И каждый боялся в этом признаться. Себе. Соседу. Джеку.
Пройдитесь ночью по детскому дому.
Кто-то из малышей помочился под себя. Что ж, бывает. Снимите с него трусы и суньте его, теплого, в постель к соседу.
Если человек хохочет во сне, это тоже не страшно — летает, растет.
Но не входите к самым маленьким, к тем, кто во сне бредит, болеет, живет матерью. Не входите. Это заразно. Даже если вам за сорок и вы до сих пор живете с женой, тещей, бабушкой и матерью.
Джек Свисток заразен.
А в одну из суббот он пропал.
Накануне ночью был дождь. Знаете, как бывает; пройдет ливень, а после еще долго, всю ночь, сочится мелкий, с ветром, дождь. Утром мы встали — Джека нет. Раскладушка заправлена, пол вымыт, горны блестят, а Джека нет. Вначале не удивились, потому что Джек часто вставал раньше нас. Умылись, сходили в столовую, где нас ждала тетя Шура, единственная повариха, согласившаяся за гроши все лето приходить в интернат и готовить нам завтраки и ужины. Она часто приносила из дому что-нибудь вкусное, никогда не говоря при этом: мол, это вам, ребята, от меня или что-то в таком роде, а просто ставила принесенное на стол вместе с небогатыми интернатскими разносолами и молча, строго, подперев щеку рукой, смотрела из-за стойки, как мы едим. Крупная, статная, с волосами, побитыми проседью, разговорчивой ее никто не видел, да и не вязалось это как-то с нею. Мы знали, что у тети Шуры двое детей и что в наш городок она попала девочкой, в войну, из Ленинграда…
В столовой Джека не было.
Мы решили, что он ушел рыбачить (с утра после такого дождичка хорошо клюет, к тому же и наших удочек на месте не оказалось) и запоздал. Попросили тетю Шуру передать ему, что уехали в поле, а он пусть сидит дома и варганит к ужину уху.
День у нас протлел тягостно, и домой мы возвращались в тревоге.
Джека не было.
— Эх вы, — сказал тетя Шура, и мы сидели за ужином, уткнувшись в свои тарелки.
Джек сбежал — это ясно, как дважды два.
Джек сбежал — и мы должны доложить об этом дежурному воспитателю.
За нами на лето закрепили нескольких воспитателей, которые два-три раза в неделю появлялись в интернате, проводили с нами физзарядку — тщедушный Джек делал ее так истово, словно молился своенравному физкультурному богу — и присматривали, как мы живем.
Мы должны были жить без происшествий. Мы обязаны были доложить о побеге дежурному воспитателю, но дежурным воспитателем на этой неделе был Петр Петрович.
Мы прекрасно знали, где он живет, — его уютный, с садиком и с забором, за которым тайно хихикали три белобрысенькие дочки, домик находился недалеко от интерната на Партизанской улочке, и сходить туда не составляло труда. Но мы решили искать Джека сами. Слышали, что мать Джека живет где-то на Кавминводах. Это четыре часа поездом от нашего городка. Поезд уходил в пять утра. Собрали наличность. Двенадцать рублей с копейками — на дорогу туда. Обратно ехать не на что. Но мы были детьми своего интерната и к десяти вечера с помощью ведра и шпагата связали десяток отличных сортовых веников, с которыми можно было ехать к черту на кулички, так, по крайней мере, казалось нам.
…Садишься на корточки, ставишь между коленями пустое ведро, подкладываешь под его дужку метелками вперед пучок сорго, одной рукой прижимаешь дужку, а другой протягиваешь пучок на себя. Готово. Мелкие, на пороховинки похожие зерна ссыпались в ведро, а у тебя в руках остались голые метелки. Бери шпагат, складывай их в нужном порядке, гни и вяжи веник, если, конечно, умеешь. Мануфактура!..
У одного из нас, у гражданина Развозова, старинные карманные часы с боем, подаренные его бабкой. Бабка состояла в регулярной переписке с директором интерната, в которой внука своего, брошенного на ее попечение упорхнувшей в погоне за молодостью дочерью, именовала не иначе как «малолетний гражданин Развозов». Сказывалось, вероятно, то, что бабуля была в дальнем родстве с дореволюционными коньякоторговцами Шустовыми — тем ревностнее подчеркивала она теперь сугубо пролетарское происхождение Гражданина.
