эту так изнасиловал, что не можешь представить, что еще можно делать с красивой женщиной. Да, представь себе, да! Она все та же девочка с косой, та же ласточка!
— Принято! — сказал Федя одеревеневшими губами. — Но я обиделся на тебя, Хамид.
Извини меня, дурака. — Хамид сложил руки и поклонился. — Но я тоже почему-то подумал, что мы видимся в последний раз.
В интернат новеньких привозили редко. Милицейская машина тормозила сначала на пропускнике, потом въезжала во двор и почему-то всегда останавливалась посередине. Правонарушитель конвоировался до старых, разбитых дверей приемника, где проходило оформление, оттуда его проводили уже по внутренним коридорам.
Почти всегда интернатовские, умолкнув и словно впав в транс, внимательно следили за этой процедурой из окон с решетками. Отслеживалось все до последнего момента, когда «милицейка» разворачивалась и уезжала, увозя конвой, после этого наступал всеобщий тягучий вздох, несколько минут еще выветривалось странное ощущение проехавшей только что мимо свободы, а потом приходил черед любопытству.
Когда из «милицейки» вышел новый интернатовец, сначала все замерли от изумления, а потом раздался уважительный свист. Приехавший был ростом с милиционеров, но раза в два тяжелее. Огромная лысая голова врастала в плечи, руки висели почти до колен, потому что новенький стоял сгорбившись. Он словно что-то пристально рассматривал на утоптанном дворе.
Приехавшего звали Максим, фамилию свою он не знал, как, впрочем, не знал вообще ничего из реальной жизни: из-под узкого скошенного лба иногда быстро взглядывали и прятались маленькие глазки дебила. Он почти всегда подтекал слюной, дышал открытым ртом и говорил только одно слово.
— Ну, ты здоров! — уважительно сказал старший в комнате, юркий Севрюга.
— Черепаха, — спокойно ответил Макс.
— А я-Болт, деньги есть? — подошел высокий и худой Болт, потирая пальцы.
— Черепаха, — сказал Макс.
— Братцы, да он дебил! — радостно сообщил Севрюга, вывалил язык и скосил глаза к переносице.
Макс его не видел, смотрел мимо. Тогда Севрюга весь вывернулся, продолжая мычать и высовывать язык, стараясь поймать взгляд новенького. Макс сделал легкое движение рукой, словно убирая мешающую занавеску. Севрюга отлетел далеко и заскулил.
— Черепаха! — сказал Макс на этот раз с вызовом и вдруг ласково прикрыл рукой что-то у себя на груди.
До вечера никто не пытался с ним заговорить. Улегшись на кровать, Макс не смог вытянуть ноги: они не помещались. Он встал, осмотрел спинку кровати и легко разогнул металлические стержни. Лег еще раз, ноги высунулись наружу.
— Мама родная! — прокомментировал Севрюга, ощупав свою спинку у кровати. — А и воняет от него, братцы!
Запах действительно почувствовали все. И пахло не человеком.