Поезд уходил в пять утра. Мы поставили часы на полчетвертого. Во сне, конечно, забыли о своих приготовлениях. Когда из-под подушки раздался их сдавленный звон, вскочили и, сонные, оторопевшие, сели как ваньки-встаньки в своих раскладушках.
— П-пора, — сказал Гражданин.
Пора.
Собрались, захватили провизию, навьючили на Плугова мешок с вениками. Гражданин нес бабкины карманные часы и общественные карманные деньги.
Улицы безлюдны, и мы сами почувствовали себя беглецами. Тем более что от наших гулких шагов собаки за воротами становились на уши, отчего ворота трещали и раскачивались. Ночь пошла на убыль, впереди, рядом с элеватором, проклюнулась заря. Она стремительно росла, застревала в окнах и лужах, нежно касалась наших лиц. Мы думали о Джеке, о том, как он вчера один, маленький и дохлый, шел под дождем и собачьим лаем по этой враждебной улице, и уже не злились на него. Нам было жаль желторотого Мцыри, потому что мы уже знали, каким спектаклем — с выводом дебютанта на сцену, под фикус, с монологами и раскаяниями — кончаются бега…
Вокзал еще пуст. Если не считать небритого угрюмого человека на лавке в классической позе бродяг и мыслителей. Мы на всякий случай сели подальше от него. Плохо, если вчера с этим вечным Джеком встретился наш маленький Джек. Это значит, что свой дальнейший путь последний продолжает без копейки в кармане, а мы по опыту знали, что в столь незрелом возрасте беглец без денег может уехать гораздо дальше, нежели мальчик, прилежно покупающий билет на всех пересадках и усердно демонстрирующий его образцовым родителям МПС.
Билеты покупал Гражданин.
Благополучно дождались поезда, благополучно разместились в полупустом вагоне, проследив предварительно, чтобы не напороться дуриком ни на кого из работников интерната — вдруг кому-то из них приспичило ехать туда же, — и тронулись в путь. Гремели колеса, круто, по касательной, уходил, отлетал и вообще скрывался с глаз наш душный, протухший, пыльный городок (господи, каким ничтожным он казался нам тогда и как бы мне хотелось сейчас дохнуть его дальним дыханием!), и, наверное, каждым из нас вновь овладело прекрасное чувство побега.
Я ехал на поезде второй раз. Впервые, полгода назад, меня везли в этом же поезде в Пятигорск на олимпиаду по немецкому языку. Нас было несколько школьников из различных школ района, и везла нас молоденькая городская учительница Аида Васильевна, которая всю дорогу до Пятигорска заставляла нас говорить по-немецки, и это была не дорога, а сплошной четырехчасовой дойч. Обратно ехали еще тягостнее, потому что Аида Васильевна, поджав губы, дулась на нас: мы не заняли на олимпиаде ни первого, ни второго, ни третьего места. Да, ничего такого мы там не завоевали, но нам дали памятные, утешительные подарки, и мне достался «Чудодей» Штриттматтера, правда, на немецком языке — увлекшись, организаторы олимпиады подзабыли, что соревнуются не они, а всего лишь мы, смертные школьники. С великим трудом, года два, переваривал я «Чудодея», специально купив громадный, килограмма на три, немецко-русский словарь. Правда, многих слов в словаре не было, и я обращался с ними к нашей немке, действительно прирожденной поволжской немке Анне Михайловне. Слова оказывались такими, что наша добродетельная Аннушка краснела как маков цвет, и переводила их мне намеками, чем еще больше раздувала вспыхнувшую во мне страсть к иностранным языкам…
Как непохожа теперешняя поездка на ту — под конвоем дойча!
Мы прилипали к окнам, растворялись в окнах, за которыми, покачиваясь, проплывали поля и речки, грохотали костлявые мосты, жили незнакомые села, спотыкаясь, бежали за составом полустанки и ранние базары. Мы шатались по вагонам, болтали и, кажется, совсем забыли о Джеке Свистке. А когда на одной из станций в вагон вошла мороженщица, хранитель наличности Развозов лихо отхватил у нее четыре эскимо. Они были уничтожены на месте, и только Колька Бесфамильный, философ и тайный поэт, обращавшийся к каждому из нас на «вы» — для того, наверное, чтобы подчеркнуть свое старшинство, — поинтересовался: