место воды.
Вот многобашенный сад впереди стоит, как замок, и весь светится насквозь. Вместо Изумрудного Города – Янтарный: сказку переписали, и Андроник теперь – Гудвин!
Он вошел. Светомузыка осеннего сада обрушилась на него беззвучными каскадами.
Осень – время музыкальное: шорох листьев под ногами – вездесущий инструмент, на котором даже не надо учиться играть. Ему аккомпанирует какой-то вечный, невесть откуда взявшийся, но гармоничный гул в таинственном, дымчатом воздухе. Будто все небо, весь окоем – одна огромная морская раковина. Осень вдохновляет поэтов и музыкантов. Хотя главная её “музыка” – это цвет. Осень пасмурная и осень солнечная – это два разных, параллельных мира. Или как минимум, две планеты.
Ноги Андроника задумчиво читали осенние листья. И казалось, чем глубже шуршащий слой, тем глубже счастье – оно прячется там, в толщах, и шумно вырывается на поверхность при каждом шаге. Да, счастье периодически надо выпускать на волю. И пробовать его на лету. В такт шагам Андроник музыкально хрустел чипсами... чем-то похожими на листья. Иногда крошил их на ходу – синички подбирали. Синички, кажется, рождаются из тех же осенних листьев, в которых возятся. Наверное, это происходит так: набухает – набухает какой-нибудь палый лист, становится из плоского трёхмерным – вот тебе и синичка. Порх – и с земли на ветку: ровно туда, где этот лист еще недавно висел. Синички исправляют и продолжают оборвавшуюся карьеру умершей листвы. Мёртвое становится живым – причем, еще более живым, чем прежде! Осень убивает только для того, чтобы воскресить.
Вот ёлка за три месяца до Нового года уже со вкусом наряжена соседними облетающими деревьями. Кленовые, ивовые, березовые листья и сережки висят на ней игрушками, конфетти, гирляндами. Пожалуй, какой-нибудь особенно большой и яркий кленовый лист подошел бы в качестве звезды на макушку – да пока что-то все не слетал на нее, ждал своего времени. Как Ангел. Вдруг один крупный лист “бомбанул” Андроника в лоб – он даже вздрогнул. Бог раздаёт билеты на концерт жизни. Всем бесплатно!
Деревья стояли, как желтые и зеленые настольные лампы, чередуясь и словно передавая друг другу свои блики и отсветы. Это цвет свободы и счастья, цвет великой сентябрьской революции (только из какой истории, какой страны?). Забываешь про школу (и тем более, про то слово на И, которое к ней привязалось через дефис...), про “неволю”, которой нет; “одиночество”, которого нет. Невозможно быть несвободным и несчастливым под этим светом, под этим взглядом... Взглядом? Ну да – как будто кто-то смотрит на тебя сверху. Вдруг пристально и понимающе глянет ярко-голубой глаз в оправе золотых ресниц, и сразу станет как-то тепло на душе.
Андроник запил чипсы газировкой, откинув голову и невольно глядя в небо. Верхний океан был таким ясно-голубым, что в одно мгновение целиком наполнил бутыль, и казалось, что Андроник отведал концентрированного неба, втянул полный глоток.
Моменты абсолютной, всесовершенной любви впервые познаются в детстве. Позже любовь находит себе предмет приложения и от этого становится “понятной”.
Все было светоносным – и небо, древесные шатры, – и казалось, что просто чередуются над тобой желтые и голубые листья. Одинаковые по свету и “консистенции”... Где-то Андроник слышал это умное слово.
“Листья – это когти деревьев. Деревья стригут их каждый год”, – сказал однажды Андроник, когда ему было четыре года.
Огромные, как джинны, дождевики выросли на газонах повсюду. Крупные – сантиметров пятнадцать-двадцать в высоту, а некоторые, пожалуй, и больше. Центр города был захвачен грибами и стал филиалом леса. Как-то уж очень быстро лесовики выскочили из-под земли – словно на пружинах. Или это маленькие стратегические ракеты до дня Икс прятались в шахтах, а теперь вдруг выдвинулись на поверхность – там и сям, в тайге травы. Грозные и смешные одновременно. И странные, как глюк. Осени ведь все равно, где высаживать свои бесчисленные десанты: она прекрасно знает, что возьмет ВСЁ. Поэтому нет разницы, с чего начинать, чем заканчивать. Она – полководец, который может не задумываться над планированием операций, при любом варианте заранее обречённых на успех.
Вот показался центр сада. Тот самый фонтан, который когда-то Андронику приснился, в реальности совершенно ничего не знал ни о каком Большом Интернате. И хотелось крикнуть ему как старому знакомому:
– Эй! Приве-ет, Фонтан Фонтанович Фонтанов! Ну что? Как жизнь молодая... или старая?... Не знаю, уж, сколько тебе там лет? Теперь мы не во сне! И ты – не тот, и я – не тот.
Из рукава Андрониковой рубашки вдруг звучно вылетела оса... видимо, одна из последних ос этого года.
– Блин... даже не успел сказать “соль-вода”! – вздрогнул Андроник – Даже не видел, как ты залетела – а ты уже вылетела! Видно, не судьба была меня ужалить, да?
Не судьба!
Кто-то сегодня хранил Андроника.
“Бог не выдаст – свинья не съест!”
Один день, оказывается, может поворачиваться разными гранями. Только что снаружи был день рожденья, а внутри школы вдруг оказался – день учителя. Андроник по своему характеру, что называется, прохлопал его ушами. Смутно помнил, что это где-то в начале октября, но каждый раз в разные числа. В этом вот году совпало...
Зато Арсений Петрович, несмотря на всю праздничную суету и нестройные поздравления то от одного, то от другого, про андроникин день рождения ничуть не забыл.
– Поздравляю с первым юбилеем!
– А откуда... а откуда вы узнали? – захлопал глазами мальчик.
– В журнале написано, – засмеялся Арсений Петрович и подарил ему какую-то таинственную, перевязанную лентой коробочку. В ней оказался уменьшенный, но всё равно очень реалистичный... шоколадный кларнет.
– Спаси-ибо! – совершенно восхищенно выдохнул Андроник при виде этого никак не ожидаемого немузыкально-музыкального подарка.
Провалиться со стыда! Он со своим днём рождения забыл, что сегодня еще и день учителя. Ух, дура-ацкая память! Арсений Петрович сделал подарок, а Андроник ему – нет!? Вон свинство! Выскочил бы сейчас в “магаз” в ста метрах, что-нибудь бы купил... да ведь все деньги, дурак, потратил еще утром на воду и чипсы: только в интернате что-то там осталось, но не тащиться же туда.
Не придумав ничего лучше, Андроник решил подарить Арсению Петровичу... букет. Не магазинный. Вспомнил, как по дороге сюда глядел на листья... ну вот, пусть будут хотя бы листья.
Андроник никогда не сознавал умом красоту природы... просто эта красота действовала на него непосредственно, как воздух или свет.
Клён, в ста метрах от школы, рассыпчатым солнцем разлохматился перед мальчишкой всеми своими протуберанцами. Если б в эту секунду Андроника попросили сфотографировать Счастье как таковое, он бы сфотографировал именно эту живую вспышку. Но никто его не просил, он и не фотографировал. Он только знал: и мама не далеко, и Бог не высоко: все – здесь! Ум при этом знании был не при чем. Андроник просто выбежал на перемене из школы и насобирал листьев. Потом вдруг подумал, что дарить листья – это как-то уж совсем банально, совсем по-первоклашному, даже по-детсадовски... и решил сорвать для оригинальности те несколько “трюфелей” (не знал, как называются эти грибы!), которые только что так поразили его по дороге в школу.
Через несколько минут он, запыхавшись, вручил Арсению Петровичу самый странный букет, какой только видели стены этой школы за всю её историю. Композиция, наверное, вызвала бы одни ассоциации у фрейдистов, другие у наркоманов... но Арсений Петрович, к счастью, не был ни тем, ни другим, так что радостно рассмеялся от этого неожиданного подарка.
– Только грибы, наверное, несъедобные... в отличие от вашего кларнета! – на всякий случай предупредил Андроник. – Это просто... как это называется? ... икебана такая.
Он не знал, куда себя деть от дурацкого волнения и что еще сказать.
-Портрет композитора Листа? – пошутил Арсений Петрович, подняв и очень внимательно разглядывая против солнца кленовый подарок.
Андроник еще не проходил такого композитора, но всё равно был доволен, что Арсений Петрович доволен.
– А грибы – это, наверное, портрет Глюка?
2.
Да, утром был день рождения, днём – день учителя, а вечером – день Нептуна.
Аня, пятнадцатилетняя девушка из соседней комнаты, в очередной раз поссорилась со своим парнем. Со своим ненаглядным Ромашиком – Ромасиком. Теперь “уже окончательно”. Гораздо окончательней, чем прежде!
– Сволочь, он мне изменил! – оповещала она весь интернат. – Он уже пятый день (!) в школе с этой Альбинкой! Теперь всё-о! Я ему никогда этого не прощу! Гад неблагодарный!
– А давай ему отомстим за Аню! Проучим! – недолго думая предложил Пашка. – Она же хорошая: два раза с нами печеньками делилась...
– Давай! – тут же согласился Андроник.
При всех на свете случаях “несправедливости” эти бескорыстные рыцари-вредители были всегда тут как тут. И всегда на высоте – по крайней мере, физической. Позицию они выбрали заранее. Лестница в интернате была двухпролётная и очень крутая – когда-то в этом бывшем барском доме она служила чёрным ходом. Верхняя площадка нависала балкончиком над нижним маршем – на этом и основывалась засада. С тактической точки зрения, пост для поражения противника был выбран идеально. Гарантированное попадание с приличной дистанции и гарантированный безопасный отход, прежде, чем враг успеет опомниться.
Ведро было набрано заранее. И сейчас, изогнуто отражая в себе окно, как рот, оно казалось, улыбалось в предвкушении использования. Ироничное, сытое, переполненное и готовое к действию.
– Объект идёт! – громким шёпотом оповестил Андроник.
От радостного волнения – наверное, как у конструктора перед запуском его новой ракеты, – гудели ноги. Как только щеголеватый и кудрявый, как пудель, Ромашок в непривычно ракурсе – “проекция сверху” – обозначился над нижними ступеньками, на него обрушился ошеломляющий двухсекундный водопад. “Изменник” познал на себе, что чувствует мартовский кот, когда его внезапно поливают с балкона. Топот, хлопок дверью и дружный смеховой дуэт дополнили эту великолепную сцену звуковым сопровождением. Миссия выполнена!
Уже через пару минут Аня орала сквозь двери:
– Вы, придурки! Вы чё наделали! Вы зачем моего Ромашку облили!?
– Да мы думали... ну, типа за тебя ему... – растерялись ребята, не решаясь открыть дверь.
– Думали-думали! Малявки, кретины, дауны! вы думать не умеете – вам нечем! Бамбино – дебилино! Меня бы спросили, рыцари недоделанные! Ну, я вам это еще попомню... в жизни не прощу! Моего Ромасика облить!
– А чё она на нас наорала-то!? – недоуменно и обиженно пытался сообразить Пашка.
– Фиг пойми! Ни за что! – вздохнул Андроник.
– Вообще наглёж! – продолжал соображать Пашка. И вдруг его осенило: – А давай ей отомстим!
– Дава-ай! – тут же согласился Андроник.
– Ну, и зачем вы это сделали-то? – с трудом пытаясь скрыть иронию, спрашивал наутро Арсений Петрович. Возмущённая Аня, в которой вспыхнула новая любовь к своему “Ромашику”, уже успела нажаловаться ему.
– Не знаю! – искренне пожал плечами Андроник.
Он стоял... весь в каком-то пушистом ореоле невидимого света. Но иногда невидимое бывает сильнее зримого – и это был именно тот случай!
Арсений Петрович для проформы легко ругал их и одновременно думал “Чудесные вы, чудики”! А кто-то, наверное, в это же самое время где-нибудь в соседнем кабинете говорил: вот чудовища!
Но как ни различались суффиксы, относительно корня все были согласны.
2. Плутон
Сын мой, бойся Тарбормота
Он когтист, клыкаст и лют
Не ходи через болото:
Там ведь Цапчики живут
Льюис Кэролл
1.
От облетающих листьев мир за окном с каждым днем делался всё больше и солидней. На соседнем доме (какое-то ведомство) лениво и скучно висел скукоженный флажок. Далеко за деревьями чуть проглядывал куполок церквушки, сам похожий на золотой листик – его трехмерная объемность на таком расстоянии вовсе не ощущалась. Город расставил в осеннем пейзаже свои разноплановые знаки и символы: религиозные, рекламные, политические, нейтральные... Выбирай на вкус – или вовсе ничего не выбирай, а просто живи. Детство, как огромный город, прекрасно именно своей альтернативностью – потенциально в нем уже есть ВСЕ. Все уже построено: все выглядывает из-за листвы с разных сторон. Медленное преодоление в себе интерната... правильно Арсений Петрович сказал про “свержение”. Только это какая-то очень уж затянутая во времени революция. Сегодня, вроде бы, ты победил; завтра оказывается, что еще нет... послезавтра опять кажется, что победил.
Пашка предложил по ночам, когда никто не видит, заниматься паркуром. Ходить вместо спортзала в главную комнату, где большой “спортивный” диван и толстые, как Пончик, кресла. Андроник сразу же согласился. Хочется владеть своим телом... как музыкальным инструментом. Только тут уж не музыку извлекать, а просто дурацкие законы физики – шизики преодолевать! Когда в мире слишком много разных “нельзя”, то рано или поздно “можно” будет уже без всякого разрешения!
– Диван у нас будет вместо трамплина. Он здоровый, как батут!
– Ага! А прыгать будем без света.
– Во! Без света – полный экстрим! И на вахте по “видюхе” нас как раз без света не заметят!
Все запретное привлекает. Не знаешь, чего остерегаться больше: чего-то сверхъестественного, что таится в темноте – или того, что вполне естественно могут “застукать”. От того и другого говоришь шепотом – а от шепота даже самые простые разговоры делаются таинственными. В детстве ночь неотделима от тайны.
Самое лучшее для мальчишек сочетание: темнота, адреналин, запретный плод. Полная темнота. “Мы – сами себе свет!” Да, есть в этом что-то космическое... Жаль только, никак не разгонишь себя до космических скоростей!
Однажды Андроник пошел на паркур один, без Пашки. И не успел первый раз прыгнуть, как вдруг ему беспричинно стало не по себе. Вопреки их с Пашкой традиции, он решил включить свет. Странно, но люстра в зале не хотела включаться. Не хотела, чтобы страшное прекратилось. Может, была в заговоре с ним? Андроник быстро, как к спасательному кругу, бросился к включателю в смежном коридоре. Но и там разнесся только бессильный щелчок в пустой темноте. Тьма беззвучно смеялась над попытками живого существа выкрасть себе хотя бы один безопасный клочок пространства – без нее. “Только бы, только бы!..” Но и третий выключатель не сработал, “Не-ет, это не свет отключили, а тебя от света, – сказал кто-то без слов. – Сейчас здесь что-то будет...” Андроник прекрасно знал эту игру. Что-то “бывает” всегда без света! Он бросился бежать. Ничего конкретно страшного не видно только потому, что оно победило, потому что оно – везде. И тут он почувствовал, что в этой тьме не может бежать – по той же самой причине, по какой свет не может включиться... Андроник вдруг понял, что это опять очередная диверсия.
– Эй! Я же тебя знаю, Админ! Это опять твои штуки! – крикнул он и проснулся.
Он переживал тот возраст, ту личную “историческую” эпоху, когда плохо бывает, скорее во сне, чем наяву. Когда чудовища еще вынуждено, соблюдают границы потустороннего мира, (а мир сей чудовищным вовсе не кажется). Есть в жизни человека такая эра, когда максимум всех страхов приходится на сны. На это гетто, специально отведенное для всякой дряни, чтобы ее не было ни в каких других местах...
В реальности же поход Андроника к импровизированным паркурным снарядам имел совсем другой результат. Дошли они с Пашкой благополучно... Птенцы ног шустро вспорхнули на волю, как из четырех гнезд, из старых тапок, оставив этот мусор валяться у подножия “батута”.
Кажется, это совсем не ты летаешь вверх тормашками, это мир без слов повинуется тебе и охотно выделывает вокруг твоей оси замечательные акробатические трюки. Ты сейчас – властелин. Всемогущий, веселый и добрый. Да каким же еще и быть настоящему властелину! Мир желает, чтобы его приручили. Мальчишкам он покоряется даже скорее, чем взрослым. Особенно волшебно хлопали в воздухе длинные волосы Андроника – казалось, они отдельно, как живые, выполняли свои упражнения, по самостоятельной программе. Сейчас уж никто не посмел бы сказать, что Андроник похож на девочку, видя, какие выкрутасы он вытворяет. Но видеть-то как раз никто и не должен – в этом весь прикол. Цирк без света и без зрителей.
Отталкиваясь, они забегали на стену, правда, в отличие от шустрых тараканов, смотревших на их упражнения, у них не было шести лапок с присосками, так что забегать получалось на пару мгновений – соответственно паре ног. И все-таки хоть на эти мгновения вертикаль превращалась в горизонталь – они меняли мир! О, конечно, мир, как неваляшка, тут же возвращался в исходное положение – но ведь они все же успевали (успевали!) поймать его на этой коротенькой уступке: он уже никогда теперь не сможет притвориться, что совсем незыблем. Эти сорванцы ловили всеобщего “всесильного” интернатского педагога на слабости. Его авторитет падал, хотя иногда падали и они. Наш мирок не любит, когда посягают на его устои и истинность его земных уроков... но он не всемогущ! Совсем не всемогущ! Вот что главное: есть что-то большее. Всегда есть что-то большее!
Заходили доски старого пола, спрятанные под линолеумом – хитрые “подпольщики”. Мелкой-мелкой дрожью завибрировал шкаф – как дребезжат при переключении старые холодильники. Мальчишки не учли, что совсем недавно сюда перенесли этот грохочущий предательский шкаф.
– Нас не видно – но слышно! Че-то мы это реально не предусмотрели! – запоздало догадался Пашка.
– Вы че, совсем дауны, что ли! – вышла из своей комнаты заспанная Аня – та самая, чьего несравненного Ромаша они недавно облили.
– Не, мы только учимся! – скромно откликнулся Пашка.
Жили они в соседних комнатах, но в параллельных мирах. Вдвойне параллельных. Во-первых, из-за разницы полов. Во-вторых, из-за разницы в возрасте (4 года на заре жизни – это целая эпоха: дети и подростки дальше друг от друга, чем дети и взрослые). Жили – не тужили, иногда даже подкалывали друг друга, но в целом общаться было “не про что”, Да и нелюдимой, замкнутой была эта Аня: детей, в отличие от некоторых других девушек, не любила вовсе.
Скоро она мстительно привела с первого этажа дежурную, которая, увидев прыжки ребят, оторопела:
– Это что у вас тут такое?
– Паркур! – синхронно и коротко, как пароль, откликнулись оба мальчика.
– Чего?.. – не поняла пожилая няня из совсем другой эпохи. В ее вселенной таких слов не водилось.
– Паркур! – повторили мальчишки.
– Перекур? – не расслышала старуха
– Паркур! – повторили ребята в третий раз. – Ну, это значит... ну, препятствия там всякие преодолевать... там всякие поверхности сложные...
– Беситься значит?! – упростила по-своему няня.
– Ну, можно и так сказать, – согласился Андроник, потупившись на свои ступни, белые в луне, как русалочий хвост.
– С ума сошли ночью скакать! Брысьте-ка к себе в постели и чтоб я больше такого не видела и не слышала. Завтра директору все про вас расскажу. Это что это ещё такое, дикари какие!
– Как раз и не дикари, а очень современные – пробормотал себе под нос Андроник. – Паркур – это самое современное искусство...
– Не удалось в этот раз! – констатировал он, запираясь в комнате.
– А ты знаешь, что такое “удалось”? – сразу загорелся Пашка
– Что?
– Животное-гибрид: удав плюс лось?
Утром солнце глянуло в их комнату так робко и радостно, будто это совершенно живой гость перешагнул порог (только почему-то порог окна, а не двери!). В его одушевленности не было никаких сомнений. Он без слов шутил, и хотелось улыбнуться этим шуткам. Мамы рядом нет, зато солнышко – тут как тут.
Жизнь хороша Утром Детства, пока все – живое, пока все причастно этой жизни.
2.
Когда я сплю, мне кажется, что меня нигде нет:
ни в одной постели, ни даже в комнате. Где я тогда, мама?
Корней Чуковский
В один вечер Андроник долго не мог уснуть. Жаль, что теперь не пускают на паркур: делать-то всё равно нечего! Вдруг из под кровати начало медленно вытекать что-то неизбывно черное. В детстве все знают непреложную истину: ужасней, чем то, что таится под кроватью, ничего на свете нет и быть не может! И вот исподнее подкроватное зло начало клубами расползаться по комнате. Вот затопило пол. Вот зловещим паводком стало подниматься выше. Будто в бездну бросили дрожжи, и эти дрожжи (от слова “дрожать”?), как ни странно, на нее подействовали. И сейчас ВЕСЬ МИР станет бездной – не бездны не останется. Андроник хотел закричать, но не смог. Хотел убежать – и не смог. А аморфно-газообразный ад продолжал подниматься. Вот он уже сравнялся с кроватью, и кровать стала островом продолговато-гробовой формы на могильно-черном океане. Сейчас и этот остров начнет затапливать – засасывать. Андроник совсем не умел молиться, но вдруг в каком-то озарении вспомнил “Ave Maria” Шуберта. Не зная, что еще можно сделать, он мысленно проиграл ее про себя. Ад досадливо зашипел, не выдержав концерта. Вздохнул, плюнул и просочился сквозь пол обратно, как спадающий разлив.
Бывают особые кошмары “в квадрате”, вся реалистичность которых строится на том, что полностью воспроизводится привычная обстановка – та же кровать и та же комната, в которых ты засыпал. Андроник нырнул в одну из “зеркальных” зал мироздания – оказался наконец по ту сторону СТЕНЫ и ее ПЯТЕН, где все то же, да не то...
Спасибо, вынырнул!
3. При попытке к бегству
1.
В странной взаимной комбинации
царят нелюбовь к жизни и страх смерти
Антон Чехов
И даже надпись “Я люблю тебя”, как-то оставленная
тобой среди этой похабщины, выглядит очень похабно.
Игорь Тишин
После кошмара Андроник долго не мог уснуть. Блики уличных фонарей расставили своих бледных призраков по углам комнаты. Те стояли молча и недвижимо, нечеловечески квадратные и нечеловечески плоские – настоящие потусторонние часовые. Еще лет в семь Андроник всерьез побаивался таких фосфорных настенных стражей, но теперь был, разумеется, слишком “большой мальчик”, чтоб обращать внимание на подобные “пустяки”. Видимо, это отношение было взаимным, потому что те на него тоже никакого внимания не обращали. Да и чего там обращать? Так, еще одно очередное двуногое интернатское существо!
Луна перед окном стояла так близко, что хотелось нажать на нее, как на кнопку звонка – для срочного вызова спасателей. А то, что перед ней стекло... ну, так кнопка пожарной сигнализации тоже ведь до черного дня застеклена. Мальчик перевел взгляд вниз. Еще одна Луна отчетливо и пристально смотрела из лужи прямо в его окно, и становилось не по себе – словно она светила из необъятной подземной бездны. Мир застыл меж луной и луной и ждал чего-то. Когда луна вступает в союз с ноябрем, как Ехидна с Пифоном, только и жди чудовищ. Что-то должно было в эту ночь произойти. Что-то еще, кроме простого минутного кошмара.
Вот на крыше дома напротив, на самом краешке карниза, вспыхнула необыкновенно яркая неоновая лампочка. Андроник удивился: когда это её успели там присобачить и зажечь – вроде, только что ничего не было. Но постепенно лампочка все заметней отделялась от карниза, и стало ясно, что это большущая звезда. Точнее, планета Венера, но Андроник в таких тонкостях не разбирался. Просто какая-то очень уж раскормленная звезда – как Пончик.
Андроник еще не знал, какая куча проблем у людей из-за этой “звезды” – точнее, из-за всего того, что она олицетворяет. Пожалуй, по требуемому количеству жертв она намного страшнее Марса.
Вдруг в соседней комнате раздался крик.
“Ой, это по нашу душу!” – сразу понял Андроник, соскакивая с подоконника.
Но здесь требуется пояснительная предыстория.
2.
Серая ночь, в окнах дымит рассвет.
Солнце взойдет, а может быть, больше нет?
Юрий Шевчук
Жила-была в интернате девочка Аня. А мать её обитала в солнечной Вероне, наслаждаясь счастьем с “НАСТОЯЩИМ итальянцем”, как она сама выражалась. И пребывала в полном спокойствии за дочь, оставленную в надежном и престижном учебном заведении. Каждое лето она брала её к себе, в Италию, и считала, что дочь искренне счастлива: что же может быть лучше такой полной, яркой, насыщенной жизни “на две страны”. Будущее, как и настоящее, представлялось ей искристым, как фонтаны Рима, феерическим, как венецианский карнавал. Где-то в том оставленном, дурном мире висел-висел, как старая афиша, и все никак не мог оторваться серый, потрепанный ноябрь... но, конечно же, по окончании школы (а может даже, 9-го класса?) она заберет любимую дочку из нелюбимой сырой ноябрьской страны... и вот та, уже окрепшая, поставленная на ноги, сможет оценить по достоинству все солнце Италии, все заранее открытые для нее матерью неограниченные возможности. Жизнь прекрасна!
Но совсем не прекрасна жизнь в юности, что бы там не говорили. В нашем мире правит Диктатор. Его репрессии – это депрессии. Он репрессирует всех, но больше всего – самых молодых.
Юность. Все аксиомы жизни неожиданным образом переходят в разряд теорем. Надо ещё доказать самому себе, что ты живешь... и не у всех это получается.
Что такое юность? Из теплого дома детства люди выходят на улицу и депрессия нападает на них, как мороз зимой. Она нигде – и везде. Она и абстрактна, и конкретна одновременно – как “30 градусов мороза”. Разумеется, как и подобает юному возрасту, все одеты по-весеннему. Но это только они считают, что у них весна! В космических просторах времен года не существует.
Подростковый возраст – смертельное заболевание детства: его старость, дряхлость и впадение в маразм. Чаще всего этот маразм называют “любовью”,... хотя от этого он не перестает быть маразмом. Подлинная любовь – это когда любишь весь мир, глядя на одного человека. Не-любовь – это когда игнорируешь весь мир, глядя на одного человека. Именно такая “любовь” рано или поздно неизбежно оборачивается тем, про что сами подростки метко говорят: “от клево до ...ево всего две буквы!”. Именно такая “любовь” и постучалась в двери к Ане.
И именно такая “любовь” с регулярными сценами ревности однажды предсказуемо осточертела прекрасному “Ромасику”.
– Ну, если гора не идет от Магомета, Магомет идет от горы! – устало сказал он.
– Чего? – как всегда, не поняла Аня. Иносказания были не для нее!
– Достала ты меня, вот чего. Пошел я!
И пошел. И больше уже не пришел.
Аня думала не очень долго. Ночь ей помогла.
Темное чешское стекло ноябрьских сумерек. Огромный черный таракан выполз на свою еженочную стражу ровно на середину стены. Таинственный в своей неподвижности и своей черноте. Как воплощение “потусторонней” мудрости. Циклоп ночи заглядывал луной в окно, бессмысленно и неотвязно пялясь в глубь комнаты. Только у неживой природы может быть такой пристальный и абсолютно безжизненный взгляд – что в окно, что в душу. И только неживому присущ такой гигантизм. И все неживое размножается, как раковые клетки, за счет живого... “Вот за счет этой дуры, например” – думал Циклоп.
Смутно послышалось хлюпанье голубиных крыльев в трубе вентиляции. Они всего лишь лезли в тепло – и конечно, не догадывались своими птичьими мозгами, что место, где тепло, станет для них ловушкой. Причем, никем специально не приготовленной и вообще не предназначенной для залезания. А может, мы со времен Адама тоже живем в “трубном” мире, изначально не предназначенном для нас. И все бьемся, как эти несчастные голуби, упавшие в трубу.
Аня, не долго думая, полезла в свою трубу. У нее был самозатачивающийся канцелярский ножик, но громадный кухонный казался как-то надежнее, солидней, что ли. Она тихо прошествовала на кухню, взяла его, словно взвешивая в руке, зажмурилась и наконец решилась. “И-их!” – поперек запястья.
Черной листвой зашуршали-забеспокоились вороны во дворе. Словно почуяли что-то неведомое людям. Сейчас сон и явь поменяются местами, и начнется вечный сон: состоится, наконец, долгожданная прививка.
Но... когда Аня приоткрыла глаза, крови оказалось меньше, чем боли. То, что на первый взгляд казалось и могучим, и острым, на деле давным-давно затупилось, как сибирский валенок, и она в сердцах звякнула ножом об пол. Размеры, как всегда, обманчивы! Пришлось лезть за “маленьким, но удаленьким” перочинным – уж он-то не подведет. Надо только сделать разрез поглубже. Но здоровая рука, едва юркнув в сумку, вдруг погрузилась во что-то липкое и на ощупь противное, как сопли. Аня оторопела... на несколько мгновений. Уставившись ошалело, тупо моргая, на обе руки: одна в липком красном, другая в липком белом. Впрочем... через пять секунд она все поняла.
– Б...! эти деби-илы говнистые опять все измазали! Я их щас убью! Бошки сверну! Суки, ублюдки! Геи, проституты, чихуахуа!..
– Че ты там опять шумишь? – сонно потянулась соседка Юля.
– Щас только каким-то двум уе...ам бошки оторву и перестану шуметь! – и Аня пулей вылетела из комнаты. Через несколько секунд она уже ломилась (правда, безуспешно) к двум “самым знаменитым на всю школу маленьким мудакам”.
– Ты чего? – заспанным голосом проворчал Паша.
– Дверь вышиблю – и мозги ваши заодно... хотя их у вас никогда не бывало!
– У нас-то бывало.
– Вышиблю, открывайте!
Она хотела сказать “вышибу”, но оговорилась по аналогии с “люблю”: только это и было у нее на уме даже во время ругани.
– Какие же вы долб...!
– А лучше пена для бритья, чем кровь, да? – дразнил ее Пашка.
– Че вы наделали, говногеи!?
– Да ничего: мы просто новую пену для бритья купили и решили опробовать, как она действует. А Андроник предложил с твоей сумки начать. Я сказал: “О’кей, гугл!”. Последствия ты видела...
И вот Аня стояла беспомощная и глупая перед закрытой дверью, за которой звонко, как колокольчики, хихикали эти шуты гороховые. От злости она даже не заметила, как передумала кончать с собой.
Тут уже совершенно проснулась и, зевая, вышла на шум подруга Юлька – соседка по комнате. Хотела спросить... но увидела руки Ани и в секунду все сообразила. Дремота резко слетела. Теперь уже Юлька кричала на Аню. Ну... старый дом проснулся! Вездесущая Жизнь в лице двух глупых мальчишек победила.
Ане уже перевязывали руку, она не сопротивлялась. И сама кровь казалось искусственной, посторонней жидкостью, никак с этим глупым телом не связанной. Юные овечки и курицы льют ее из вен, как клюквенный морс. Зачем им что-то жалеть, когда все дешевое и чужое: мысли, чувства, “любовь”, “кровь”, “смерть” – все же заемное, “модное”, ничего своего! Модная жизнь и модное расставание с ней... Странно еще, что кровь льется настоящая – вот это-то с чего бы!?
– Эгоистка! – жестко сказала Юля – Ты же это сделала не чтоб убиться, а чтоб тебя лишний раз пожалели!
Подростки, в этом смысле, великолепные психологи и чувствуют до мельчайших деталей “игры” других людей (но только не свои собственные!) Тут их не проведешь! Самообмануться им во много раз легче, чем быть обманутыми.
– Бачек в голове должен быть, поняла: смывать надо такие мысли! Не знаешь, этикет такой: встала, сходила – смой за собой!
Тем временем, под ее ругань, темнота понемногу стала рассеиваться. Полночь – это океан, а сумерки – его шельф, мелководье. Начало утренней зари – вообще пляж. Не все глубоководные жители решаются подходить так близко к берегу. Утро – шанс оторваться от них. Испокон века об этом спасении извещали звуковые маяки петушиных криков... а ныне, в городе – шум первых автобусов. Первые признаки жизни поверхностных вод.
Странное сочетание: поздняя осень, раннее утро... Бледно-болезненное, но все же явно живое небо с удивлением рассматривало последствия несостоявшегося суицида. И оно же через соседнее окно с любопытством склонялось над постелями усталых, уснувших героев – двух вредителей-спасателей. То ли склонялось, то ли кланялось.
Сегодня они победили. То и дело приходится отбивать атаки того мира: раз – кавалерийский наскок! Раз – большой штурм... “Фэнтези” всей нашей жизни! Есть, конечно, люди, которые не замечают, когда их атакуют... но их-то и надо беречь больше всего, как зеницу ока.
Мы не умеем сражаться с тем, чего не видим. А оно с нами – умеет.
Жутковатое ощущение: кто-то приходил. Кто-то по касательной задел и ушел (в стенку?) “до времени”. Вроде, уже даже взял за руку, оставил след на запястье. Чего-то у него состоялось уже “почти-почти, но не совсем”... в общем, лучше об этом даже не думать! Слава Богу, “почти” не считается. Ухода не было, но “приход” – был.
4. Чертово колесо
И будет жизнь – по замкнутой прямой;
по той, что обладает свойством круга:
не торопясь, всё дальше друг от друга
и вот уже не слышен голос твой
и, кажется, нас разделяет вьюга
и никому не даст попасть домой...
Андрей Макаревич
Лозунг Заботливой Матери такой:
“Я всё сделаю для твоего счастья при
условии, если ты останешься
несчастным. Я всё сделаю для твоего
выздоровления при условии, если ты
останешься больным”.
Михаил Литвак
– Знаете, я еле сумела дозвониться ее матери по международной связи – Италия всё-таки! – жаловалась заведующая интерната.
– И как? – спросил Арсений Петрович.
– Она совершенно ничего не поняла! Вообще! Она – вся в Италии, здесь её -нет. “Вы отвечаете за безопасность детей, пока она у вас. Вот и обеспечивайте их безопасность! Я-то тут при чём? Что вы мне это говорите? Я свою Анечку знаю – она никогда ничего страшного не сделает: это, наверное, ваши ребята что-то перепутали или нарочно так зло подшутили”. Так я ничего ей и не смогла объяснить. Но она на зимние каникулы приедет сама, вы уж поговорите с ней, пожалуйста, Арсений Петрович – у вас лучше получится.
– Вы думаете?
– Ну, все же знают ваш дар общаться с людьми, Арсений Петрович!
– Спасибо, поговорю, конечно. Только честно признаюсь: всегда боюсь общаться с мамами! С отцами – другое дело: это то же самое, что с самим собой. А с мамами? Это все равно как если б всем вдруг объявили, что Бог – женского рода, но надо как-то срочно найти с ним общий язык – иначе всему миру труба! Вот такие вот немножко еретические антифеминисткие мысли. Мы все дети Адама... и особенно Евы!
– А почему особенно?
– Да потому что мать для ребенка всегда важнее отца. И она нам передала все евинское: – всё “ейное”, как дети говорят. И теперь, даже если мы не разлучены с мамой... то всё равно с Отцом-то разлучены точно... А если серьёзно, то на самом деле просто с детства всю жизнь жалеешь свою маму – и от этого не знаешь, как общаться с чужими.
Он вспомнил тот день, когда острее всего жалел и себя, и маму – тогда это для него полностью слилось. Тогда он чуть было не потерял её насовсем. “Мамы-мамы! Да ведь вас самих надо спасать... и кто же вас спасёт, как не мы?”. Это было ровно месяц назад, – ну да, потому что в месяце как раз тридцать дней... да нет, ошибся, это было тридцать лет назад: не стоит путать дни и годы... хотя наша душа не делает между ними разницы – только ум. Это было, конечно же, первого сентября... ну да – потому что всё самое важное всегда бывает первого сентября. Вероятно, мир был сотворён Богом первого сентября... так, по крайней мере, многие верили в древности!
Они шли с мамой... Но здесь надо пояснить, кто такая Сенина мама и куда она всю жизнь шла! Отец умер, когда Арсению было два года, и он его совсем не помнил. Мамино воспитание было весьма своеобразным. Родной брат как-то сказал про неё: “Представьте понятие Женщина, возведённое в десятую степень. Вот это вот – моя сестра!”
Она была о-очень впечатлительной.
– Какие у нас люди злые! Представляешь, Сеня! Даже котёнка убили этой ночью прямо у нас во дворе. Пока ты спал, представляешь?
– Как? – вскочил 10-летний Сеня.
– Да вот так вот! Какой-то котёнок мяукал – мяукал прямо под нашими окнами. Я хотела спуститься, но побоялась – ночь, а у нас тут всякие ходят. И хорошо, что не спустилась – а то бы и меня тоже убили! Люди такие жестокие – им что котёнка беззащитного убить, что женщину!
– Мам! – встревожился Сеня. – А ты, прям, слышала, как его убивали?
– Нет.
– А где он лежит?
– Откуда же я знаю! Не видела. Но он мяукал, мяукал, а потом перестал. Что же могло случиться? Убили, конечно! Какому-то извергу надоело, что он мяучит – вот, наверное, спустился и убил! Какие у нас все-таки люди жестокие!
– Ма-ам! А может, его просто кто-то взял себе? Ты не спустилась, а кто-то спустился и взял. Или он просто ушёл в другой двор.
– Да?.. Ой, ты меня успокоил! Я об этом почему то даже не подумала.
Ей очень трудно было устроиться на работу. Точнее, не устроиться трудно, а усидеть. Абсолютно везде, как на подбор, оказывались “не те люди”. “Я для того, что ли, получала высшее образование, пять лет училась, заканчивала!..” Но особенно её “убивала” всеобщая “грубость”! В одной организации она сказала вполне доброжелательным, но болтливым и “примитивным” коллегам:
– О чем мне с вами разговаривать!..
В результате её трудовая книжка по обилию кратких записей походила на телефонную. А тут вдруг подвернулась другая возможность – устроить сына оказалось куда легче, чем устроиться самой. Тут её “грубость людей” ничуть не “убила”!
Как там Пугачёва поет: “Я его не запру безжалостно”. Ах, это про счастье, не про сына.
Почему же она его все-таки ОТДАЛА? Главное дело было даже не в отчимах (странно звучит это слово во множественном числе!), с которыми она в силу своего характера так же быстро расходилась, как и сходилась. Дело было в отце Сени... точнее, в той памяти, которую он по себе оставил. Патологическая неприязнь к отошедшему в мир иной мужу стала главной движущей силой в воспитании сына: “Не хочу, чтобы мой сын вырос такой же тряпкой, как его отец!” В чём именно заключалась “тряпичность” мужа, с её слов так и оставалось неясным... возможно, в том, что столько лет терпел такую жену.
Как-то “гармонично” свои эгоистичные интересы сочетались у неё со своеобразно понимаемыми интересами Сени. Все, что она делала для себя, она всегда делала только “ради сына” – и это было её вечной индульгенцией. Она считала, что у Арсения надо “воспитать характер”... причём, у неё, как у женщины, это не получится. “Моему сыну нужен настоящий отец!..” – соответственно этому вполне разумному посылу, забракованные “отцы” регулярно сменялись. Тогда... был сделан вывод: “моему сыну нужна настоящая Школа!” Именно так – Школа с большой, с самой большой, с большущей буквы. Просто школа – это не то! Спортинтернат (причем, довольно далеко, в соседнем городе) вдруг выскочил, как гриб, в шишкинском лесу её планов – не ради спорта (“не хочу, чтобы он был спортсменом!”), а все для того же Характера (опять-таки с большой буквы). Гриб был очень красив, как и все её проекты... съедобность же в шкале её оценок являлась не самым важным показателем. Очередной отчим, очень тяготившийся воспитанием (и присутствием) пасынка, с большим энтузиазмом подсказал этот план. Но окончательное решение, разумеется, приняла она сама.
– Я стояла у них сегодня на приёмной линейке, – жаловалась она брату. – Смотрела, как они там стоят. Какие у них лица! Они все такие потерянные... смотрятся, та-ак откровенно говоря, жалко!
– Что, так сильно переживаешь?
– Да, та-ак сильно! А тебе-то что! Тебе никогда не понять чувств матери!
– Но ты же сама отдала его в интернат, а теперь сама страдаешь.
– Да, я страдаю! Тебе никогда не понять чувств матери.
– Ну, так в чём же дело, забери его тогда, не мучай ребёнка!
– Это тебе легко так рассуждать! Ты мужчина! Тебе не понять чувств матери!!!
В этом диалоге была она вся.
Знакомые видели тучу в её глазах и, опасаясь грозы, спешили по домам: “Кажется, дождь собирается”. К сожалению, Арсений, наоборот, не мог спешить “по домам” – его адрес поменялся, и Дом стал понятием вожделенным, но почти мифическим – вроде Эльдорадо или Китежа.
Итак, в тот день все с самого начала шло не как обычно.
Огромный осенний лист бабахнул по планете, вызвав землетрясение... от которого Сеня, вздрогнув, проснулся. Лист календаря торжественно взбросил к небу кол над словом “сентябрь”, как над черной от толпы площадью для казни – а рядом более мелким текстом был пропечатан приговор.
Ровным колом стояли и стрелки на часах, отмечая шесть утра.... Весь август Сеня ждал этого дня, как старообрядцы конца света. Но вот он наступил, и внешне в нём не было ничего особенно ужасного. Правда, с самого утра день – артист безбожно фальшивил: то изо всех сил пытался изображать что-то будничное, заурядное, то через минуту вдруг некстати сбивался на нечто торжественное, пафосное – то переходил на лирику ранней осени... в общем, старался всех запутать, как мог, хотя сам, похоже, понимал, что ему никто не верит. Конец – он и есть конец, во что его ни обряжай: в будни, праздник или лирику.
Сегодня всё другое. Само солнце кажется нервным. Его свет как-то связался с бешеным таймером дня, а таймер вышел из строя. И включить внутри себя режим “все как обычно” хотя бы на несколько часов так же невозможно, как, например, при падении с сотого этажа полистать книжку с картинками или поиграть в тетрис, “пока еще есть время”.
Состоялась очень торжественная приемная линейка в интернате, а потом их всех (теперь уже полноправно интернатских!) в честь великого праздника Дня Знаний – милостиво отпустили погулять с родителями... аж на целых три часа! До половины второго! Какие они щедрые!
И всё это “свободное” время с полодиннадцатого до полвторого впечаталось в подсознание Сени и неотступно стояло перед ним как четкий рисунок чаши, очерченный на циферблате стрелками. Мальчик нёс в себе эту чашу, а она несла его. Зашли опять к дяде, у которого ночевали: какая разница, куда идти, если рогатина стрелок в любом случае надета на шею и, всё сужаясь, не даёт ни далеко убежать, ни нормально дышать. От той прощальной прогулки он усвоил на всю жизнь еще одну вещь: никакое перемещение в пространстве не спасает от интерната, если ты уже его “гражданин”.
Сеня “печёнкой” заранее знал все тайны этого детского гетто. Ещё не видя, чувствовал всё, что там будет. Он-то понимал гораздо больше своей матери!
Дядя опять что-то спросил про интернат.
– Не называй это интернатом! Не говори это слово! – гневно перебила его мать Сени. Я сына не в интернат отдаю, а в лучшую спортивную спецшколу, где с ним будут заниматься лучшие педагоги и тренеры. Где ему будет хорошо! Я – мать, что бы ты там ни думал! Мой ребёнок – не сирота и я его не бросаю... Так что забудь это гадкое слово и вообще не смей его употреблять!
– Ой, не говорите такое страшное слово! – неожиданно вспомнил Арсений Петрович эту сцену много лет спустя, когда смотрел телевизор первого марта две тысячи четырнадцатого года... Там, правда, речь шла уже не про интернат, а про войну. И после того, как её объявили, тоже не рекомендовалось употреблять это слово.
Еще тот день породил у Арсения особый “жанр снов” на много лет вперед: сны-расставания. Регулярные сны, где он прощался с кем-то, видел кого-то последний день и последний раз в жизни... пытался этот последний день как-то растянуть, что-то успеть сделать, сказать, что-то вместе увидеть с уходящим. Ведь то, что увидишь в “последний день”, увидишь навеки.
Потом эти особые сны (повторявшиеся раз в несколько месяцев) даже преложились у него в музыку. Нечто вроде Реквиема... но не по тем, кто умирает, а по тем, кто “уходит”.
После короткого пребывания у дяди – раз уж очередной диалог с ним у Сенькиной мамы опять не сложился – они пошли гулять по городу. Завтра маме предстояло ехать домой. На минуту Сеня подумал было, что всё сейчас – почти как летом, что можно представить себя в июле... или даже в июне. Но тут дунул ветер, и с зеленых деревьев полетело так много невесть откуда взявшихся жёлтых листьев, что сразу же стал безнадёжно ясен обман. Не поместиться трём месяцам лета в трёх часах первосентябрьской отсрочки! Первое июня – День защиты детей, а первое сентября – День их беззащитности.
Крохотный декоративный канал на краю парка, целиком залитый отражениями ослепительных деревьев, светился от этих отражений так неправдоподобно, будто вместо воды в нём скопилась расплавленная золотая руда. Солнце отразилось в листьях, листья отразились в воде, но от этого двойного преломления свет, казалось, стал только ярче. Или по крайней мере, волшебней. А на душе Арсения стало только чернее, когда он в секунду осознал, что никогда больше не увидит этот канал, этот парк... тем более – вдвоем с мамой!
Вся красота сегодня виделась, как бы через помеху... какая-то песчинка попала в пейзаж. Не в глаз, а сразу в пейзаж. Мешалась и портила всё. Для всех это был вид как вид, день как день. “Красота в такой день – это издевательство” – подумал Арсений. Какая-то часть его мозгов подумала. А другая любовалась.
Он утешал себя, что будущее – это то, чего пока еще НЕТ (даже если до него два-три часа)... и если о нём “не думать”, оно останется маленьким, как песчинка. Маленьким и нудным, как песчинка в глазу. Можешь изо всех сил “не думать”, а она все равно мешает. Потому что “думалка” здесь не при чем.
Они с мамой болтались по типичному советскому парку со скучновато-однообразными советскими аттракционами, которые все как один казались сейчас повзрослевшему и посерьезневшему Сене каким-то жутко легкомысленными: несовместимыми ни с его солидным 10-летним возрастом, ни с тревожной торжественностью момента. Качельки – карусельки, паровозики и лошадки – в день поступления в ССШИ – пир во время чумы. Мать же, наоборот, хотела, мечтала, жаждала, чтоб он непременно прокатился на каком-нибудь аттракционе, словно от этого что-то разом изменится в мире. И день станет другим, и вся ситуация.
У входа купили эскимо. Арсению показалось, что мать откупается от него мороженым. А рядом старательно, образцово-показательно искрился что было сил фонтанчик.
Хорошая погода, солнечный день, парк, аттракционы... и всё как бы хорошо, если не вспоминать. От ЭТОЙ жизни осталась пара часов, а дальше – “потусторонний” мир. Школьный звонок возвестит час Икс. А В ОСТАЛЬНОМ – всё хорошо! Просто всё! День Расставания обязан быть хорошим! Именно обязан! Теперь у всех будут – обязанности...
Мама шагала нервно-возбуждённая – с улыбкой на лице, чем-то напоминавшей золотистую кайму, какая держится с минуту под грозовой тучей, заслонившей солнце. Она не могла наглядеться на своего сына и то и дело старалась смеяться – как говорится, и впопад, и невпопад. День расставания обязан быть весёлым! Обязан светиться отражением облетающей пожелтевшей радости, как это яма с водой, именуемая каналом.
– Красиво, да, Сень? Ой, какие розы! Ты только понюхай.
Она на каждом шагу пыталась вызвать в себе и убедительно передать Арсению радость от того факта, что он теперь учится – в таком большом и красивом городе! Не то что раньше, в их захолустным и маленьком!
– Ой, я хочу на колесо обозрения! Ты тоже хочешь, да?! Ну ты что, Сеня! Знаешь, какой там ви-ид!
Колесо вращалось перед ней, как мельница перед Дон Кихотом. Она, конечно, не могла его миновать. Арсению показалось, что крутится древнее водоподъемное колесо, только корзинки вместо воды зачерпывают людей и медленно несут их по дуге всё вверх, вверх... может для того, чтобы кто-то там их выпил без остатка?
Сколько Сеня себя помнил, это всегда был самый нелюбимый его аттракцион: какая-то вертикальная заторможенная карусель, противоестественная, непонятная по своему назначению. Но ведь на дворе стоял противоестественный день, так что только сегодня только такой аттракцион и оказался востребовано гармоничным.
– Ну, давай уж покатимся! – повторяла мама, настаивая, как маленькая девочка.
– Зачем? – сказал Сеня.
Он не спросил, а сказал. Сегодня всё было “Зачем?”. На несколько лет вперед одно большое “ЗАЧЕМ?”
– Ну как зачем? У тебя же сегодня праздник! Память останется!
Память и так останется, и мама об этом прекрасно знает, не хуже Сени. Но они все же идут на аттракцион, и колесованный день, действительно, повисает в памяти на всю оставшуюся Сене жизнь.
– “Первоклашка! Первоклассник! У тебя сегодня пра-аздник!” – деланно бодро напевает мама. – Ну, ты-то у меня, правда, давно уже не первоклассник! Но зато первокурсник, да, – в спецучилище, да еще каком! Туда не всех берут!.. Знаешь, какой это престиж.
Кажется, её бодрость, чем дальше, тем больше граничила с истерикой. Сене отчего-то с каждым шагом становилось нестерпимо стыдно за маму перед всеми... хотя “всем” как раз не было до них совершенно никакого дела. Но Сене, особенно перед колесом, казалось: весь мир на них смотрит и ВСЁ ПОНИМАЕТ.
Какая разница, большой ли, красивый ли город ( да пусть хоть Париж!), если Сеня в нем будет за забором. Тюрьма в красивом городе не лучше, чем в некрасивом. Город к нему не имеет ровно никакого отношения, кроме почтово-адресного – чтобы письма маме писать.
А с колеса обозрения и впрямь открывалась такая великолепная панорама... что даже кусочек кладбища за парком стал виден. Будто там тоже какие-то кабинки аттракционов пестреют под листвой.
Огромный город в солнечной дымке тянулся к небу великими шестнадцатиэтажными советскими небоскрёбами. “Ляпота”. Тот самый город, который отныне на много лет – город Сени... но не его мамы. Не-ет, вместе никак не получится. Вместе – теперь только сфотографироваться на память. Слово-то какое дурное – “память”! Его словно принесло с ветром опять вон с того угла... да, во-он оттуда...
– Да не сиди ты такой хмурый! Это же твой праздник! Это – День Знаний. Улыбнись! Я тебя сейчас сфотографирую на фоне...
Она лихорадочно стала искать фон, буквально заплясав и заколыхавшись в хлипкой висячей корзинке. Колесо, похрипывая и поскрипывая, бесстрастно и лениво тащило всех к своему Северному полюсу. А тут львица “весело” и деловито металась... да ладно бы еще, если б в клетке! – но тут же всё со всех сторон открыто! Защищают от круговой пропасти только перила высотой до колен да бестолковая цепочка поперёк выхода в пустоту.
В отличие от животных, у человека прекрасно работает фантазия! Он может за секунду “увидеть” в подробностях всё, что будет... если сделать одно лёгкое неверное движеньице на высоте, скажем, метров тридцать, сидя на краю свободно плавающего в небе гигантского “подстаканника”. Разумеется, это не самая приятная картинка для десятилетнего мальчика, у которого в таком виде примостилась-изогнулась истерично возбужденная мама.
– Мама! Ма-ма! – закричал Сеня, тоже вскочив и стараясь изо всех сил её удержать, когда она, ёрзая, уселась на перила.
Теперь они бестолково болтались в качающейся корзине уже вдвоём – вставшие со своих мест и постоянно смещающие собой неустойчивый центр тяжести: двигающие его взад-вперед, как невидимую фишку.
– Ма-ма!
У Арсения выступили горячие, злые, панические слёзы на резко порозовевшем, словно от ветра, лице.
– Да что вы все такие пугливые! Какие вы трусы, эгоисты, малодушные, маловерные!.. Ты-то хоть таким не будь!
Кто такие “все”, Арсений, стоявший перед мамой в единственном экземпляре, так и не понял. В этот миг колесо обозрения явило ему, ухмыльнувшись, свою вторую ипостась – ту, за которую его бездумно называют чертовым колесом. Всё, что мы в жизни любим, так опасно, так рискованно подвешено то ли на Боговом, то ли на его колесе.
Но если уж ты решила весело прощаться с сыном, сдаваемым в интернат, вовсе не обязательно делать это так... трагически навсегда! Превращать драму в трагедию.
Родители часто считают, что дети неисправимы, а дети смотрят и видят, что неисправимы родители. “Как же она без меня проживет!? – впервые подумал Арсений. – Кто за ней теперь будет смотреть?”
Колесо вмиг зеркально перевернуло всё направление его переживаний: до этого он, как все дети, мучился только страхом – а как же я без неё!? Впервые и, кажется, навсегда он почувствовал себя куда “взрослее” своей матери и понял, что во всем за неё в ответе!
Нечаянное, сумбурное самоубийство, слава Богу так и не дошло до конца. Разумеется, по всем законам жанра, она никак не могла убиться в такой день... хотя приложила немало бессознательных усилий для коренного изменения прописанного сюжета. Как есть “ленивые голубцы”, так есть и бессознательный суицид: полностью притупленный истерикой инстинкт самосохранения.
Впрочем, само добровольное расставание с сыном не является ли для матери маленьким... ну, пусть не самоубийством – а как бы несколькими процентами от него... как в старой детской игре “Виселица”: за неразгаданные загадки рисуют сначала одну перекладину, потом другую, потом веревку...
А батискаф их корзины, всплыв до высшей точки, наконец, начал медленное обратное погружение ко дну парка. Пик опасности постепенно, не спеша, но отдалялся. Скоро будет – земная поверхность, спасительная, прозаическая и... неотвратимая – потому что теперь-то она уже гладко, как финишная прямая, поведёт в... На этой нижней поверхности Интернат стоит, а ниже него уже не упадешь.
Вставала во весь рост непонятная, противоестественная безысходность: ты здесь, мама – там. Мама осталась жива, но колесо всё равно повернулось: мир прежним уже никогда не будет!
Наконец они сошли на твердь земную. Теперь, сбоку колесо смотрелось так, будто кто-то гигантской невидимой рукой перебирал корзинки с людьми, как чётки.
Мать пожирала Сеню глазами, словно хотела наглядеться перед смертью. Но при этом они всё же шли ТУДА – всё по-прежнему, все не сворачивая. Будто “самоубийство”, не совершившееся на маленьком колесе, обязано было совершиться на большом круге нашей планеты... потому как на этой планете невозможно не быть сиротой, даже если родители живы. И невозможно не разлучиться с сыном, даже если сын никуда не делся.
Сегодня все три часа они шли из интерната в интернат – по неровному кольцу, и Сеня вдруг представив карту, увидел, что их маршрут – это тоже гигантское чертово колесо, только упавшее, давно валяющееся на боку.
А вон впереди уже видно, как зловещее в своей кажущейся безобидности кирпичное чудище приветливо расстегнуло замок своей пасти (она у него запирается для надёжности). Большие окна спортзала сетчато – бесстрастно смотрели не то баскетбольными, не то тюремными решётками. Ассиметричные парочки из мам и мальчиков уже маячили впереди, быстро и бесповоротно подтягиваясь ко входу. Иногда – они были увеличены еще на одно звено флегматично большими папами, державшиеся как-то особняком: вроде рядом – и не рядом. Мам – как всегда, больше, чем пап... словно опять женщины, лет через десять после рождения своих детей, идут на запоздалый аборт – а биологические отцы опять, как всегда, “ни при чем”! Вот и Сеня с мамой тоже входят в калитку.... Ну, вот и всё: так выглядит конец продолжавшегося десять лет Лета!
В тот маленький день поместилась целая жизнь. Жизнь атеиста, прекрасно знающего, что он умрёт. И умрёт “насовсем”. И смерть неумолимо приближается. Обратный путь от колеса до ШИ – это уже старость. Правило русского языка: “Жи-ши пишется через И...”, но ЖИ больше не будет никогда, только ШИ: школа-интернат. Шорох листьев. Шорох земли, засыпающей гроб, шорох снимаемой “навсегда” домашней одежды и надеваемой казенной. “Никогда”, “навсегда”, “интернат” – сколько общих букв! Может, это одно многократно перековерканное в кошмаре слово?
Мама глядит на своего сына – глядит, как гладит... зная, что он уже “большой” и не даст погладить себя при свидетелях. Только сейчас до неё впервые доходит настоящий смысл этого самого места. Доходит и тут же уходит, потому что она странно “утешает” себя ( и мысленно конечно-же Сеню!) тем, что теперь уже ничего не изменишь.
Она привыкла всегда жить так, что “уже ничего не изменишь”.
Ничто не наполняет душу такой тоской, как ощущение только что сделанной глупости, которую упрямство ни при каких обстоятельствах не разрешит тебе признать. Сама себя высекла. И сына... И все будет хорошо!
Одна из самых пессимистичных фраз, какие только способен придумать человек: “Всё будет хорошо!..” с упором на БУДЕТ. “Сейчас трудно, зато потом...” ЗАТОПАТОМ – удивительное заклинание, его надо писать только большими буквами. Большими как гиппопотам. Придет какое-то ЗАТОПАТОМ... если до этого не затопчут душу в коллективе, даже не заметив за общим топотом. И топочет, и грохочет зарешеченный спортивный зал... ЗАТОПАТОМ!? А что ПОТОМ? И один за другим вышагивает еще целый бестиарий “утешительных” штампов.
И звонкая, как колокольчик, советская песенка про школу вдруг зазвучала из динамика: “Пусть в эту страну не идут, не идут поезда! Нас мамы впервые приводят за ручку сюда”.
Да, нас всех мамы должны были привести именно в страну Школу, а привели в страну Интернат! Как мы жалеем Адама и Еву, так же не можем не жалеть и своих родителей, через которых с неизбежностью унаследовали Интернат! Они нас туда привели за ручки, даже если и не отдавали... Но мы никогда не отречёмся от них, какие бы они ни были. Ни от мамы, ни от Отца. Человек, раз поверивший в Отца Небесного, не может не простить своих родителей.
Впрочем, весь последующий период сениного заточения, мать, конечно же, моталась туда-сюда, разрываясь между двумя городами, трепля нервы и себе, и сыну. “Личная жизнь” разумеется, так и не сложилась, да и не могла сложиться, так как дело было вовсе не в Сене, а в ней. Интернат никому не принёс пользы, но... Анна Грибкова была не из тех, кто быстро признаёт и исправляет ошибки. Садомазохистская тягомотина продолжалась больше полутора лет. Очень уж медленно делало свой оборот скрипучее колесо её жизни.
А теперь, тридцать с лишним лет спустя, Арсений Петрович ухаживал за больной матерью после её инфаркта.
5. Мамодицея
Почему отец отправил нас в эту школу? Не от недостатка заботы.
Я достаточно хорошо знаю его, чтобы понимать: в таком важном деле
он не полагался ни на первый свой выбор (который мог бы оказаться верным),
ни даже на двадцать первый (который был бы относительно сносным).
Он продолжил свои изыскания, пока не пришел к сто первому выводу,
непоправимо ложному.
Клайв Льюис
Но раб не пребывает в доме вечно, сын пребывает вечно.
Ин. 8;35
1.
В один прекрасный день мальчик из класса Андроника Коля Шпильков, брат Шамана, потерялся. Как потерялся? Ну, а как вообще теряются дети в наше тревожное время? Должен был вернуться из школы в час дня, максимум – полвторого и не вернулся! Сердца и телефоны его родителей буквально разрывались. В часы волнения телефонные автоответчики – самые злобные и безжалостные враги наши: те, которым невозможно отомстить и с которыми невозможно договориться. Связь не работает – какая-то другая, не сотовая. “Абонент недоступен” или Бог?
Если б можно было попросить: “Пожалуйста, Господи, позвони ему Сам! Только позвони... Уж Ты-то точно дозвонишься”.
Минуты ожидания подтверждает теорию относительности. Мысли набирают разбег все ближе и ближе к скорости света – и время то замедляется, то ускоряется. То вообще кажется, что нет его совсем. А может, и вправду нет?
“Абонент недоступен” – корвалол – “Что там школа отвечает?” -“Отвечает что ушёл сразу после уроков: 12:45 – это у них конец первой смены” – “Это-то я и так знаю” – ещё двадцать капель. – “Ну, пусть только у меня появится – я ему задам!...” – Валокардин – “Звони друзьям!” – “Я где-то его видел, теть Вер, немножко... он гулял знаете где... а-а, нет, вспомнил, это вообще-то было вчера!” – “Может, еще Пете позвонить?” – “Он не у меня, теть Вер. Я не знаю! Не, с Андроником они не дружат, он точно не с ним! Андроник же ему тогда палец сломал, помните?” – 5 часов – “Всё, надо звонить в милицию” – “Сначала ещё раз попробуй ему” – “Сто раз уже ... недоступен!” – 6 часов – “Надо звонить в милицию” – “В розыск – это если гражданин отсутствует двое суток” – “Мутит уже от этого корвалола!” – “Возьми себя в руки, а то скоро скорую помощь вызывать придется, а не милицию” – “Где он может быть? По больницам что ли, звонить? Или...”
– Что “или”? Никаких “или”! – прикрикнул муж. – Ну, что с ним может случиться – придет, никуда не денется!
-Да-а?! Не знаешь, где живешь!? В какое время!? Ты телевизор не смотришь, что ли?! “Что может случиться?” Да мало ли у нас гадов, которые могут вытворить с ребенком что угодно...
2.
– Ох, что я с тобой вытворю! Ох, что я тебе сделаю! Ох, зело п-дец тебе будет, если опять сбежишь! Я тебя так отфиздрячу, так отхердыбачу, так отфуярю, так отпердыярю! Ты у меня красным комиссарам в плену у белых завидовать будешь! Ты у меня плакать будешь: “Ой, в гестапо хочу! Ой, в Освенцим меня отпустите!”, “Ой, зачем я не негром на плантации родился!”, “Ой, зачем я не еврей, а мой тренер не Гитлер!”, “Ой, зачем меня душманчики в плен не взяли!”, “Ой, за что меня Чикатилло – миленький сторонкой обошёл!”, “Ой, зачем Берию расстреляли, а не к нам в школу работать перевели!”.
Каждая сентенция сопровождалась сочным, звучным оттяжистым, ударом сложенной вдвое скакалки, казалось, раскаленной докрасна. У неё и цвет был подходящий.
Только запыхавшись, Полтинник оставил, наконец, Колю в покое. В смысле физически оставил, не словесно:
– Понял теперь, что имел в виду Островский, когда говорил: жить надо так, чтобы не было мучительно больно? Усвоил урок литературы с физкультурой? Десять дежурств по классу и спальне вне очереди! Три дня ходить каждую перемену гусиным шагом из конца в конец коридора! А отпусков домой лишаешься вообще до конца полугодия!
-Ну как, жопа отпраздновала первомай? – хихикнул над Колей через несколько минут Баранов. – Красный день календаря!
– Не, вы чо, в натуре, не путайте – 8 марта, – поправил Борман. – Две его булки – как раз восьмерка. С мамочкиным днем тебя, сыночек! В воскресенье мамочке обязательно похвастайся! Только ты пока в наш тубзик не ходи, а то жопой унитаз напугаешь, он у нас заикой станет!
Да, как говорила Жанна д?Арк: “Побег – законное желание каждого пленника”. Увы, ни дедушка Коли, приведший сегодня сбежавшего внука обратно, ни тем более, Полтинник так не считали. Для них побег был, пожалуй, чем-то вроде пожара. Если, согласно словарю, “пожар – это бесполезное горение полезных вещей”, то, видимо, по аналогии, побег – это бесполезный бег полезных рабов.
А полезных вещей – одушевленных или неодушевленных, – лишаться никому не хочется, – поэтому меры противопожарной (противоубегательной) безопасности должны быть максимально строгими. Скакалка – это что-то вроде пожарной кишки. Раз-два – и потушил желание!
Многие вполне откровенно называли спецшколу отстойником... но кому-то, как ни странно, даже в этом виделся даже некий положительный смысл. Всё отстоится, устоится, исправится. “Отстой” формирует “устойчивый иммунитет”. Как написал кто-то в сочинении о древнем Египте: “Пирамиды были почему такие красивые, а потому что их строили люди, которых называли Рабы”. Вот и напрашивается невольный вывод, что рабство – это красиво. Недаром же Колю после модного сериала прозвали Рабыней Изаурой. Кстати, Полтинник, по мотивам того же суперпопопулярного сериала, получил второе прозвище – Сеньор Леонсио (“Пятьдесят ударов кнутом! Ты знаешь, что-о такое: пять-де-ся-ят ударов кнутоом!” Сеньор Леонсио, как и Полтинник, тоже любил “полтинники”. И рабыню Изауру очень любил).
И вот настали для новой Изауры после побега самые тяжкие дни. Они шли гусиным шагом, враскорячку по казенному коридору – шлёп да шлёп, один за другим. Попытка разорвать их цепочку оказалась не более успешней, чем все потуги порвать голыми руками каучуковую скакалку. Скакалка здесь всеведуща, как непрошенная пародия на совесть: она одна знает все наши тайные места, сколько б мы ни прятали их под одеждой. А мама знала о жизни Коли не больше, чем знают обычно все наши мамы.
Как выразился однажды Сеня:
– Он весь издёванный.
– Какой?
– Издёванный.
– Нет такого слова.
– Ну, в смысле, все всю дорогу над ним издеваются.
– Неужели у вас все такие жестокие?
– Нет, они просто – как наш кот.
– Почему?
– Ласковые к людям, жестокие к мышам. “Люди” – это мамы с папой, когда они их навещают. А мыши... это такие, как Коля.
Сеня всё пытался понять, почему с Колей так. Неудивительно, что к хорошим тянутся плохие – это как электроток: “плюс” и “минус”. Но в интернате электроток шибает особенно сильно. В интернате нельзя быть Колей! Либо, уж если ты Коля, нельзя быть в интернате! Быть-то его не должнО – зато бить дОлжно! Ясно, что человек по какой-то мировой ошибке оказался там, где его “нет”, где он вообще “не предусмотрен”. Не сирота – в интернате, не спартанец – в Спарте.
И приходилось Коле перемещаться по этой непредусмотренной реальности, как по минному полю.
– Что тут написано по-французски? Помоги перевести, а? – просил его, например, Борман, показывая тетрадь.
– Dai mne v lob, – читал Коля.
– На-а тебя в лоб! – радовался Борман.
– За что!?
– Сам же просил.
В другой раз Коле тихонько прикрепили сзади записку: “прошу пенделя!” – и он ходил с ней два часа, со всеми вытекающими последствиями. Никто из учителей почему-то афишу на спине ученика не заметил, а Сеня тогда, как на грех, дежурил в столовой.
Особенно умилил всех случай, когда Коля нечаянно пукнул ровно в момент очередного получения поджопника. Столь знаменательно событие надолго осталось в анналах если не школы, то, по крайней мере, класса. В интернате с каждым обращаются ровно таким образом, каким тот позволяет с собой обращаться, потому у тихого, патологически интеллигентного Коли не было вариантов не стать Рабыней Изаурой.
Психологи вывели “закон разбитого окна”: если где-нибудь его разбить и не застеклить в ближайшие дни, то через пару дней разобьют другое, третье... Скоро не останется целых стекол.
Колю искренне поражало количество людей, зачем-то желающих сделать другим плохо, носящих где-то в ежеминутной оперативной памяти эту странную цель, а в руках – иголки, резинки, трубочки и т.п. орудия пыток. Сам относясь по-доброму ко всему белому свету и ко всем его обитателям, он никак не понимал в свете и его обитателях столь страстного противоположного устремления. Просто он был умный мальчик, потому и не понимал – будь глупее, понял бы тут же. Проблема в том, что мы воспринимаем других по аналогии с собой. Примитивные всегда легче понимают примитивных. До попадания сюда Коля не привык смотреть на людей как на переносчиков боли, а на отношения в замкнутом коллективе – как на её эпидемию.
Сволочи издеваются над несволочами – и иначе никогда не будет. Несволочи ведь никогда не будут издеваться над сволочами – в этом всё их отличие. А может, “сволочи” тут ни при чём?
Со времен интернатского детства все люди для Коли и его друга Сени стали делиться на способных сделать больно и – не способных сделать больно. Это даже не “хорошие” и “плохие”, а люди искренне интернатские и случайно интернатские. Те, кто с энтузиазмом строят здесь садистскую карьеру (здесь!) и те, кто хоть здесь и оказались, отчаянно стремятся на волю – к маме, к Отцу.
Что интересно, те же ребята в каникулы – то есть дома! – вмиг станут совсем другими: и ласковыми, и “маменькиными сыночками” (естественно: с мамой они – “маменькины”, в интернате – интернатские!). И будут плакать, что над ними издеваются (и это тоже естественно: издеваются-то все над всеми!), что они больше не хотят туда.
С детства два друга усвоили раз и навсегда: люди жестокие не потому, что сволочи, а потому, что интернатские. Есть замечательно-расплывчатое выражение: “люди доброй воли”. Немного непонятно! Хотя чего тут понимать? Воля у людей добрая, а неволя – злая. Здесь все держались стайкой волчат и с новенькими обращались по принципу: “Кто с добром к нам придет, от добра и погибнет!”. Все ведь знали, что Коля – додик какой-то! В смысле дурачок и неудачник. Не спортивный в спортивном интернате. Всё равно что не уголовник – в тюрьме. Не повезло чуваку по жизни. “Ма-мочка так захотела – сыночек Шварцнеггером будет, да-а?” – дразнили его нарочно писклявыми голосами.
К тому же ребята-то были в большинстве иногородние и ненавидели Колю за то, что мама берет его на воскресенье домой. Человек Воскресения! Не наш! “Наш” – это только если целиком наш. Короткое счастье “седьмого дня” тоже порой выходит боком. Чревато отделяться от общей судьбы и иметь свой день. Теперь многие радовались, что Полтинник в наказание Колю его лишил. В общем, “здоровая классовая ненависть” полноценно интернатских к приходяще-уходящим. Дружный школьный пролетариат, которому нечего терять, кроме собственных цепей. Жизнь переполнена “классовой борьбой”, а уж класс – и подавно. Если кто-то не может видеться с родителями, то ради равенства и братства “не мочь” должны все, даже если лучше от этого не станет никому. “Классовая борьба” – она ведь не ради улучшения жизни, а ради равномерного справедливого ухудшения. Вот когда счастливых (хоть на день) и свободных (хоть на капельку) людей не останется совсем, тогда, может, она и насытится. А пока все ночующие в своей постели, изменяют интернату, как живые изменяют смерти!
Однажды Арсений мыл пол на пару с приговоренным Колей Изаурой. Умеют же в неволе унизить человека самыми простыми вещами – трудом, спортом... Тем, что не плохо само по себе, но омерзительно своей тупой безвариантностью, навевающей чувство безысходности. Работа, которую ты делаешь за деньги (пусть даже самые маленькие) – это работа; работа, которую ты делаешь бесплатно и без вариантов отказаться – это рабство. Один из самых красочных примеров лицемерия Советского Союза – наглейшее утверждение, будто у нас нет эксплуатации детского труда. Ага! “Эксплуатации детского труда” у нас не было ... в том смысле, что никогда и в помине не было труда оплачиваемого, зато на бесплатном держалась вся система образования. И без него вряд ли смогла бы выжить. Как вряд ли выжило бы без него сельское хозяйство в периоды сбора урожая.
В позе лягушек под партами, в позе каракатиц под эшелонами кроватей, казалось, прикованные к тряпкам, как галерники к вёслам, интернатские существа драили свою клетку, стукаясь обо всё, что можно, и поминутно боясь опрокинуть попой ведро. Никаких швабр не признавалось из принципа: “Это не мытьё!” – только на колени и тряпку в руки. Вот и в этот раз рабы получили тряпки, грязные, в точности как штаны Коли неделю назад, когда кто-то “по приколу” ночью вымыл ими пол, причем, судя по запаху – в туалете. Пускай Рабыня Изаура знает наших!
Если б Сеня в те годы знал стихи Мандельштама, то сказал бы про класс, который они мыли:
И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намёк,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.
Но вместо этого четверостишья на стенах рядом с портретами классиков висели другие цитаты. Например:
Добро должно быть с кулаками
Добро суровым быть должно
Чтобы летела шерсть клоками
Со всех, кто лезет на добро.
Стандартные школьные советские стулья, когда-то крашенные вручную липкой, как жвачка, и бледно-зеленой, как плесень, краской, хранили на себе отчетливые следы чьих-то поп. И всяк входящий в класс, невольно садился на многослойную тень своих предшественников. Словно “ядерную тень” испарившихся людей в Хиросиме. Какая уж тут индивидуальность, когда даже попа твоя подключается к педагогическому шаблону!
Впрочем, нет худа без добра: Сеня с Колей дружили и были довольны сегодня хотя бы такой возможностью поболтать наедине. Беседовали под чавкающий плеск, смачные шлепки и мерное шуршание тряпок. А те слушали и стенографировали их беседу мокрыми, тут же высыхающими строчками. Мама мыла раму. Кол мыл пол. Колян мыл полян. Сеня мыл в воскресенье.
В интернате всегда возникают философские диспуты о Маме. “Аборт на десятом-двенадцатом году беременности”, – как мрачно шутил Полтинник. “Дураки, жертвы аборта!” – любил он ругать своих подопечных. А “жертвы аборта” всё пытались объяснить такую жизнь хотя бы для себя самих. Или выкинуть хваленую “материнскую любовь”, или придумать какой-то другой вариант мамодецеи.
Сеню с Колей подсознательно сближало еще и то, что оба относились к тем семьям, из которых куда-то выветрились папы: “Иных уж нет, а те далече”. Получалось: Мама + Интернат – Отец = Интернат. Странная формула, но с математикой не поспоришь. Остается только спорить о Маме. Как Мама и Интернат в их жизни совместились? Как получилось то стечение обстоятельств, которого быть не может? “И где же была эта твоя Мать, когда...”. А список всевозможных “когда” можно было из каждого дня привести колоссальный!
Отдать в казёное заведение – это форма казни. Мать за что-то казнит своего сына. За что? Может, за то, что сын, а не дочь: “Будь мужественным, сынок...”? Может, за что-то другое? Детям никогда не понять логики взрослых, как взрослым не понять логики Бога.
Мир несправедливо устроен – это ещё полбеды: мама несправедливо устроена!
– У мам никогда нет логики! – горячо говорил Сеня. – И они нас не любят, а только вообразили себе, что любят. Они любить вообще не умеют... Кроме своих любовников.
– Не говори так!
– А как говорить?
– Это кощунство!
– Почему?
– Потому что мама... ну... Потому что даже если ты обижен и считаешь, что она вообще пипец какая плохая, то она все равно хорошая! – выдал Коля.
– А если она меня не любит?
– Так не бывает! Не говори такие слова!
– Получается, если она меня не любит, то я же ещё виноват, что говорю такие слова?! Типа я, как в средневековье, еретик, и меня надо сжечь за такие слова?
– Ну, не сжечь... Но мама есть мама!
– Ага! А Мама – Бог?
Сеня понимал: у Коли – религиозная вера в маму. В её непогрешимость. В её вечную любовь. Это было колино... мамословие. Сеню это слегка раздражало, хотя он и пытался понять:
– Почему тогда, если все мамы такие хорошие, твоя, например, отдала тебя сюда?
-Ну-у... это не сама она отдала, это дедушка подсказал!
Сеню такой “жалкий лепет” в оправдание матери еще больше возмутил:
– Ага-а! А сама она, двоечница, что ли, подсказки слушать? Всю жизнь на подсказках! И тебя по подсказке сюда оформили? Подсказка-подсказка... Вот сказка! Не верю!
– Ну, дедушка у меня очень активный!.. – продолжал оправдываться Коля. Арсений и сам уже был наслышан о вездесущем Колином дедушке.
Нам не понять этих активных дедушек из “бывших”! Любят они хлебом не корми зачем-то всех сломать из лучших побуждений. В неволе волю выковать. Другие способы им в голову не приходят. Коллективизация детей. Раскулачивание лучших мальчишеских фантазий, всего внутреннего “индивидуального хозяйства”, какое уж там к 10-11 годам накопилось. Как там у Сталина: “Год великого перелома”? Любят они во все времена детей и взрослых переламывать.
У таких активных дедушек и бабушек всегда бывает та сеть связей, которая самым неожиданным образом отражается на жизни внуков. Именно “по связям” многие оказались там, где вовсе и не собирались учиться. “Суворовцы”, так и не ставшие офицерами, “музыканты” – музыкантами, “спортсмены” – спортсменами: всё это стандартный набор дедушкиных достижений. О, конечно, таких активных дедушек – единицы на сотни или даже тысячи... но у Коли, видимо, оказался ровно такой, единственный в своем роде “гранд парон”. Почему-то Сеня по рассказам друга представлял его именно по-французски: именно “гранд” и именно “парон” – по-другому не скажешь! Дедушка, который – Судьба.
– Да не-ет! Дедушка тут не при чём! – опять начал всех оправдывать Коля.
– Ну вот... теперь уже и дедушка у него не при чем!
– Понимаешь... – страшно смущаясь, мялся Коля. – Я даже не знаю, как это сказать! В общем я... очень плохо сделал!
– А что ты сделал?
– Представляешь... я залез в чужой сад за яблоками.
– Ты-ы!?
– Да. У нас на даче. С другими мальчиками. За компанию. Они меня дразнили. Смеялись, типа я трус. В общем “На слабо” меня взяли! И я с ними полез... И меня с ними заметили. И когда дедушка узнал, тогда он и уговорил маму отдать меня сюда: “Выбирай, говорит, что лучше: или он спортсменом станет или вором?”
– Ты-ы!? Ко-оль! Да ты чего! Да какой из тебя вор!..
Если б сию секунду прекрасный ангел сошел с небес и клятвенно признался, что любит, за милое дело, бить стекла, привязывать банки кошкам, и подкараулив в подворотне, давать пендели прохожим, Арсений удивился бы не больше! Коля и “плохие мальчики”... да это же как расисты с негром в обнимку!
– Но ведь это было всего один раз и как бы даже нечаянно! – сказал Сеня.
– Ну, вот и вышло: за нечаянно бьют отчаянно, – вздохнул Коля.
– Да пусть бы даже лучше и побили, но не отдавали сюда.
– Нет, они не побили, они интеллигентные.
– Интеллигентно отдали в тюрьму! – продолжил за него Арсений.
– Нет, не в тюрьму – ты так не болтай: и мама, и дедушка меня любят...
– Вот заладил! Любил волк кобылу – оставил хвост да гриву! – озвучил Арсений где-то вычитанную старую-престарую (старше интерната!) поговорку.
– Понимаешь, я ж сам виноват! – продолжал Коля. – Дедушка про меня говорит: “Ну ты и залез, дорогой... прямо в интернат! Думал – на яблоню, вышло – на замок”.
– За один раз – нельзя! – убежденно сказал Сеня
– А за сколько?
– За много... не знаю, за сколько. Но точно, что не за раз! Нельзя за минуту наказывать всю жизнь. За одно яблоко.
– Да не за минуту, не за яблоко, а за то, что я дурак! – искренне воскликнул Коля.
Коля, адвокат своих родителей, адвокат своих мучителей, исходил из презумции виновности всех нас перед мамами. А Сеня опять крепко задумался. Мы все прекрасно понимаем наказание – сию минуту за сиюминутный проступок, – но мы никогда не поймём “с любовью” создано воспитательной системы, подразумевающей бесконечно долгое мучение за что-то, что было когда-то однажды и давным-давно... Да и с нами ли? Да и было ли?
Как мучить настоящее за то небывалое “прошлое”, которому не дали просто “пройти”, а какими-то фокусами запомнили и застолбили... и в журнальчик занесли... и избитую фразу: “Для твоей же пользы!” произнесли ... избитую-избитую – такую, что лучше бы уж одноразовое битье... но фраза прорастет и будет давать всходы за всходами – уж никак не одноразовые!
Правда, где-то мелькнула у Арсения секундная догадка... Единожды согласившись пойти за кем-то, ты сам отрекаешься от свободы. Но он ничуть не осуждал Колю, где уж там! Коля пошёл в сад с мальчиками, потому что он Коля.
– Тогда, получается, вчера ты уже вторую кражу совершил! – констатировал Сеня.
– Почему? – удивился Коля.
– Ну как? Сбежал же!
– Сбежал, – подтвердил Коля, не понимая.
– А побег из школы – это ж кража школьной собственности... Да ладно, не обижайся! Я бы и сам сбежал. Если б было куда!
Да-а! Оказывается, такой на Коле список “преступлений” висел. И мало что висел, а все рос: и воровство, и побег... – ну, прямо рецидивист, а не мальчик! Если бы Бог был как Полтинник или Харон... – гореть бы Коле в самых нижних кругах ада. С такими ли грехами к Богу идти?! Какое уж там прощение?!
Сеня никак не мог понять, почему в их школе дважды два – пять. Почему плохие люди “воспитывают” хорошего человека... и у них-то как раз выходит, что он – плохой. И формально как-то так получается, что они во всем правы, а он – во всем неправ. И что за жизнь такая, в которой плохие правы, а хороший – неправ!?
Да нет! Коля не воровал! Никогда не воровал! Наше восприятие делает бывшее небывшим – и это не обман. Из того цельного образа человека, который мы четко видим, сами выпадают бракованные случайные детали: мы ясно и чётко осознаем, что их не было..., даже если они всеми силами пытаются доказать, что были. Это – Другая Правда: она всегда одна, и мы никогда не променяем её на множество каркающих псевдоправд.
А все остальное, кроме этой единственной Правды – мистика! Плохая мистика. И мама, и сын скучают, но вопреки всему – “Терпи, сынок!” Логики никакой! Всем в этом раскладе плохо – но все старательно подпитывают это “плохо” дровами своих мазохистских эмоций. Забрать из интерната, конечно, можно бы...еще как бы можно, но нельзя. Да что это за место колдовское такое! Никто не держит – но всё держит. И не тюрьма, и охраны кот наплакал: дневной вахтер да ночной сторож, и дом Коли – в каких-нибудь двухстах метров... Близок локоть, да не укусишь!
Вот Коля ночью убежал – утром вернули. И до конца четверти теперь в наказание ни какие “воскрески” домой не отпустят. А за то, что человек залез в сад, надо отдать его “на перевоспитание” таким же точно “плохим мальчикам”, как те, благодаря которым он залез в сад. Видно, тот, кого однажды выпиннули из Дома, обречен на то, чтобы его пинали дальше и дальше.
– Это немножко даже справедливо... – лепетал Коля.
– Если бы все было справедливо, ты был бы щас с мамой и Машей, а не с Бараном и козлом. Если дом рядом, нельзя человека держать не дома, а фиг знает где! А нас здесь именно держат. Мы не хотим, а все равно держат. Типа, дом – это вообще не про нас, обломайтесь! Типа школа – не только днем, но и ночью. Типа ты ночью тоже учишься... Ну да, учишься – засыпать, когда тебе на подушку и на морду грязные ноги кладут! Спорт такой! Я не понимаю – мы люди или тряпки?! – не выдержал Арсений, глядя в ведро. – Нас только и делают, что выжимают каждый день! И ведь так устроен мир, Коля. Сволочи в нем от века пинают и распинают несволочей, пока те сами не превратятся в сволочей. А все потому, что мама как бы есть, но так, как если бы её и не было.
– Ну, мама просто не знает, что здесь так плохо... – наивно выдал Коля.
– Мамы никогда ничего не знают – на то они и мамы: чтоб НЕ ЗНАТЬ.
– Нет, я же ей реально не все говорю – откуда ж ей знать.
Тут-то Арсений как раз не удивился: интернатские вообще боятся даже нечаянно “накозлить”, потому не все говорят даже родителям. Ведь любая откровенность неизбежно порождает вопрос: “А КТО обижает?” Всё-то им скажи КТО: имена, явки... им бы зеркало поднести на вопрос: “Кто обижает?”.
Кто?.. “Ты не имел бы надо мной никакой власти, если бы не дано было тебе свыше. Посему более греха на том, кто предал меня тебе”.
– И ты даже сейчас мамке ничего не сказал, когда домой сбегал?
– Нет! В том что и беда, что её дома не было – был только дедушка, а она в командировке... А он у меня знаешь какой, ух-х!...
– Мама в командировке, дедушка – командир! – у Арсения сегодня прямо-таки срывались с уст крылатые фразы: мытье полов, что ли, его так вдохновило?
У него-то дедушки сроду не бывало. Зато его добрая мама умудрялась даже на каникулах всерьез спрашивать, не соскучился ли он, Сеня, по школе, друзьям? Ну что ей на это ответить?
Вообще, как выглядят все подобные умилительные диалоги:
“Ну, как тебе тут, сынок?
“Ничего”.
“Не обижают?”.
“Не обижают”.
“Ты мне честно скажи!”
“Честно...”
Разговор матери с интернатским сыном на эту тему – извечное повторение на разные лады классической фразы Морозко: “Тепло ли тебе, девица? Тепло ли тебе, милая?” Испокон веков, от сотворения Интерната, так было и так будет.
А потом, после очередного такого воскресного диалога, ты опять опрометчиво, не глядя по сторонам, пойдешь от мамы и сестренки туда, где кончается всякое воскресение – и пинок опять оживит небо твоей попы, как невидимая молния. И это всё за те яблоки?... Недаром попа похожа на яблоко. Всё это было, есть и будет! И всегда с теми, кто меньше всего виноват. А если и виноват, то давно-давно и не по-правде... А зато те, кто дают пендели, виноваты всегда здесь и сейчас и по-правде – но им-то легче всех живется! Так мир устроен, и все только потому, что мамы отдают своих детей. Или когда-то однажды отдали – давным-давно, зато по-правде. И тем, кого отдали, дают потом много раз и много всего разного и в разные места... Потому что весь мир такой: отданный, сданный, данный. Да, данный нам всем, как поджопник.
И это все потому, что Мама как бы есть – но так, как будто бы ее и не было. Отец где-то есть... Но почему они только по воскресеньям, только по графику? Разве как-то совмещаются мама и график? Разве может родное быть родным на одну седьмую? Разве дом – это та же тряпка, которой мы моем пол по графику дежурств? С той только разницей, что идти домой – это приятное дежурство. Но все равно дежурство, потому что его нам назначают, а могут в наказание и лишить. А мы хотим сами быть дома и с мамой -навсегда и без разрешений. Пусть никто не решает, не смеет решать, когда нам быть дома, когда нам быть с мамами и сестренками...
Но откуда ж тогда взялся этот разлучный “график” – не от маминого ли решения?
Не виноваты ли больше всех как раз ровно те, кого мы больше всех хотим видеть.. Это всегда вопрос вопросов в интернате.
Виноваты мы – или они?
Или вообще никто не виноват?
Лишь потом Арсений понял, что все проблемы людей порождают сами люди. Что нерукотворная беда – это вообще что-то уникальное. Что почти все – кузнецы собственного несчастья. И лишь дети какое-то время, еще не умея ковать, вынуждены довольствоваться кузницей родителей.
Условия не тобой придуманной игры: шесть дней в неделю ты сирота... и без права выхода из игры. В воскресенье верится все меньше. Воскресенье ты только смотришь по телевизору, а все остальное – наяву. Но, может быть, оно когда-нибудь все-таки придет?
– Надежда на это не больше блохи!
– Да, Но от блох не так просто избавиться.
Из к/ф “Облачный атлас”.
6. Мамодицея. Продолжение
Уж мамы-то в детях своих разберутся!
Из мультфильма про осьминожков
Вы теперь имеете печаль, но Я увижу вас опять,
и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто
не отнимет у вас, и в тот день вы не спросите Меня ни о чем.
Ин.16; 22-23
1.
Пока хоть кто-то кого-то ищет, история мира еще не закончена. Родители Коли продолжали ждать у моря погоды.... За окном начинало тревожно, нервно смеркаться. Красная неоновая вывеска над дальним гипермаркетом уже сливалась по цвету с еще более дальними окнами, в которых отражался закат. В эту отчаянную минуту их можно было перепутать. Ровные строчки пламенеющих стёкол тоже казались надписями – только совершенно не поддающимися прочтению. Мы не умеем распознавать знаки судьбы, какими бы яркими они не были. Наш совершенно немистический, скучный мир в моменты ожидания вдруг весь переполняется выше крыши нездоровой мистикой, невидимыми хватающими клешнями, немыслимыми в обычное время опасностями, имя которым легион... – идёт битва всех неведомых нападающих и неведомых защищающих сил, от расстановки которых и зависит тот непроизносимый конечный итог, которого мы и ждем, и боимся. Если час “плохой”, то изнутри него кажется, что вся жизнь – отвратительна. Если через час, даже через минуту, что-то хорошее произойдет – волнение разрядится, ситуация разрешится – хорошим скажется опять таки сразу ВСЁ! Счастье, как и боль, не вмещается ни в календарь, ни тем более, в деление секундомера. Оно умеет даже задним числом менять огромные пласты нашей жизни, нашего прошлого – менять “минус” на “плюс”. Волнуясь, мы пытаемся каждым шагом, словом, мыслью и даже полумыслью “подправлять” на расстоянии действия неведомых сил... теми выдумывающимися на ходу способами, которые всегда тем более странны и дики, чем более атеистично наше сознание.
Нет в этом мире-интернате немистических, несуеверных людей – есть лишь немистические до поры до времени ситуации.
Отец Коли мерил комнату шагами, почти не замечая, до чего точно и строго ноги его “ходят конём” по шахматным клеточкам пола... словно это не он, а ноги сами по себе были суеверны. Мать – будто тоже отдельно сама от себя, – по тому же принципу стояла на коленях перед доставшимся от бабушки иконами, про которые толком не знала, какие там праздники и святые изображены и что перед ними говорить... кроме того, что кричал почти без слов её внутренний голос: “Сделай так, чтобы он нашелся... Сделай так, чтоб мы все нашлись!”.
Вдруг звонок: “А вы случайно Колю Шпилькова не потеряли... он у нас что-то засиделся?” – “Где у вас?!” – “В интернате”.
– В ин...!? А что он там делает!? – воскликнула мать.
– Сидит, играет в комнате с Андроником...
– Так они же не дружат! – сама не зная зачем, озвучила мать недавно услышанную фразу, словно это было заклинание. А может, от волнения у неё просто “заело” все мысли, кроме этой, чужой.
– Ой, да какое там “не дружат”! “Не дружат” – это вообще не про Андроника. Нам с вами не понять, почему ребята так все к нему тянутся – наверно, “за приключениями”? Кто-то с ним может подраться, а вот “не дружить” – этого по-моему не может никто! – горячо говорила заведующая интерната. – Захожу я к ним в комнату – а они там сидят как миленькие.
Да, они сидели как миленькие, “резались” в стрелялки.
– Че-то твоя мама даже на осенние каникулы к тебе не приехала? – заметил между делом Коля.
– Ну и что?
– Че-то она забыла тебя совсем.
– Гейзер тебе в унитаз! Еще так скажешь о моей маме, в глаз получишь, понял? За такие слова! Не посмотрю, что ты мой друг! Или мы проехали эту тему, или мы больше не друзья!
– Да нет-нет, друзья-друзья! Ты чего?
– То-то! Моя мама – это моя мама, я с ней сам разберусь, – веско сказал Андроник. – А ты со своей разбирайся!
В тот же самый миг хлопнула дверь и, словно Андроник был пророком, ворвалась мать Коли. Было уже так поздно, что она сама примчалась за ним на машине – в тот злополучный интернат, где он пребывал “контрабандой”.
– Ты почему здесь... где тебя быть вообще не должно?! – сорвавшимся от нервов голосом зазвенела первая же её фраза в дуэт с пощечиной. – И почему не позвонил!
– Мамочка... я... телефон разрядился!...
– Ничего, мы с отцом тебе заря-ядим!
– Мамочка!...
– Ну а ты-то чего!? – воззрилась мать Коли на Андроника. – Сидят тут столько часов... бездельники!
– А че сразу я!? – привычно сказал Андроник самую классическую фразу всех мальчишек. Но тут уж и так всё было ясно: а чего сразу он? Интернатские ведь не обязаны знать, во сколько домашние ждут дома “домашних”.
Колю увозили, а Андроник молчал, на минуту задумавшись о жизни. Кого-то мамы ищут, с ног сбиваются... и это в своем-то городе! А к нему мама не приехала даже в каникулы – хотя обещала. В самый последний момент, на той неделе, позвонила: “Сынок, у меня тут неожиданно дело появилось, срочное... ты уж прости, не расстраивайся, я сейчас не смогу приехать и тебя забрать. Но на зимние каникулы обещаю... это уж твердо-твердо! Железно-железно! В общем, целую-целую тебя, сынок – сто раз! Люблю-люблю, не огорчайся, милый! Ты у меня хороший!”. Что-то там надо – то ли с деньгами, то ли с собственностью... решить, оформить? Переоформить? Пере-переоформить? В общем, “целует-целует”, а домой не берет. Так он и маялся всю прошедшую каникулярную неделю бездельем и тоской в почти пустом интернате...
И чего это Колькина мама над Колькой так квохчет?
А Коля в это время с завистью думал: “Вот свобода у Андроника!..”
Мама Коли была очень интеллигентная женщина и поэтому дама смогла дать своему сыну то, что обещал, но не дал Андроник... очевидно, потому что не был таким интеллигентным и не держал своих обещаний. А главное – потому что совсем-совсем никогда не был мамой, а только заступался за свою маму. Но, как говорил Полтинник, проще раз объяснить больно, чем много раз устно. Любовь к найденному бесценному сокровищу обычно выражается просто: если тебя, по счастью, не убили, то это должна сейчас сделать я!
– Мамочка, я честное слово, больше ... ай, я честно-пречестно... ай, я совсем-совсем больше никогда... ну совсем-совсем... ну ма-мочка!
Блаженны все имеющие мам!
2.
Я узрю Его сам: мои глаза, не глаза другого, увидят Его...
Иов
Человек живет в доме, но в некоторых жизненных ситуациях бывает и наоборот. Пока человек живет в интернате, дом живет в человеке. Поместившись в нем, Дом зудит, саднит и не дает покоя. Человек заныривает в него и попадает внутрь себя. И старается как можно реже выходить наружу. Там, – глубоко-глубоко, не достать – Дом, в котором всё не так, как здесь! Настолько “всё”, что даже сравнивать бессмысленно и кощунственно. Туда никак не сбежишь, но зато никак не потеряешь: никто у тебя это не сможет отнять. Не дотянутся другие... но не дотянешься и ты. Только с поверхности и смотришь на свое сокровище! Там – единственное место, где ты – это ты. Но это место... как локоть, который не укусишь. Интернат только и может осознаваться по контрасту с этим Домом. И как крестоносцы сражались за Храм, так нам предстоит сражаться за Дом.
Когда Коля и Сеня домыли пол, возник вопрос, кому выливать воду. Дело в том, что туалет был особой территорией: зоной повышенного риска. Это тебе не простая прогулка с ведром! Интернат – черно-белый мир. В нём самые главные – чёрный козел и белый унитаз: инь и янь закрытой школы. Здесь все просто. “Инь” – интернат, “Янь” – “я новичок”. Знай премудрость “дао”: дадут – мало не покажется!
Сеня накануне на тренировке чуть растянул ногу и слегка прихрамывал. Он хотел было предоставить Коле идти одному, но, посмотрев на его растерянное лицо, передумал.
– Ну ладно, ты у меня теперь гуру! тебя нельзя терять! Пошли вместе. Не бойся, Колян, мой пост – у двери. Если надо, прикрою... в смысле не дверь, а тебя.
И они двинулись в опасный поход вместе – как Фродо и Сэм к Ородруину. Только с ведром вместо кольца. А орки не заставили себя долго ждать. В одном направлении с Колей и Сеней вдруг пронесся весь класс... хотя этот час считался временем прогулки, и все, вроде, должны были находиться во дворе.
– А чё это вы здесь? – спросил удивленно Сеня.
– Да нас, прикинь, весь класс послали двор подметать! Вам тоже сказали идти, как только домоете!
Метлы хранились в закутке как раз рядом с туалетом. Один за другим ученики забегали туда, как воины в оружейную. И, выхватив “мечи”, потрясая ими, с криками уносились в бой.
Когда Коля выходил из туалета с пустым ведром, парнишка, получивший в соответствии с умственными способностями элегантное прозвище Энцефалит, на бегу хлопнул его метлой по заду с хохотом:
– Работать, рабыня! Работать!
За что Сеня еще звучнее отплатил ему за друга мокрой тряпкой.
– У-у! – огорчился Энцефалит. – Встретимся во дворе!
– Встретимся! – крикнул Сеня
На время уборки за дисциплиной никто не следил – лишь бы указанная территория к назначенному времени была выметена “от и до”. Значит, можно поразвлечься! Метлы без черенков – именно как мечи. Или, скорее, связки прутьев римских ликторов... но о столь тонких ассоциациях никто не задумывался. Главное, ими можно не только мести, но и дубасить друг друга. Час свободы! Именно час... Зато сколько за тот час можно совершить подвигов!
Арсений и сам обожал “пофехтоваться” – единственный вид спорта, который ему нравился. Сейчас за секунду из рабыни-поломойки он превратился в рыцаря.
– За мной! – крикнул он опешившему Коле и побежал за всеми с метлой, как олимпиец с факелом. Коля невольно последовал за ним. Даже в интернате не место и не время горевать вечно. Пусть пока далеко мама, зато близко битва.
Пейзаж школьного двора включал в себя что-то остро-советское: едко-красный забор, как красный перец. Щербатые кирпичи.... Издевательская пародия на кремль! Ну да, Кремль наоборот: специально огороженное место для самых бесправных. Не тех, кто правит, а тех, кем безраздельно правят с самого детства. А может, даже не кремль?
– Вот наш Китай, а вот – его Великая стена, – враз определил Арсений в тот день, когда они проходили по истории эпоху Цинь Шихуанди.
И конечно же, стена пестрела регулярно обновлявшимися иероглифами – взамен прежних, кое-как закрашенных или просто наспех исправленных мелом по цензурным соображениям. Сене на всю жизнь запомнился герб их Поднебесной интернатской империи: рисунок космической ракеты, в которой легко угадывались прежние более округлые черты. А “крестики-нолики” под ракетой маскировали трехбуквенное слово.
Будто кто-то ехидно говорил: “Вот – забор... а вы все здесь, а не там. Ни на каких ракетах вы отсюда не улетите! Каждый сверчок знай свой шесток!”
То ли магические знаки делали эти стены неодолимыми, то ли гербы, иносказательно всё говорящие о заведении. Поскольку забор маячил со всех сторон, получалось, что и пошлая геральдика окружала их маленький, совсем не рыцарский замок тоже со всех сторон. Оставался только один способ сделать его рыцарским – стать рыцарем самому.
Только для одной Осени забор – не помеха. Деревьям надоело стоять одинаково зелеными: как только начался учебный год, они стали проявлять каждое свою оригинальность... даже если все в этом одинаковым стремлении были глубоко неоригинальны. Но это же были интернатские деревья – откуда здесь взяться индивидуальности!
Морские звезды кленовых листьев, мелкие шпроты ивовых, – всё перемешалось на шуршащих отмелях школьного сада. Теперь надо было гнать их огромные косяки куда-то в темные углы, чтоб не мешали секретному режиму их строжайше закрытой береговой базы.
– Подметать сказали вон до тех фашистских кустов! – показал для новоприбывших Зубарь.
– А почему фашистских? – удивился Сеня.
– Ну, у них название какое-то такое фашистское... забыл.
Сеня заморгал.
– Ну... они – типа как план Гитлера, – продолжил изо всех сил вспоминать Зубарь
– “Барбаросса”! – мигом подсказал начитанный Коля.
– Во-во!
– А-а... барбарис, что ли? – догадался Сеня.
– Во, то-очно!
Зло живет под яркой этикеткой добра... Школа ССШИ. Этикетка была такой яркой, что никто из взрослых её как следует, не читал и не задумывался над буквами СС. А может, они все думали, что чем больше на обертке “С”, тем больше внутри Сладости и Счастья. Им ничего не расшифруешь! Они и в названии страны трижды употребили эту садко-сладкую букву. Зато завернутые в эту этикетку мальчишки быстро расшифровали, что они теперь “эсесовцы” и “шизики”... и быстро вошли в соответствующие роли.
– Э! Ты чё на меня пылишь своей сифозной метлой! – закричал уже через минуту Энцефалит, когда Коля начал мести в трех метрах от него. – Видать, плохо тебя Полтинник проучил! Добавлю!
И заехал Коле метлой по заду. Но тут случилось неожиданное для всех: Коля неожиданно ему ответил, причем, неслабо.
– О, Изаура взбунтовалась! Изаура психанула! – заржал Баранов, и еще несколько голосов подхватили:
– Ты, тушканчик мореный, ты на кого метлой машешь! На кого пыль гонишь?
– На колени, рабыня! Ударница рабовладельческого труда!
Коле пришлось бы худо, но, к счастью, Сеня был рядом. А Зубарь, последнее время сдружившийся с Сеней, тоже занял его сторону:
– Эй, все на одного – не круто. Махла так махла! Команда на команду! Давайте мы с Сенькой за Изауру, а вы, все остальные – против... Все равно мы вас заломим! Идет?
– Иде-ет!
В классе, к Колиному счастью, не имелось одного ярко выраженного “короля”, зато Сеня был “рыцарем”, а Зубарь – тем хорошо дерущимся шутом, с которым шутки плохи. Зубарь только по обстоятельствам был зубастый, но на настоящего злого человека походил не больше, чем те несчастные кусты – на “фашистов”, а Коля – на вора – рецидивиста.
И грянул бой на метлах! Битва – не драка: она – лучший способ смыть позор рабства, не прибегая к кулакам. И даже благородным способом добыть славу. Зубарь крутил метлой, как заправский фехтовальщик. “В сердце его была радость, а в руке сабля!” – читал Коля в какой-то книжке про какую-то битву. Благородство иногда заразно. Бог весть, откуда смог залететь его микроб в это карантинное заведение, но пару жертв он вдруг нашел: кроме Зубаря, на сторону меньшинства перешел ещё долговязый Верблюд, и их стало четверо. Противников было раза в три больше: конечно, Энцефалит, с которого все началось. И Борман. И даже трусливый и завистливый Баранов. И бедный Асукабольно, которому не хватило смелости не стать на сторону тех, кто над ним издевался. И даже Пискунов, фамилию которого переделали в очень неприличную кличку. И Панда, получивший прозвище за частые фингалы то под одним, то под другим глазом... В общем, все, кто привыкли в жизни либо составлять большинство, либо присоединяться к нему.
Они психологически как бы заранее подготовили себя, что вся их сила – только в числе и вжились в условную роль. Сегодня, как всегда! А Колиной стороне невольно досталась роль героев, которые, подобно д.Артаньяну с друзьями, вчетвером воюют с множеством врагов.
Словно сработала машина времени и прямо с рабовладельческой плантации как-то разом унесла их в век мушкетеров. Моргнуть не успели! Прежде вялый и заторможенный от тоски Коля вдруг делался от азарта шустрым и неуязвимым, как солнечный зайчик. Он ловко метался у стены, словно каждым его движением управляло невидимое зеркальце с неба, и ни одной вражеской метле было его не достать. Арсений бился лучше, чем когда-либо в жизни, словно платя сейчас судьбе веником и за друга, и за себя. Куртки врагов от каждого его попадания бабахали, как хлопушки, только что не взрывались! А когда он прочерчивал восьмерки, метла свистела в воздухе не слабее скакалки Полтинника. Но страшна ведь не столько сама боль, сколько чье-то “законное право” её причинять. Коле подумалось: “Между дракой и поркой такая же разница, как между жестоким , но честным боем и казнью военнопленных”. Сейчас шёл – бой. Потому недавно плакавший Коля проявил в нем такое удивившее всех одноклассников мужество.
Как рыцари сражались за даму сердца (даже если сама она, находясь за сотни миль, ничуть не догадывалась об этом), так он сражался сейчас за маму и свое человеческое достоинство. У всех “интернатских” были мамы – но не все были рыцарями. Трудно быть рыцарем-рабом (тем более, “рабыней”) так что, сражаясь как рыцарь, Коля сражался сейчас против рабства на Земле. “Смертный бой не ради славы – ради жизни на Земле...” – кажется, такие стихи они учили.
Чувствуя локоть Сени, он впервые в жизни понял, что “неродное” родство – может быть, даже выше родного. Мамы у обоих далеко, а они-то друг другу – близко.
А вот Зубарь? Да-а, Коля и Зубарь бок о бок? – можно всю жизнь прожить (да что там какую-то жизнь – весь учебный год!) и ничего подобного не увидеть! Словно Пьеро и Арлекин, объединившись, сражаются вместе.
Верблюд же вовсю использовал своё излюбленное оружие (за которое и получил прозвище): трубочку для плевков бумагой.
– Самый клевый духовой инструмент – такая вот трубочка! – говорил он Арсению еще в первый день знакомства. – Из неё бумажка на пятнадцать метров летит, прикинь: я специально замерял.
– Да? Но от неё же нет звука?
– Как это нет звука!? – обиделся Верблюд. – Звук издает тот, в кого ты попал. И знаешь, какой неслабый! Ты чё, это самая лучшая на свете музыка!
Страстные воздушные поцелуи жеваной бумагой были почти такими же горячими, как скакалки Полтинника, только более локализованными – точечными и точными, как под лазерным наведением. Ж-ж-жгучими с многими “ж”. С-с-сочными с многими “с”. Казалось, размноженные буквы “с” только от впечатывания в цель и начинают с силой складываться в одну.
– Негуманное оружие! – завопили враги – Так нечестно!
Большинство ведь тоже, на удивление, любит “честность”, даже когда воюет с меньшинством.
“А чё – у меня метлы нет! Чё я, безоружный, типа, стоять должен!” – резонно заметил Верблюд, усмехаясь. Действительно, он взял на уборку весело грохочущую тележку для мусора, а метлу не взял. “Иди, возьми около тубзика – там еще осталось...”. “Ладно, сейчас сбегаю. Без меня пока не начинайте!” – и замелькали подошвы.
“Не начнём!” – с ухмылкой заверили враги. Путешествие должно было занять минут пять, а если ещё получше выбирать метлу (для битвы очень важно!) – то семь. Противники, не сговариваясь, мигом нарушили перемирие и, очень довольные, напали на троих оставшихся.
Это был самый критический и, можно сказать, самый героический момент битвы. Сомкнув ряд и став спиной к стене, три мушкетера отражали атаку – попутно и возмущаясь, и посмеиваясь над наивным вероломством неприятелей. “Ща мы вас быстро заломим!” – пообещал Баранов, но, неудачно развернувшись, тут же получил от Коли по заду. Нападавшие, столпившись, мешали друг другу и наносили удары неточно. Толстый Энцефалит, отскочив, наступил Баранову на ногу, так что тот долго ещё прыгал, выбыв из боя. Борман споткнулся и встал на карачки перед Зубарем, чем тот сполна воспользовался. Панда, пытаясь вклиниться между Колей и его союзниками, получил целую серию перекрёстных хлопков с двух сторон, как в парилке, и, согнувшись, отбежал на несколько шагов.
Бились они в гуще опавших листьев, так что золотисто-жестяные сугробы звонко, почти оглушительно шуршали под ногами в такт ожесточенному свисту и стуку импровизированных мечей. Иногда кто-то падал и, не успев встать, отбегал на четвереньках под общий смех, словно краб по желтым отмелям – а битва от этого разгоралась только еще азартней. Арсений с Колей и Зубарем, словно сговорившись, словно по какому-то стратегическому плану, теснили врагов в кусты, так что те невольно рассыпались поодиночке: растительная толпа сама разрезала людскую. “Это вам за обоссаную Колькину обувь”, “Это вам – за его штаны” – повторял про себя Сеня, раз за разом обрушивая метлу на Энцефалита, на Баранова, на Бормана, пока те пятясь, совсем уже не оседлали кусты. “Получили свое!?” Верблюд наконец выбежал из-за угла с самой длинной метлой, роскошной, как хвост кометы. Он, по всем правилам тактики, обрушился на врагов с фланга, и с этого момента исход сражения уже не вызывал сомнений.
Было зрелище битвы – настало позорище бегства. Былые издеватели, враз став жертвами, напропалую удирали по пересеченной местности, как многократно превосходящие турки перед “чудо-богатырями” Суворова или Румянцева. Башибузуки, тоже мне! Сильны против беззащитных! А вот нате вам Кагул или Рымник!
“Разбежались они кустами, побросавши свои грехи...” Убегали мимо “фашистских” кустов, мимо обезглавленных елок, мимо Великой Китайской стены с хулиганскими иероглифами, мимо так и не улетевшей никуда ракеты...
– Жаль, у нас школа не фехтовальная, а то бы мы с Сенькой-печенькой и Коляном первые чемпионы были! – сказал Зубарь, подводя итог боя.
С этого часа не было больше в их классе Рабыни Изауры...
Много позже, вспоминая тот день, Сеня понял, что битва – это тоже любовь: что пацифисты неправы. И неправда, что добро и зло относительны: в той битве никакой относительности не было. “Между фехтованием и музыкой есть какая-то связь – какая, не знаю, но есть” – подумал он. Чувство победы переполняло его... и метла казалась праздничным деревом, чем-то вроде новогодней елки. “Это лучшее, что с ними можно было сделать: победить – а потом простить!”
Появился на горизонте Полтинник, и ребята подумали уже, что он задаст жара всем, но он отчего-то позвал одного только Колю. Герой, понурив голову, пошел... не сомневаясь, что его ждет очередная изощренная кара. Месть судьбы за короткую победу! Но ждала его не судьба, а... мама.
Всему на свете бывает предел. Коля терпел, и мама, глядя на это, терпела. Но когда, вернувшись из командировки, они узнала о его побеге, терпение лопнуло. “Пора с этим кончать!”. В смысле, с интернатом. Когда “сроки исполнились”, уже никому ничего не надо объяснять!
Может, именно в ту минуту Арсений впервые не столько понял, сколько почувствовал: есть на свете какое-то существо, цель которого – “отпустить измученных на свободу”. И “ныне исполнилось слышанное вами”. Даже и не слышанное, а мелькавшее где-то глубоко-глубоко в подсознании: есть какой-то властелин невозможного: “Отворит он и никто не запрет, запрет он и никто не отворит”. Значит, все-таки Коля со своей средневековой, фанатичной верой в Маму оказался прав?! “По вере вашей да будет вам”.
Через полчаса мать уже увозила зареванного от счастья Колю домой. Навсегда! Остальные смотрели на него, как на улетевшего в небо крокодила из мультика. Крокодилы не летают... но он улетел. Видимо, потому что сильно любил и сильно верил.
7. Тонкий лёд
Бог не выдаст – свинья не съест!
Поговорка
Андроник, конечно, еще как переживал, что мама не приехала на осенние каникулы, но старался вслед за Пашкой вести себя максимально обезбашенно, чтоб отвлекаться. Он всегда носил в глазах солнышко, просто сейчас это было солнышко в пасмурную погоду. Арсений Петрович как-то выразился про него: “Солнечные глаза – пасмурные волосы”. Да, таким он и был. Переносной излучатель счастья. Неужели даже и его можно вывести из строя? Как сбежать, не убегая? Вечный вопрос! Как оставаясь там, где мы есть, быть с теми, кого мы любим? Жить “в мире премирно”, в интернате – с мамой?
Однажды Андроник с Пашкой отправились погулять – часа за два до заката – в ту погоду, когда уже подмораживало, но снега еще кот наплакал. Землю будто посолили.
Над городом курились дымы.
– Смотри, дома умирают
– Почему?
– У них души выходят через трубы.
– Реально!
Снега было мало, а вот сосулек много. Одна из них напомнила Пашке кларнет, и он убедительно изобразил Андроника, за что мгновенно получил другим таким же “кларнетом” по шапке. Они попытались фехтовать на сосульках, но те, разумеется, тут же укорачивались вдвое-втрое от каждого удара, пока не оставался в руке смешной ледяной батончик сантиметров в десять. А метровый сладкий леденец жизни был отъеден обоими пока лишь на несколько сантиметров, да и то лишь с тонкого конца. Вот и настроение стояло соответствующее. Жизнь и смерть словно сговорившись, попадались им сегодня в разных сочетаниях на каждом шагу, но в таком возрасте жизнь просто еще никто не научил “премудрости” терпеть поражения – и необученная, она оставалась непобедимой.
– Скоро будет декабрь, – мечтательно сказал Пашка.
– И что?
– А знаешь, как переводится “декабрь”? Декабрь – от слова “дикари”! Все будем дикие, когда в снегу извозимся!
– Так ведь ДЕкабрь!
– Не-ет, ДИкабрь!
– О, смотри-смотри, тётька толстая идет, снег жует!
– Это же пирожок в белом пакете.
– Эх-х, не удалось тебя развести! Зрение, видать, классное! А мне самому, прикинь, показалось: тётька идёт такая огро-омная и комок снега несёт огромный и еще кусает от него по полкило!
– Ой, а давай тоже что-нибудь пожрать купим?
Мальчишки тут же зашли в ближайший гипермаркет и с приятным удивлением увидели, что он, оказывается, уже украшен к Новому году – за полтора месяца до его наступления. К потолку были привешены десятки огромных белых плюшевых мишек в красных колпаках. Зрелище, честно говоря, получилось своеобразное:
– Ого! Сколько мишек повесили! – оценил Пашка.
– Ага-а, в натуре виселица!
Но как только они вышли из магазина Андроник вдруг встретил настоящую смерть. Одного не в меру смелого снегиря каким-то образом раздавило машиной. Он лежал посреди дороги жалким, смятым комочком – маленьким пятнышком из красных перышков и красного снега. Андроник был совершенно повержен этой трагедией и шёл потрясенный до самого парка. Вселенная выцвела и лежала перед ним в таком же бессмысленно сплющенном виде, как эта птичка. И исправить ничего уже невозможно! Герасим утопил Муму... машина сбила снегиря... и мама не приехала... Зачем такой мир?
Но, как только дошли до полупрозрачного парка, у Андроника оказались уже совсем другие мысли. У детей своеобразное, очень практическое восприятие природы – как готовой спортплощадки для игр. Андроник, забежав вперед, уже привскочил на какое-то дерево и болтался, как флюгер, ухватившись одной рукой за ветку и примостившись одной ногой на какой-то сучок. Паша рядом нашел себе ветку – турник. Парк у них всегда становился каким-то живым набором спортинвентаря или полосой препятствий.
В такую погоду сад выглядел необычно. Будто осень с зимой встретились и спонтанно решили собрать по этому случаю пикник. Белую скатерть постелили прямо в саду и по ней наспех разметали что-то красное, желтое, красивое, съедобное. Весело, пёстро и вроде как празднично. Листва, если и оставалась еще кое-где, то такая же реденькая, сквозящая, как в мае, когда её жизнь только начинается. Деревца так же, как весной, беззубо-младенчески улыбались каждому редкому выходу солнца, подмигивали ему малыми крапинками листьев, и от этого казались совершенно беззащитными. Какая-то странная пародия ноября на май – не копия, а именно пародия! Для чего она – неизвестно... но конец вообще любит пародировать начало. А чужой город любит притворяться родным, а закрытая школа – домом. Ребята забрались в парк поглубже. Каскады еловых ветвей – словно все Новые годы в жизни Андроника, какие были есть и будут, – поставили здесь по наряженной елке: густо, как свечи в торт на день рождения. У самого озера застыла рябина с гроздьями, вдвое отяжелевшими от снега. Всем своим видом и цветом она как будто смеялась над блекло-серым небом. Смотрите на меня – вот где яркость, где свет! Небо барахлит, зато я не подкачаю. Казалось, пышный красно-белый каскад сходит с облаков. Или это красные колпаки тех повешенных мишек? Или тысячи летающих тарелок готовятся высадится на Земле? А еще на миг показалось, что это бестолково повисшие корзинки остановившегося по случаю зимы чертова колеса. Так равномерно-округло, с придуманными кем-то строгими интервалами распределился их каскад при взгляде снизу. “Колесо всегда похоже на колесо... даже если не похоже на колесо”, – странно подумалось Андронику.
Это была одна из тех мелькающих мыслей, которые тут же уносятся на колесе и тут же забываются... и Бог весть когда возвращаются – учитывая, что мы не можем узнать ни диаметра, ни скорости для их расчета.
Рыжие патлы листвы склонились над побеленными аллеями. На деревьях ещё осень, на земле – уже зима. Последние листья издали пестрели, как веснушки на лице деревенского парня. Небольшое озеро мутновато-белым глазом-бельмом подслеповато смотрело в небо. Сейчас, покрытое тонкой корочкой, оно стало главным аттракционом парка. По нему разгуливали вороны и галки
– Чё, вороны вообще внаглую по льду гуляют, а нам типа нельзя? А слабо дойти вон дотуда? – показал Пашка на крохотный островок, по всей кайме которого, как пингвины, “загорали” вороны.
– Мне? Не слабо!
-Мне тоже. Пошли.
Странная формула: люди всегда глупее своей смерти, хотя её ум всегда равен нулю!
Когда тебе 11-12 лет, ничего не слабо! И ведь не то чтобы ума не хватает, а просто с магнитом, который внутри, ничего не поделаешь: как стрелка компаса на север, он всегда сам тянется к приключениям. Первый лед манил именно своей тонкой вибрацией и задорным треском. Где-то это был сверкающий трещинками хрусталь, где-то – упругая белая картонка. Вмерзли листики, пузырьки воздуха, слышались хлюпы и вздохи. Что-то подо льдом виднелось, как бы сквозь мутный целлофан. Ключики тёмной воды, шустро и пугливо выплескивались от шагов из незаметных поначалу щелок.
По дороге ребята успевали делиться приходившими в голову мыслями:
– Если ворону раскрасить из баллончика разноцветными красками, то это будет попугай.
– Наверное, это все вороны из нашего двора после лазера сюда эвакуировались.
Лёд был серовато-пятнистый, как перепелиное яйцо. Островок впереди казался головой заледеневшей зимней русалки в черном венке из галок и ворон. Каждый их прыжок по льду – шаг очередной черной фигуры в какой-то игре, вроде шахмат – только клетки не размечены. Возможно, разметка и существовала, но её видели лишь сами вороны. Или тот, кто ими играл.
Началось слабое, почти яичное похрустывание под ногами мальчишек: предродовые звуки скорлупы. Озеро, как динозавр, готовилось вылупиться. Лед похрупывал, как тонкая вафля. Но похоже, это была не та вафля, которую едят, а та, которая сама способна съесть. Только в таком возрасте и можно, подстелив под ноги картонку, преспокойно гулять над “тем светом”. Лед, как полупрозрачное матовое стекло, отделил один мир от другого: тот, что пригоден для жизни, от того бесповоротно враждебного ей, в котором два метра или двадцать – нет уже никакой разницы.
– Главное не останавливайся – он и не успеет проломиться! – бодро, как тренер, инструктировал Пашка. – Люди проваливаются не потому, что лезут на лед, а потому что начинают сомневаться и тупо останавливаться.
– Меня остановит только прямое попадание из базуки! – откликнулся Андроник, продолжая весело и размеренно печатать трещины на льду. Строчки их шагов заходили все дальше.
– Э-эй, долбое...! Куда полезли! – занесся откуда-то издалека голос одинокого прохожего.
– Только не останавливайся! – опять предупредил Пашка, когда Андроник невольно оглянулся на окрик. Так они наконец дошли до островка, распугав всех ворон. Даже тот прохожий, что кричал, плюнув, прошел мимо – видит: повезло пацанятам, не провалились.
– Дай пять! – торжествуя, поднял ладонь Пашка.
Они хлопнули друг друга по рукам. Трехметровый островок, как только его достигли, вдруг оказался совершенно неинтересным. Чего тут смотреть?
– Пошли домой, – как ни в чем не бывало, сказал Андроник.
Теперь они шли уже куда уверенней: лед хоть и трещит да держит, чего ж тут еще бояться! Обратный путь всегда легче. Андроник приостановился, заметив, что у него развязался ботинок, и длинный шнур, далеко, чуть не до Пашки, волочится по льду. Ни к селу ни к городу вспоминалась надпись в автобусе: “Запасной выход: выдерни шнур, выдави стекло”. Он нагнулся к своему шнурку, и в тот же миг стекло под ним выдавилось.
Детство вечно живет каким-то чудом, которому законы физики не писаны. На этот раз чуда не произошло. Корочка проломилась сначала под Андроником, и через секунду – под Пашкой. Разверзлись два люка, две всасывающие пасти. Хрусть, – и что-то ледяное и жидкое проглатывает тебя. К счастью, чей-то ум извне непостижимо бережет тех, кого не способен сберечь ум собственный. Мальчишки умудрились провалиться в самой мелкой части озера – притом, что в двух шагах начинался подводный склон. Если б лёд треснул хоть на пару секунд раньше, они не успели бы пройти эти два шага и оказались бы на трехметровой глубине, если не больше. Месяц спустя, в оттепель, в том же озере и почти в том же месте утонул какой-то алкоголик. Пока его искали, выяснили попутно, что малое озерцо вполне может в серединке вместить двухэтажный дом. То есть их интернат, например, булькнул бы в него по самую крышу, до последней трубы. А их ноги уже через метр поймали дно. С берега это выглядело так, как если бы их разом подкоротили до пояса. Руки оба инстинктивно воздели вверх, словно сдавались в плен. Озеро их все-таки перехитрило. Ну, естественно – насколько оно больше и старше их! Плюс еще осень. Плюс еще вороны. Осень недаром такая рыжая – она хитра, как лиса. Сравниться с ней может разве что серый кот ранней весны... да и то еще как посмотреть. Человечек меж ними – как Буратино между Базилио и Алисой. Глазом не успеешь моргнуть, как окажешься в пруду ... или похуже.
Вот и вороны, припрыгивая, словно ухмыляются: что, мол, отомстили мы вам за тот луч! Знай наших!
В тот день ребята даже не знали, от чего спаслись -они почему-то были свято уверены, что “там везде по пояс”. Есть такой блаженный возраст, когда все моря по колено. Правда, выбраться из своих лунок обратно на лед оказалось невозможно – он все равно проламывался. Пришлось идти пешком по илистому дну, прошибая перед собой дорогу, оставляя позади канал – благо, берег был совсем близко. Как два ледокола, ребята пробивались к нему, отчаянно стуча зубами, словно моторами. И, как на спасительный маяк, глядели на большую красную рябину, от которой начинали свой путь. Хорошо, когда есть хотя бы такой ориентир!
Наконец они на суше. Беда в очередной раз прошла мимо, принюхиваясь, как черные всадники у Толкина: то ли пока ничего не учуяла, то ли какие-то неведомые “эльфы” её спугнули.
А кто-нибудь когда-нибудь задавался в серьез вопросом: почему, при всей своей беззащитности, дети ВСЕ-ТАКИ ЖИВЫ? Какие родители хранят их в отсутствии родителей? По своему патологическому свободолюбию, они то и дело выскакивают ЗА порог Интерната, что строжайше запрещено для их же безопасности. И до определенного возраста это сходит им с рук. Есть серое вещество – мозги, есть белое вещество – лед. Если есть мозги, то кто же полезет на лед в ноябре?!
Оба напоследок невольно оглянулись на белый лист озера, на котором птицы и талые листья напечатали какой-то текст... – а они вдвоем, как истинные цари природы, только что скрепили этот документ двумя огромными печатями. Да, получился день Нептуна посреди ноября.
Пашку вдруг осенило: “Слушай, а может это нас Господь наказал за то, что мы облили тогда Ромаша, помнишь? Теперь, получается, Бог нас облил... ну, или окунул. Типа: око за око, зуб за зуб...” Андроник никогда не задумывался о Боге, но сейчас охотно согласился. От холода просто некогда было не соглашаться! “А ещё в прошлый раз мы ведь хотели позвать сюда Кольку, – выстукивая зубами, вспомнил на бегу Андроник. Вместе лёд исследовать”.
– Умный он! Не как мы! Молоток, что не согласился! – оценил Пашка.
Мальчишки так героически прошествовали через вахту, ни на секунду не подав вида, что они живые сосульки в дубово-ледовых штанах – еще и поздоровались особенно громко и приветливо! – что никто никогда в интернате так ничего и не узнал об их приключении. “Что-то вы задержались сегодня. Опаздываете!” – сказала только вахтерша. А Пашка серьезно пожаловался:
“Это не мы опаздываем, это время спешит, Галина Яковлевна! Оно всегда хулиганит, накажите его. Оно нас вообще уже забодало”. И Галина Яковлевна заулыбалась и невольно потеряла всю свою строгость. А через минуту пар уже поднимался над густо завешенной батарейкой в надежно запертой комнате – а мальчишки, сгрузив с себя всё на эту батарею, до упаду смеялись над тем, что “не спалились!” и вообще как всё классно обернулось! И потом ещё несколько суток подтрунивали друг над другом, вольно и невольно вспоминая в мелочах всю последовательность забавного героического дня. Давно им не было так хорошо!
А ведь могли бы запросто воспаление легких подхватить. Только и на это никто не выдал лицензию в небесной канцелярии. Наверное, в бланке наскоро записали: “опасность” – а в графе “последствия” поставили прочерк. Обычная причинно-следственная связь – никак не для таких мальчишек!
А мир, в отличие от них, болел, пустел, и занавески на всех небесных окнах одна за другой отдергивались, уже не закрывая нас от Отца. Вот глаз в облаке приоткрылся и закрылся. И опять открылся, и опять закрылся... “Присматривает за нами”. Да и как же за вами не присматривать, если вы вечно попадаете в истории!
Вдруг тихий снег, как воплощение самого покоя, взялся из ниоткуда и медленно зашевелился в воздухе. Мир дышал, и дыхание его вдруг стало зримым, будто каждая молекула воздуха увеличилась и стала снежинкой. Тенистая комната с пыльным окном – батискаф. И за бортом его зимние морские звезды, распустив лучи, миллиардами выплывают нам навстречу. Нас много, но их безмерно больше. Невидимые штукатуры необычайно резво взялись за ремонт и побелку изрядно обветшавшего мира. Между прочим, они быстро замалюют и замаскируют и те дырки в мироздании, которые проделали, провалившись, Андроник с Пашкой. В том-то и задача этих маляров, чтоб все неподобающее забелить хотя бы снаружи. Мол, никто никуда не провалится – все надежно в этом мире!
В жизни большинства людей Бог присутствует анонимно. Экстренные ситуации – это просто свидания с Ним, экскурсии на тот свет. Спасибо, что Он нас принял. Спасибо, что вернул. Видимо, опять пока еще не готовы. Мы так и не научились ходить по воде... даже когда она замерзла. Чего же ты хочешь от нас? Не засыпая ни на минуту, ты засыпаешь наш мир снежинками, как журнал оценками. ТЫ не выпускаешь из школы никого прежде смерти и строго следишь за этим. Чего же Ты так долго ждешь от нас, учеников этого сверхзакрытого вселенского лицея? Сдачи каких экзаменов? Победы в каких конкурсах? Какого аттестата зрелости?... Можем ли мы с умом 11-летних мальчишек сдать то, что сдал Твой Сын в 33 года?
Но всё ещё было впереди. Мелкие опасности осени стали цветочками по сравнению с тем, что случилось весной.
8. Слоновья поступь весны
И каждой весной я в сомненье брожу сам не свой,
Не верю ни лесу пустому, ни голому полю...
А будет ли всё так, как было вчерашней весной?
И хватит ли сил, чтобы снова пробиться на волю?
Андрей Макаревич
Весна – зеркально-обратное отражение осени, и в этом зазеркалье всё кажется нереальным. Особенно школа. Школа, “естественная” осенью, становится совершенно неестественной по весне. Весна осаждает её снаружи, метко стреляет в окна солнечными зайчиками, забрасывает невидимых лазутчиков – всевозможные мечты и совсем не учебное настроение, – но затяжная осада кончится победой лишь в июне.
Тем не менее, именно ранней весной в 5-м классе средней специальной музыкальной школы произошло сразу несколько тяжелейших ЧП, о которых потом долго ещё вспоминали. Но о них чуть позже.
Как течение реки ускоряется перед водопадом, так события в жизни ускоряются перед большими переменами. Даже льдисто-надтреснутые вскрики галок словно бы оттаяли. В их многоголосой пронзительности слышался уже не мороз, а хруст небесного ледохода. Ветер перемен не желал быть беззвучным. Иногда жизнь бежит так, что за считанные дни происходят столько проишествий, сколько не было и за предыдущие несколько лет. Поначалу с отвычки эти ускорения ошеломляют. Потом привыкаешь к новому ритму и по нему чувствуешь, что наконец-то проснулся. Ох, и редки же у нас эти пробуждения – может, несколько за всю жизнь...?
Конец зимы, начало весны – всегда какой-то “угол года”! Бело, коряво, непредсказуемо... Жизнь в угол поставлена. Место, которые хочется проскочить быстрее! Так думал, и вернее, чувствовал Арсений Петрович. Весна в самых жизнерадостно-теплых, неподходящих местах жалит воспоминаниями – словно змеи или скорпионы, таившиеся всю зиму под долгими снегами, пригрелись, проснулись и теперь бросаются из жухлых многолетних трав. Расцветают раньше подснежников... Прошлое всегда лучше хранить в замороженном состоянии. Как поет Шевчук: “Они стреляли воспоминаниями, когда не хватало пуль”. А еще, как сказал какой-то философ, “сегодня” – это наше “вчера”, только поменявшее для конспирации имя и внешность. Пока мы во времени, мы живем в этом растянувшемся “вчера”. Наши многолетние страхи, наши воспоминания превосходят все собрания сочинений Ленина. Страхи выпускаются бесчисленными тиражами, причем, ни одна их многотомная антология все-таки не полна и не окончательна. Гнездясь в безразмерной памяти, они привязаны к временам и датам, сезонам и погоде... Захватив огромные плацдармы в прошлом, они расстреливают с них настоящее и целятся в будущее. Мы – в какой-то издевательской машине времени, которая никогда не возвращает прошлое, зато постоянно крадет настоящее: “однорукий бандит” на нашей личной улице заглатывает вместо монет питательные для него эмоции до нашего полного разорения. Почти у каждого есть свои потайные, особо нелюбимые, “страшные” времена в году. У некоторых они постепенно, с течением жизни, сливаются, превращая в нелюбимое абсолютно ВСЕ.
Арсений Петрович не любил раннюю весну, и у него была на то своя веская причина. Вернее, нет, “не любил” – не то слово. Любил – и боялся. Любил – и вспоминал... и не хотел вспоминать. Удивительное дело! Казалось бы, трудно было найти человека, более открытого, чем Арсений Петрович, но, несмотря на это, практически никто в школе ничего не знал о его личной, семейной жизни. Ничего сознательно не скрывая, он как-то сохранил за собой тайну... а вернее, сама жизнь сохранила, потому что никто с особыми расспросами и не лез. Что-то поговаривали, вроде, даже о какой-то трагедии. Ну, что ж, тем более неудобно было об этом спрашивать.
“Нужен какой-то концерт, какое-то яркое мероприятие... чтобы отвлечься! – понял Арсений Петрович. – чтобы все мысли были – в другом...”
– Что-то я этой весной предчувствую – а не пойму что... – проговорился он вдруг вслух.
– Может, наоборот, что-то хорошее возьмёт произойдет, а? – сказал Андроник.
– Может! – сказал Арсений Петрович. – Слушай, я только сейчас заметил: почему про плохое мы говорим “случится”, а про хорошее: “произойдет”, “будет”, но обычно не говорим “хорошее случится”? Наверное... потому что хорошее не может зависеть от какого-то случая. Хорошее готовится до-олго где-то там на небесах... как суп. А мы здесь волнуемся. Волнение – это когда нас помешивают ложкой, чтобы что-то сготовить.
Весна своеобразно обновила и жизнь Ани, которая поздней осенью чуть было не оборвалась. Словно жизнь на три месяца положили в морозилку, а потом вынули и стали готовить новое блюдо. Теперь её избранником, заставившим забыть всех прежних, “недостойных”, по какому-то странному кульбиту стал Игорь Шаман. Как это вышло и что вообще могло связать столь разных по уму и интересам людей? – трудно ответить... Кроме, может быть, одного стандартного, на все пригодного объяснения: “Весна!”
Несмотря на прохладный воздух, солнце припекало так, что участки нерастаявшего снега казались ослепительным, белоснежным пляжем какого-то экзотического курорта. “Не хочу ни в какую никакую Италию! – подумала Аня. – Ну и что, что мама зовет! Нам с Шаманом и здесь Италия”.
– Это ты подшаманил? – хихикнула она, прижимаясь к Игорю.
– Что?
– Что стало тепло.
– Хм, всегда к вашим услугам!
– С тобой всегда тепло! – ворковала Аня. – Всю жизнь нам теперь будет тепло!
А вот на счет “всей жизни” Игорь-то как раз и не задумывался... Пожалуй, зря она это озвучила!
И ведь трудно сказать, что лучше – отсутствие любви или ТАКАЯ любовь? Но весна никогда никого ни о чем не спрашивает. По ее логике, возможно все!
В интернате и влюбленности развиваются по ускоренной: парочки образуются – только глазом успевай моргнуть.
Интересное объяснение весны дал Пашка:
– Зима – это башка Земли в шапке. Причем, она её раз в полгода переодевает – то на одну половинку, то на другую. Чокнутый такой колобок – в белой шапочке.
– Он, что, еврей? – спросил Коля Шпильков.
– Почему?
– Они тоже в белых шапочках ходят. Я в Израиле видел.
– Ну, значит, вся Земля – Еврей! – Сделал вывод Андроник. Так совместно они выяснили национальность нашей планеты.
14 февраля Пашка, порывшись в интернете, вдруг просиял и громко оповестил весь класс:
– Слушайте, сегодня, оказывается, не только день влюбленных, но и международный день психически больных людей! Всех поздравляю!!!
– О-о, это надо отметить! Это всех касается! – раздались радостные голоса.
– Мы любим кого-то весной – и поэтому любим весну. А может, мы любим весну и поэтому любим кого-то? – философски заметила не по годам развитая девочка (та самая, которая однажды сказала, что она – дефис в слове “Санкт-Петербург”).
История и истерия “любви” еще не могла коснуться их пятого класса, так что пока этот день (два в одном!) был не для них! Развитие человека идет по спирали. Чистые детские “влюбленности” – тяжкие гормональные бури и душевные расстройства юности, почему-то именуемые “любовями”... – а там, дай Бог, у некоторых во взрослой жизни отыщется настоящая, семейная, ровная любовь... и опять пойдут своим чередом дурашества и шалости – только теперь уже их детей. Настоящая любовь не может не включать в себя детей – либо как действующих лиц (впервые влюбляющихся), либо как плод любви взрослых. Юношеская “любовь” потому и выпадает из этой формулы, что не имеет в себе детства – ни в том, ни в другом качестве. Взрослея и любя, человек должен дорасти до детства уже на новом уровне.
Но чаще всего – не дорастает! Какая вопиющая, наглая вселенская обманка – сентиментальная псевдолюбовь! Людей от неё погибло больше, чем на любой войне. Судеб она сломала больше, чем любой тоталитарный режим. Её террор свиреп и туп. Она – худшее из всего, что придумал князь мира сего на подведомственный ему территории. Точнее, не придумал, а изуродовал до невозможности любовь настоящую – и заставил поклоняться калечному идолу. Блаженно детство, которое еще свободно от этой коронованной ведьмы и потому наивно-мудро смеется над её мишурой. И блаженны те старцы-мудрецы из всех религий, которые лично для себя её развенчали. Блаженны все плюнувшие на воздушные замки и построившие нормальные “банальные” семьи. А вся гигантская серая “середина” между теми, другими и третьими – её добыча.
Предвесенье! Конец февраля. Озаренные солнцем и отраженные в лужах дома, казалось, только для того и существовали, чтоб придавать четкую геометрическую форму огню: делать его квадратным, прямоугольным или полосатым, как штрих-коды... Лужи все это удваивали, превращали мир в калейдоскоп. Лужи! Боже мой, как же долго мы вас ждали! Машины скользили по бесконечной воде с таким ровным шелестом и плеском, что, не глядя, можно было предположить, будто это за магом на ходу стелется и шуршит тяжелый шлейф. Магия весны шествовала повсюду. Но не сказать, чтобы её поступь была такой уж легкой и тихой.
Шум лавин с крыш, – будто с полок тяжелые книги падают. Капель! Какие-то соседи сверху заливают наш мир. Края липкого снежного наста, загибаясь, свешивались с крыш, как сыр с бутерброда. Чтоб не обходить их, мальчишки смело ныряли под трепетавшие на ветру красно-белые оградительные ленточки. Более дисциплинированные пешеходы, огибая всё растущие запретные зоны, неуклюже балансировали по самому поребрику. Или сходили на край, где проезжающие машины с чавкающим удовольствием их окатывали.
– В чем весь прикол. Боишься одной опасности – не убережешься от другой! – философски заметил Пашка. – Боишься сосулек – получай фонтан от машин.
Снежная лавина в метре позади них вызвал легкое подобие землетрясения. Да, слоновья поступь весны!
– А у меня мозгов нет – я тебя не боюсь! – крикнул ей Пашка.
– “Чувствуете! Не слон идет, а весна летит!” – хихикнул Андроник, и Пашка так и прыснул в ответ. Очень уж ловко Андроник скопировал интонацию: эти слова хормейстера, когда они разучивали песню про весну.
Вот наконец подошли к школе. Бороды сосулек под крышей смотрелись величественно, как большой консерваторский орган. Из водосточной трубы перед входом, гримасничая и плюясь, высовывалась голова Медузы Горгоны с обвисшими ледяными змеями.
– Это портрет Таньки, – ехидно сказал Паша.
– Не-е, – серьезно возразил Андроник, присматриваясь, – Скорее, Наташки! Или Ангелины.
– Да, скорее, Ангелины, – согласился Пашка. – Как я сразу не догадался.
Заходишь с солнечного простора в школу – вносишь глазами зеленовато-золотистое сияние, словно вместе с тобой на несколько минут вспорхнула жар-птица. И от неё совершенно не хочется учиться.
За окном – лужи, отражающие небо, небо, отражающее лужи, бескрайний воздух между ними... – все переполнено какой-то беспричинной искрящейся радостью, которая, наверное, и называется любовью. Наивные, младенчески неуклюжие влюбленности мальчишек и девчонок, мужчин и женщин – лишь малый частный случай этой всеобъемлющей любви. Почему-то, хотя и не бывает натурального голубого вина, весеннее небо ассоциируется именно с вином. Кажется, переполненное светом небо льется в нас. Кружится голова, играют гормоны. И стрижи воздух стригут. Кажется, что они – самое стремительное, что только можно придумать в живой природе. Само слово своей звонкой краткостью будто обозначает мгновенный промельк перед глазами этой птицы-стрелы. И Андроник стал неуловимо походить уже не на галчонка, как зимой, а скорее, на стрижа.
В классе он сидел позади Тани. Андроник не то чтобы полюбил эту девочку... нет, пожалуй, он полюбил только её волосы. Они у нее, действительно, были на редкость хороши: длинные – длиннее даже, чем у самого Андроника!... и гораздо мягче. Ему приятно было их трогать. Приятно ли это было самой Тане – сказать трудно... но можно проверить! Единство и борьба противоположностей: длинноволосого мальчугана магнитиком притягивали длинные волосы девочек. Тут уж можно сказать на выбор одну из банальностей – либо то, что подобное стремится к подобному, либо то, что противоположности стремятся друг к другу.
– Если тихонько-тихонько вырвать один волос, то не больно, – слышала Таня за своей спиной.
– Давай проверим! Она вообще ничего не почувствует, реально! Давай попробуем.
– Давай, ты сначала проверь.
Как говорится, “дерни за веревочку – дверь и откроется”. Очень древняя и очень меткая школьная поговорка.
– Андроник мне мешает, – подняла руку Таня.
– Что там опять такое? – спросила Раиса Васильева.
– Она говорит, что я её мешаю! – пояснил Андроник. – Но она не права! Я её не мешал: она не суп.
– Надостал! – сказала на перемене Таня.
– Это что значит?
– Это значит “надоел” плюс “достал”!
– Да у него мозги с горошком! – ехидно сказала Наташа, хоть её и не спрашивали.
– Чего-о?!
– Ну, было раньше такое популярное блюдо: мозги с горошком. А у тебя, похоже, – не блюдо, а сами по себе мозги такие...
Девочки в борьбе с мальчиками всегда держатся стайкой. Андроник имел неосторожность объявить войну одной – то есть всем сразу.
– Андроник опять расшалился! – прокомментировала в учительской Раиса Васильевна – Теперь к девочкам пристает. Никак, влюбился?
– В эпоху Возрождения с него бы крылатых ангелочков писали – ну, а в наше время хватит и крыльев от тех самолетиков, что он без счета запускает на уроках! – добавила преподавательница МОК. – Если б я была художником Ренессанса, я бы написала с него “Амур, плюющийся в трубочку”. Но сначала бы хорошенько всыпала.
– Один Амур у нас уже есть, – заметила завуч – В 6-м классе. Родители скромно назвали свое драгоценное чадо Амуром. Чего только нет в нашей школе. И кого только нет! Дисциплины только нет. Но это все еще только цветочки! Попомните моё слово...
И ведь как в воду глядела! По весне у ребят неожиданно обострились отношения с Наташей – той самой, которую они по осени чуть не накормили мылом. Вот из-за нее-то всё дальнейшее и случилось...
9. Туалетная сага
В уродстве заключается послание, которое обращено к нам: это вызов.
В нем говорится: “Тот мир, в котором вы живете, который вы сделали
таким и который вы поддерживаете – уродлив, он чудовищен,
и повсюду есть миллионы людей, которые расплачиваются за это...”.
В этом смысле, уродство, в котором заключена возможность
искупления, изменения, нужнее, чем образы гармонии и красоты.
Митр. Антоний Сурожский
1.
Волков бояться – в лес не ходить.
Поговорка
Как есть эпицентр у взрыва, как есть ядро у планеты, так есть и особая комната из всех интернатских комнат. Стихи, навеянные её духом, украшают её же стены. Гербы, которые уже не поддаются никакому осквернению, торжественно встречают всякого входящего. Есть плачущие маленькие мальчики, которые ее боятся... но сколько ни бойся, никто ее не минует, как никого ещё не миновала смерть.
Был в спортинтернате мальчик Алеша, который очень хотел быть “бессмертным”. То есть мечтал никогда-никогда в жизни не входить в злую комнату, в которой ему сделали плохо. Однажды сделали. И дважды. И трижды. Она была совсем не похожа на комнату с тем же названием, – ту, которая осталась дома. В отличие от той, здесь водились существа... Викинги школьного масштаба вечно тусуются и совершают свои “вики” в туалете. Мелкие Торы и Одины – властители уборной-Валгаллы. Здесь, не скрываясь, курят старшие... а “старшие” – значит, “страшные”. Здесь, на самом важном в школе посту, запросто можно нарваться на их очередной почетный караул. Обычно довольно многочисленный. Здесь делают уколы... иголками без шприцев. И еще много чего делают. В общем: “Не ходите, дети в Африку гулять!”. В этом есть своя логика. Где вонь, там должна быть и боль. Просто тянутся все садюги к “тубзику”, как мухи! Может, это храм “повелителя мух”? И мух много. И всё издевательское по отношению к человеку инстинктивно так и роится где-то вокруг этого места – на большем или меньшем отдалении. Как у Достоевского: “Тварь ли я дрожащая или право имею?” И то, и другое! И твари, и дрожащие. и имеют... Вонючие мысли и вонючие дела центростремительно стягиваются к этому месту... и кажется, все человечество, не замечая, живет в огромной воронке. Есть Интернат и есть в нем Уборная, созданная для того, чтобы убирать нас с шумом и плеском во что-то еще худшее. А может, это место бессознательно напоминает, что однажды нас может смыть туда, где мы уже не поможем себе ничем?
Алеша, сидя в классе и мучительно скорчившись за партой, вновь и вновь вспоминал интерьер самой страшной комнаты в мире: она вставала перед ним воочию. Вот кафельные плитки местами отбиты: чуть похоже на шахматы, только без всякого порядка в сочетании черных и белых квадратиков... место для какой-то кривой игры. Если это Зазеркалье, то совсем не Алисино. Иногда по этим клеточкам быстро перемещаются черные фишки тараканов – здешних, фирменных, интернатских: большущих, как ожившие какашки. Больше нигде таких нет! Вот на свежем рулоне туалетной бумаги красуется подпись: “хит продаж”. А выше её на стене чьей-то рукой недавно нацарапано другое “рекламное объявление”: “Уринотерапия! Попробуй – полюбишь”. На сливном бачке – фломастером:
Ты не пей из унитаза –
Там бациллы, там зараза!
Ты сначала воду слей, пену сдуй –
потом уж пей.
И много других надписей мастеров школьного юмора – всех и не перечислить. Мат застаивается и скапливается в закрытом помещении, как запах от протухших продуктов.
Страх – естественное состояние для всех, кто ходит под Полтинником, а не под Богом. Можно всю жизнь под ним ходить и даже Бога представлять как его. И тогда остается одно только хроническое ожидание боли. Потому что ад – это просто самая хроническая их всех хронических болей. Но у ада не получается быть только “там”. Наше ожидание (вечное ожидание мяча, когда его пнут) творит его уж здесь. Мы только и ждем, чтобы воскликнуть, как один из одноклассников Алеши: “Асукабольно”. Жизнь время от времени делает больно, но когда видит наш страх, готовность и “ожидание”, то порой входит в садистский раж.
О том, что Алеша Пискунов совсем не спортивный мальчик, свидетельствовали круги под глазами, по которым было видно, что даже собственный организм ставит человеку фингалы – как тогда от этого удержаться окружающим! Но он был из тех то ли детей, то ли внуков спортсменов, которым обязательно надо продолжить “династию”. Над такими интернат висит заранее, как наследственная карма: человечек ещё только появился на свет, а его уже приговорили: “Родился ДЛЯ...” И его сюда отдали для продолжения. И весь его вид был какой-то продолжительно-пришибленный. Словно его в скором будущем уже побили, а потом перенесли на машине времени в настоящее, и он заранее все знает и чувствует: что еще только будет, то уже есть. От этой злой судьбы можно убежать, только если не ходить в туалет. Такая вот простая мистика.
И вот, чтоб как можно дольше не попасть в газовую камеру маленького концлагеря, Алеша решил проявить чудеса терпения... как в немецких лагерях заключенные, превозмогая страдания, умудрялись до последнего скрывать, что тяжело больны. Да, в спецшколе надо терпеть! Для того она и спецшкола. Здесь вырабатывают мужество и терпение. Вот он и терпел. Пытался...
И вообще ПОЧЕМУ надо ходить в туалет? Что это за рабство такое! Почему нельзя пересилить эту тягу, разорвать позорную цепь? “Человек – это звучит гордо!” Человек – венец эволюции – зависит от какого-то там унитаза! Работает на него каждый день, кормит и поит... Жуть, если задуматься!!! Просто все привыкли и не задумываются. Туалет – это тот же интернат: та же неволя. Это интернат в интернате! Да! Самый главный издеватель над нами всеми. Пошлый белый рабовладелец! Хуже Полтинника и хуже всех старшеклассников вместе взятых! Никуда от него не сбежать. И как это люди до сих пор не возненавидели его, не подняли против него бунт!?
А тем временем, молодая учительница рисования, которую непонятно каким ветром занесло в этот “свиной двор”, пыталась поднять к небу глаза... не свои, а учеников. Уткнувшиеся в кеды юные взгляды вознести до облаков.
– Посмотрите, какая красота нас окружает со всех сторон!
– Ага... вабще!... прям картинная галерея от раздевалки до тубзика!
– Да я разве про это!?
– А я про это! – нахально сказал Борман.
– Да вы посмотрите за окно, приглядитесь, какие переливы цвета на осенней листве! Какие оттенки! Она же не просто жёлтая или красная. Она – всех оттенков радуги! Умейте всё это замечать – и мир раскроется перед вами. Надо быть наблюдательными, внимательными к жизни... Или вот посмотрите – на что похоже это облако?
– На облако!
– А я вот вижу в нём птицу... или если вот так посмотреть...
“То жопу” – продолжил кто-то вполголоса на задней парте. Определение для себя, с кем из учителей можно так вести, а с кем не смей и думать, происходит всегда интуитивно, всегда в первую же минуту и всегда безошибочно. Рабы любят и умеют отыгрываться на слишком мягких чудаках-надсмотрщиках.
– А нам по барабану всё это! – с вызовом сказал Зубарь. Действительно: на то есть свободные, чтоб любоваться всем, что дарит свобода. А то “мир раскроется!” Раскроется! Держи карман пошире! Да куда он, на фиг, раскроется, если дверь все равно заперта.
– Надо приобщать вас к миру прекрасного! – продолжила художница. – Сочетать приятное с полезным. Живопись мы будем сочетать с историей и драматургией. Сегодня мы будем рисовать древнегреческий театр.
Она развернула во всю доску плакат – фотографию величественного амфитеатра с круглой сценой внизу и живописно поднимающимся над ней все выше и выше дугами каменных скамей... Да, лучше бы она выбрала какой-нибудь другой сюжет! При попытке честно воспроизвести все это не листе, то тут, то там начало раздаваться какое-то многозначительно похихикивание, не предвещавшее ничего хорошего.
Алеша Пискунов, в отличие от остальных, сидел на уроке тихо, смиренно, сосредоточенно и героически сдерживал внутренний натиск. Он старался слушать и смотреть как можно внимательней... чтоб отвлечься. До чего интересный урок! Архитектура, живопись, Древняя Греция... Почему другим это неинтересно!? Ну, вот разве еще Сене интересно – он-то все понимает. А у остальных где ум? В туалете? Нет-нет, о туалете лучше не думать. Не думать!
– Да какой это, блин, амфитеатр! – не выдержал наконец Энцефалит и его, как водится, прорвало на фирменное ржание, которым он заразил весь класс. – Это же... унятаз! (Он так нарочно и сказал – через “я”.)
И тут случилось ЧП, которое никогда не попадет ни в одну криминальную хронику, никому не будет стоить должностей (а жаль!), зато надолго останется в устной народной летописи интерната. Страх, как психологический простатит, алешины органы еще могли из последних сил выдерживать. Но когда к нему прибавился ещё и смех, критический уровень был превышен. Спазм в области туалетной комнаты бурно разрешился в иной части интернатского тела...
– Смотрите! Леха Пискунов обоссался! Зассыха! – закричал Борман на весь класс.
– Он не Пискун, а писун!
– Опа! Из нашей Письки то слезы льются, то моча! – сказал Баранов с наблюдательным ехидством.
Лучший способ изуродовать человеку всю жизнь – сделать это в детстве. Кажется, ничто в мире не вечно, но вечен “человек, который смеется”. У разных народов в разные времена был варварский обычай калечить детей: делать “потешных” уродцев. Этот вечный обычай живет и побеждает: он меняется разве лишь в ту сторону, что физическое уродование постепенно вытесняется моральным...
2.
Не все ли равно, в канаве ли, в океане ли
начинать новое плавание, если весна зовет,
если ветер повсюду один?
Татьяна Толстая
Во все времена люди ругались, матерились и виртуозно оскорбляли друг друга, но SMSки позволили делать это на совершенно новом техническом уровне. Однажды Пашка и Андроник получили от Наташи внушительные по объему сообщения идентичного содержания. Судя по стилю и еще некоторым признакам, ей помогала в качестве соавтора или референта неразлучная подруга Ангелина, которую даже учителя за глаза называли “ушлой”. Если б даже самая искушенная светская стерва задалась целью смертельно оскорбить ненавистного мужчину, у нее вряд ли получился бы такой грязный, сочный, смачный текст, какой сумели “родить” эти вполне себе благопристойные девочки из вполне культурных семей. Все в нашей жизни имеет свои градации. Мат мату рознь: может скакнуть рикошетом, как горошинка, может прилепиться намертво, как жвачка к штанам. Юные писательницы нашли какие-то такие обороты речи и такие образы, что назвать это просто непристойностью или пошлостью было бы слишком мягко – как мягким показались бы сравнение 10-метрового ленточного червя с яблочным червячком.
Да, оскорбление получилось несмываемым! Хотя... а может, именно смыть-то его и нужно? Маленькие рыцари со сбившейся программой решили воевать с прекрасными дамами в защиту поруганной чести. Недолго думали они над выбором оружия (ну, не кулаками же с девчонками!) – и что уж придумалось, тут же не мешкая, реализовали...
– Это даже не месть, это воспитание! – с серьёзным видом сказал Пашка.
– Ага, пусть знают, – поддакнул Андроник.
В неписанном детском праве одежда принимает наказания за грехи своего хозяина. Если сын за отца не отвечает, то одежда в школе несет полную юридическую ответственность за своего владельца или владелицу. Такой “кармической” перенос является многовековой традицией всей народной школьно-туалетной юриспруденции. Именно туалетной, потому что особая эстетика этого места вообще характерна для жизни замкнутого коллектива. Между небом и унитазом проходит наше существование. Унитаз обладает поистине особой притягательной силой, как наиболее близкая к нам перевернутая пародия на небо. И с точки зрения “чувства юмора”, и с точки зрения чувства мести он иногда просто незаменим. Пребывание в интернате и туалете способно вдохновить человека на множество интереснейших идей. Выработанный здесь инстинкт говорит, что если тебе сделали гадость, надо в ответ произвести гадость – и это естественно и просто, как восход и заход солнца. И вот уже чья-то куртка заходит за горизонт унитаза – дело обычное, будничное. С этим метафизическим местом во Вселенной связана тайна рождения всего самого мерзненького, что пошлыми мышками -мыслишками копошится в нашем подсознании. Как известно, гора родила мышь... Мышка бежала – хвостиком махнула, яичко... Белеет округлая колыбелька Федора Палыча Карамазова... Дорогие экскурсанты, посмотрите налево, посмотрите направо, подышите воздухом, которым дышал главный герой всей нашей жизни... не спорьте – главный, даже главнее Ленина... вы приплыли по невидимой Волге в его Ульяновск... поклонитесь родине великого вождя мирового простатита. Да нет, если не хотите, не кланяйтесь, не утруждайте себя – не бойтесь, мы и сами вас нагнем.
Куртка Ани была тихо, но торжественно снята с вешалки и отнесена для погружения в самое худшее место в интернате... Сколько мальчишки не убеждали себя в “справедливости”, совесть их где-то в глубине оставалась всё же неспокойной, но друг другу они в том не признавались. Когда куртка наконец была брошена “куда надо”, Андроник не выдержал и отвернувшись, невольно выглянул в закрашенное до половины туалетное окно. Перед ним раскинулся бело-розовый, какой-то совершенно кондитерский пейзаж ранней весны и раннего вечера. “Птичьим молоком” нежно слоился на просторах мартовский снег. Подсвеченные солнцем городские дымы вились и закручивались, как розочки из крема. И было так странно до дикости, что вот тут – туалет, а там – такая красота! Там... Но они-то – не там, они-то – здесь. В том-то все и дело.
Андронику стало совсем совестно. Есть же какая-то градация даже в мести. Раньше они мстили незло! Пена для бриться – это почти хорошо, а пена в унитазе – это уже слишком. На гадость словесную ответили гадостью вещественной. С какой-то здешней точки зрения, это было даже почти “справедливо”... но только не с той, за которую Андроник мог себя уважать. Внутри оба мстителя конечно, чувствовали, что это шедевр свинства – но все уже сделано, “поздно жалеть”.
Родители Наташи жили всего в двух часах от города Н и потому приезжали почти каждые выходные. Федор Ильич, узнав о казни дочериной куртки, был взбешен, как и всякий отец на его месте. Догадаться, кто это сотворил, было очень несложно. Федор Ильич налетел на Андроника и, схватив, затряс его так, что у того голова взболтнулась, как у паяца.
– Я тебя прибью! Прибью-у, слыши-ишь! С-сволочь! Щ-щенок! Я тебя самого сейчас там утоплю, где ты куртку моей дочери утопил!
Это была какая-то живая буря, воплощенный шквал, налетевший на опешившего Андроника. Со стороны всё выглядело так: большой “без всяких причин” налетел на маленького. Причём, настолько серьезно, словно перед ним стоял не мальчишка, а, по крайней мере, сам Гитлер. Прибить, укокошить, растереть в порошок врага рода человеческого! Андроник растерялся настолько, что, кажется, даже не успел испугаться. А про себя без слов подумал или почувствовал примерно так: “А что – все хорошо, все прально и честно: папа заступился за дочку, он же папа! Пусть она дура, но он же – папа!”
– Петр Ильич, – Андроник попробовал было оправдываться.
– Да не Петр Ильич, а Федор Ильич, понял! – загремел мститель. – Я т-тебе не Чайковский! Я тебе совсем не Чайковский!
– Владимир Ильич, – тихо буркнул сзади Пашка, но грозный отец не расслышал и даже не обратил на него внимания.
Почему из двоих обидчиков именно Андроник притянул его руки и невольно оказался ответчиком за обоих, он и сам не смог бы сказать: гнев – плохой советчик. Есть такие родители, что за обиду своего детеныша глаза выцарапают! А то, что самого детеныша надо не баловать, а воспитывать – это уже дело десятое! Каждый сам решает, быть или не быть, бить или не бить... и кого бить.
А тем временем ничего не понявшая, но оттого еще более запаниковавшая, очень впечатлительная дежурная на вахте успела вызвать полицию. Благодаря спецсигналу наряд из отдела вневедомственной охраны примчался буквально через минуту. Никто и моргнуть не успел, как роли поменялись: теперь Федор Ильич оказался в роли ответчика за нападение на ребенка. Самого нападения, правда, работники полиции не видели.
– Что этот гражданин тебе сделал? – спросили Андроника.
– Ничего, – неожиданно ответил мальчик совершенно невозмутимо.
– Как ничего?
– Он мне ничего не сделал! – повторил Андроник.
– Но он ведь ударил тебя? Так?
– Нет.
– Схватил тебя? Тряс? Так?
– Нет.
– А ваша дежурная говорит другое.
– Ей показалось. Он просто подошел ко мне близко... а ей показалось.
– Галстук ему поправил! – влез с комментарием Пашка.
– Да, я его сам об этом попросил.
– Может, он запугал тебя, и ты поэтому не признаешься?
– Я не из пугливых! – гордо, со взрослой интонацией сказал Андроник и даже чуть усмехнулся – Как он меня мог запугать? Никак! Да и вообще он хороший человек, мы с ним давно знакомы и даже наши родители дружат.
(Подразумевалось: “Отстаньте от него! Да и от меня тоже”).
– Ну, ты даешь! – сказал Пашка Андронику, когда все кончилось, и полиция ни с чем уехала. – Хотя... я бы тоже не накозлил!
– Не, мужик же вообще прально поступил! – сказал Андроник с уважением. – Мировой папа! Ну чё ему еще делать-то оставалось? Так и надо было!
“Жаль у меня папы нет!”, – подумал он.
-Да. Папы нет! А в остальном всё нормально! Ну что еще могут делать в интернате одни дети с другими? Они же не злые, они просто – интернатские.
10. Скелет в шкафу
Кто же ты сам? Не знаешь.
Только узнаешь потом,
нанизывая бусинки памяти.
Состоя из них.
Саша Соколов
Иногда, кажется, что сила горя настолько велика, что выплакать его нельзя. Но это не так. Сила горя всегда меньше жизни, в которой приключилось горе.
Свящ. Андрей Лоргус.
“Михаил Иосифович Баронов дрался под Троей, как Ахиллес, был ранен в пятку и героически скончался: вот такое вот мероприятие!” – прокомментировал странный голос во сне. Андроник, вздрогнув, проснулся. Для него это не было полной белибердой... Кстати, до сегодняшнего дня он думал, что слово “мэр” пишется через “е”. И “мероприятие” – от этого слова.
Взволнованный, он полез в интернет.
Уроки в тот день шли как обычно – и как обычно, Андроник получил двойку за неприготовленное задание. Прошло несколько минут. Андроник так уткнулся лицом в парту, будто в ней сосредоточилось что-то самое интересное для него.
– Опять бездельничаешь! Спишь на уроке!? – повысила голос Раиса Васильевна, остановившись над ним, как грозовая туча.
– Он плачет, – тихо сказал сидевший рядом Пашка. Андроник, действительно плакал.
– Из-за двойки, что ли? – очень удивилась Раиса Васильевна.
Раньше такого за Андроником не водилось.
– Нет! У него горе! – серьёзно ответил за Андроника Пашка.
Откуда такие нежданные-негаданные потоки, такое наводнение, такой прорыв плотины? В каких дальних, неведомых водохранилищах все это таилось и так до-олго ждало своего часа? Отчего прошлое имеет такую власть над настоящим? Как “вчерашнее” – то, чего нет! – может вдруг затопить своими водами новую жизнь? В раннем детстве Андроник думал, что “новоднение” – от слова “новый день”. Ну вот оно и пришло – в новый день из старого. Настолько старого, что Андроник никак не мог его помнить сам. Но сегодня ему импортировали чужую память – и от неожиданности что-то хлынуло оттуда. А он-то воображал себя мальчиком, который почти никогда не плачет! Он не издавал ни звука, но из глаз текло стремительно и безудержно: слеза слезу догоняла.
– Да у тебя настроение не поймешь – то Эверест, то Марианская впадина! – невольно растерялась Раиса Васильевна. – Такой ты контрастный мальчик!
И откуда в человечке такие экваториальные ливни помещаются! И с чего берутся?
Горе у нас – многоногий неуклюжий табурет, хотя притворяется одноногим, как гриб. У каждой обиды – две-три ножки-причины, а то и вовсе целый осьминог. Иногда слезы долго и незаметно для самого человека ищут повода и находят его всегда как бы неожиданно. Одно горе по цепочке вытаскивает другое: мелкая, нестрашная обида от оценки – большую обиду от сиротства. Есть несправедливость – и нет папы. Несправедливо устроен мир, где отца убивают, а сыну ставят двойку. Везет Наташке-дуре! У нее-то есть папа. Есть кому защищать.
Вскоре стало ясно, что Андроник просто неспособен сегодня ничем заниматься. Что лучше ему отдохнуть – отлежаться в своей комнате в интернате. Паша тут же вызвался его проводить: и другу помочь, и урок прогулять. Махнув рукой, Раиса Васильевна отпустила обоих: ничего не поделаешь – Андроник сейчас от слез как слепой котенок. Пусть уж идут вместе, а то, как бы по дороге не случилось чего.
Андроник брел, спотыкаясь, как полуослепший, – хлюпая и носом, и лужами. Весеннее солнце не могло достучаться до него своим светом – его не было дома. Андроник не был Андроником. Мир вокруг не был миром. Жестокие и бессмысленные жар-птицы преследовали его своей тошной, издевательской красотой. Вечные веселые мучители плачущих детей. Андроник надолго отправился в гости к тем волшебным фениксам, которые распускаются от света в прищуренных и мокрых глазах: пленился игрой их ультрафиолетовых хвостов и крыльев. Казалось, сам их свет, прямо в воздухе кристаллизуется в диковинные перья, наподобие тех, в которые волшебно свивается лед на стекле. Сегодня он позволил себе быть ребенком на все сто. Ребенком, “только что” потерявшим отца – и находящим себе странное утешение в самой безутешности. Видимо, эти всем знакомые птицы-фениксы надолго залетели к нему в гости. Пашка что-то спрашивал, но Андроник только головой поводил. Вот перед ним метнулся вверх фантастический радужный собор из огненных колонн, витражей и арок. Солнце, отраженное в слезах, короновало мир. В следующую секунду сквозь мокрые ресницы оно показалось снежинкой – только огромной, странно разноцветной, с несметным количеством ветвящихся лучей. Тут же, меняясь, как в калейдоскопе, снежинка переросла на концах лучей в светящиеся новогодние елки – несравненно более красивые, чем в любом парке или ДК. Только почему-то светятся эти елки лишь днем, когда и так светло? И когда на душе – хуже некуда...
К счастью, по дороге ребята встретили Арсения Петровича, шедшего в ту же сторону, но по своим делам. У Андроника от одного вида учителя сразу как-то отлегло от сердца – все-таки родная душа.
– Арсений Петрович! – закричали оба, и учитель остановился.
Через пару минут Андроник уже все рассказал. Арсений Петрович с изумлением узнал, что покойный отец Андроника, оказывается, был... мэром одного маленького города, в котором, правда, находилось одно совсем не маленькое предприятие. И вот из-за этого немаленького предприятия как раз в те годы происходили масштабные – “многоэтажные” по уровням и “многотомные” по долготе и эпичности – разборки. То есть покойный мэр был даже своего рода исторической личностью! Андроник был настолько не похож на сына мэра (а кстати, какие они вообще, эти “сыновья мэров”, чтоб быть на них похожими?). Что, если б не этот случай, никто бы ничего и не узнал. Только слезы о погибшем отце и выдали отца. В школе, правда, училось немало детей относительных знаменитостей... да только особенность этих знаменитостей состояла в том, что за пределами школы и консерватории о них почти никто ничего не слышал. Но здесь был явно другой случай: тут-то как раз никто ничего “не слышал” в самой школе! Даже Арсений Петрович растерялся! Он из принципа никогда не интересовался семейными секретами своих учеников или коллег – всеми неизбежными “скелетами в шкафах”, – если те сами не выходили на свет, похрустывая суставами. Но тут и выход, и хруст оказались уж слишком громкими. Вся эта “мэрская” история была из другого жанра – настолько не связанного с музыкой, насколько пистолет не связан с кларнетом. Она по своему “стилю” была так чужда образу Андроника, что даже и сейчас существовала сама по себе, а он – сам ... и до сей минуты они вообще не пересекались. Сын мэра ни разу в жизни не видел, как выглядят мэры. Мир, с которым он никак не соприкасался, породил его. Мы никогда не видели Адама, но все несем на себе последствия его решения. Все случается по принципу: “Как-то однажды...” Как-то однажды появился Андроник. Как-то однажды сгинул его отец.
– Да сейчас-то что случилось? – с участием спрашивал Арсений Петрович. – Это же было... десять лет назад? Да?
– А мама меня обманула! – всхлипывал Андроник – Она всегда говорила, что папа умер... а его убили! Зачем она меня столько лет обманывала?
– Да с чего ты узнал, что его убили.
– В интернете нашел. Там расследование...
– Не всегда надо верить тому, что раскопаешь в интернете! – возразил Арсений Петрович. – В сети с удовольствием задним числом “убьют” человека ради сенсации. И даже живых уж столько раз убивали... пока не поступало опровержение! Так что, может, мама вовсе и не обманывал тебя.
Андроник на минуту задумался.
– Не знаю, – сказал он, наконец, подавленно. Но интернат обычно верит интернету больше, чем маме.
Да, реальность по прошествии десятилетия стала похожей на миф. Был мэр – нет мэра. Все подробности и доказательства убийства, если оно и было – как корова языком слизнула. Отец так и остался кем-то легендарным, загадочным, полусуществовавшим – тем, чью биографию можно сполна описать не существительными и не прилагательными, а лишь одним глаголом “был”. Два других глагола – “умер” и “погиб” – до хрипоты спорили друг с другом, но означали в сущности одно. Победили они вместе: казалось, сам Бог запретил продолжение этого спора – всякий поиск причин или виновных. Ежели таковые и были. Все что от человека осталось – это Андроник. А относительно виновных? ...”Мне отмщение и Ад воздам”.
Мэр как мэр исчез. Отец как отец остался в виде теплого слова, которое мог произнести Андроник и которое его согревало. Отец есть у всех! Тут уж исчезают глаголы прошедшего времени. Может и весь мэр-то “был” всего лишь ради того – чтобы превратиться в “есть” в Андронике. Так уж, видимо, жизнь устроена. Мир полон разлук. И не только с теми, кого мы знаем – а, как ни странно ещё и, с теми, кого никогда не видели... и никогда уж больше не увидим!
Как много в жизни мест, где мы никогда не будем и лиц, которых никогда не увидим. Никогда! Только Бог видит и включает в Себя ВСЁ, и в Нем нет этого рокового “никогда”.
Бог – это Встреча. Бог – это полная победа над “Никогда”. Все состоявшиеся и не состоявшиеся встречи в нашей жизни сливаются в Этой Встрече. Всё, что было – ЕСТЬ. И всё, чего не было – ЕСТЬ. Всё есть!
Но до этого “есть”, пока оно не наступило, кто бы защитил нас от нашего хищного, непредсказуемого прошлого! От тех ударов, на которые мы никогда не способны ответить ибо всего, что ударило, уже давно нет... Наш кулак уходит в пустоту. Шпага не находит противника. Пуля летит не в Дантеса, а в то место, где он стоял полторы эпохи назад. Всякая дуэль с прошлым проиграна заранее.
Казалось бы, велика ли разница, умер или убили, если это было так давно, что в любом случае отца-то нет?! Но нет, разница есть. Если ты всегда думал, что человек умер, а вдруг узнал, что его убили... то в момент, когда узнал, его убили второй раз. Само наше прошлое, как убийца, то и дело покушается на настоящее.
Будто трагедию, замороженную много лет назад, вынули и преподнесли сейчас Андронику в свежем виде. А все, что он “знал” прежде, тут же безнадежно испортилось за минуту. Жизнь началась заново.
До поры до времени дети бессмертны сами, но совершенно беззащитны перед смертью чужой. Как ни парадоксально, смерть тоже умеет “оживать” – и даже не единожды, как разворошенный искателями кладов чумной могильник. Достаточно очередному слуху поменять в прошлом отдельную детальку – и вот уже снова, спустя годы, оно становится заразным.
Отец и прежде снился Андронику, но как-то очень условно: “отец вообще”, без определенного лица. Фотографии он, конечно, видел, но они были совсем не при чем – “узнавание” всегда происходило только по странной логике сна.
А Арсению Петровичу вся эта история вдруг тоже напомнила что-то очень знакомое – только никак не мог вспомнить, что...
– А как звали твоего папу?
– Михаил.
– Да это-то я и так знаю – по твоему отчеству! – улыбнулся Арсений Петрович. – Нет, полностью как звали?
– Михаил Иосифович Баронов.
“Ах, вот оно что!” – чуть не воскликнул вслух бывший одноклассник.
“Ты мне друг или сосиска?!” – услышал Арсений Петрович из тех далеких краев, из которых звуковая волна идет тридцать лет... С тех пор они ни разу не виделись – слишком разные выпали судьбы. Да и друзьями-то по правде говоря, не были никогда – не то что с Колей. Но теперь вдруг “подружились” в Андронике. Настоящая его фамилия была, конечно же, Баронов. Но от барона до барана – всего одна буква. И всего один шаг – через порог школы. Тем более, если это школа – интернат. Там все Бароны превращаются в Баранов. Кстати, как он там вообще оказался?
“Начальная школа – это где начальники учатся?” – записал однажды гениальную детскую фразу Корней Чуковский.
Нет, карьеру Михаил Иосифович начинал, конечно же, совсем не с пустого места. Отец его был директором крупного предприятия – из тех “шишек”, кого по старинке называли “красными директорами”, а позже, в годы приватизации, назовут “крепкими хозяйственниками и тяжеловесами” (что в неформальный табели о рангах будет означать последний или предпоследний чин перед “олигархом”.)
Крепкий хозяйственник решил дать своему беспутному сыну крепкое воспитание. Даже не дать, а задать! Видимо, чтоб знал... что “богатые тоже плачут”. И учился не только выживать, но и лидировать в волчьей стае – главный спорт, который уж кому-кому а ему-то, наследнику, точно пригодится в жизни. Была еще очень-очень ранняя перестройка. Пока слишком ранняя. Через два года он его забрал из спортинтерната и ... перевел в Англию. Как раз к тому времени уклад жизни советской элиты стремительно изменился: настолько стремительно, что закрытая когда-то Англия стала для нового поколения второй родиной и альма mаter.
Да уж, быстрый карьерный рост: из советского интерната – в английский! А там, глядишь, через энное количество лет (разумеется, не покидая мирового интерната), – в мэры. На фуршете по случаю вступления в мэры Михаила Иосифовича вдруг пробило на “философскую мысль”:
– Человек – как фрукт. Но только никто не знает, когда он созреет. К разным людям зрелость приходит в разном возрасте... а у кого-то не приходит никогда! Я вот в свои двадцать восемь чувствую себя достаточно зрелым для своей должности.
“Да, ты – фрукт... еще какой зрелый, и даже перезрелый и даже гнилой...” – думали про себя многие, но в глаза заискивающе улыбались. “Молодой, подающий надежды” мэр принял свой город...
Все развивается стремительно – “надежды” тоже. В двадцать восемь лет Михаил Иосифович “начал быть” мэром, а в тридцать два года закончил им быть, а заодно закончили свой земной путь. Отец его, “крепкий хозяйственник”, к тому времени тоже уже скончался от онкологии. Так что Андроник не застал ни отца, ни дедушку.
В старину его бы официально назвали незаконнорожденным – самым антихристианским эпитетом в “христианском” государстве (“незаконнорожденный” – звучит примерно как “незаконноживущий”). К счастью, участь “подростка” Достоевского в этом смысле ему не грозила... Хотя бы в этом!
А вот Мишку жаль! Каждый из нас, конечно, понимает, что где-то в конце игры от него останутся лишь дети. Но с ним это произошло как-то особенно скоро. Как-то утрированно “закономерно”. Видимо, сама жизненная игра, которую он выбрал, была – “быстрые шахматы” или “быстрые шашки”.
Человек чаще всего и в панике не знает, что самое важное в его жизни. Скорее всего, он оставит единственный стоящий след на Земле вовсе не той деятельностью, какой думал оставить... если вообще думал. Как выразился кто-то про одного подобного человека: “Он случайно сделал хорошо!”. Чаще всего, наши дети – это и есть наше единственное “случайное хорошо”.
– Вот такие вот, оказывается, скелеты в шкафу! – с подчеркнутой назидательностью в голосе сказала Раиса Васильевна, собираясь немного посплетничать в учительской о происхождении Андроника. Неизвестно, как она разузнала его простой “секрет”, но видимо, в этом не было ничего сложного. – Ходит слух, что этого мэра убили. – продолжала она. – Но, знаете, я нисколько не удивлюсь, при ИХ ТАМ нравах, если выяснится, что и он сам до этого кого-то убил.
– Да, скелеты-то в шкафу – у каждого... – сказал Арсений Петрович, – но рождаемся-то мы не от скелетов, а от людей. Отец есть отец... даже если его нет. Убил ли его кто-то, убил ли он кого-то, мы не знаем. А то, что дал Андронику жизнь – знаем. И Андроник это знает... и больше ему знать, наверное, и ни к чему.
– Как вы всех защищаете! – с долей укора проговорила Раиса Васильевна.
– Да я же сам отец... – пожал плечами Арсений Петрович, – вот и защищаю отца!
И подумал: “Может, как раз тот, кто так горячо и безнадежно любит давно умершего, никогда не виданного отца, больше всего способен полюбить умершего и воскресшего Господа. Безотцовщина так распространена в наше время, что Отец уж точно нужен всем. Даже если “все” этого не сознают. Тот другой Отец, который – “мэр” Небесного Иерусалима. Которого не убьешь... потому что Его уже убили, но Он воскрес.”
11. ЧП на концерте
Продрала музыка до плача...
Гадаю, думаю... О чем?
Что хочет Бог сказать? – Иначе,
Вся эта музыка, зачем?
Конкретных слов не угадаю –
Я только чую всем чутьем, –
Что в этом мире обитая,
Живу давненько в мире том
Виль Мустафин
Заслуженный деятель искусств России Арсений Грибков организовал в Большом Зале Консерватории концерт памяти Анатолия Приставкина – литературно-музыкальный вечер “Ночевала тучка золотая”. В наступившем году исполнялось 30 лет со дня публикации знаменитой книги – и 10 лет как её автор отбыл в мир иной... и “вышел наконец из нашего общего интерната”, как выражался Арсений Петрович. Надо думать, к творчеству Анатолия Игнатьевича у А.П. было совершенно особое отношение... да и не могло его не быть.
Есть в истории человечества такие книги, – их можно пересчитать по пальцам, – которые в своей области, в своей теме, являются непревзойденными вершинами. Они составляют, если угодно, Гималаи мировой литературы. Про каждую из них можно смело сказать: вот эту конкретную тему лучше, глубже, сильнее, выразить отныне просто невозможно! Достигнут предел. Высшая допустимая точка. В теме сиротства, разлуки, поруганного, распятого детства такой высшей точкой является “Ночевала тучка золотая”. Здесь, в этой страшной области, в которые немногие решаются заглянуть, Приставкин оставил далеко позади себя и Диккенса, и Гюго, и других признанных классиков мировой литературы... – может быть, и более “широких” по охвату тем, но никак не более глубоких в этой теме. Братья Кузьменыши, хотели они того или нет, теперь уже навеки останутся в кампании самых бессмертных литературных героев – по крайней мере, ничуть не менее значимых для нашей культурной традиции, чем Гаврош или Оливер Твист.
– Кто о чем, а Приставкин о смерти детей! Хорошая тема, но не школьная, – возражали некоторые.
– Надо, чтобы дети умирали в творчестве... чтобы пореже умирали наяву! – веско сказал Арсений Петрович. – Если человек в детстве не накопит в себе запасы нежности, то где же он вообще её возьмет: взрослая жизнь слишком жесткая, чтобы черпать из нее мягкость.
Арсений Петрович даже специально дал пару интервью местным СМИ, чтоб привлечь как можно больше людей: ему почему-то очень хотелось, чтоб ” к Анатолию Игнатьевичу” шли как на именины родного человека.
– А как вы видите репертуар этого вечера? – стандартно любопытствовала журналистка: это было еще на стадии подготовки.
– Безусловно, фрагменты из “Реквиема” Моцарта и “Страстей по Матфею” Баха... – это я уже сейчас вижу. Но это – те самые Казбек и Эльбрус... на которых “ночевала тучка”, а ” на равнине” – там в основном будут современные композиторы. Современные Анатолию Игнатьевичу Приставкину.
Арсений Петрович – может, из скромности, а может, из суеверия, – не афишировал, что среди сочинений современных композиторов будет и его маленькое произведение. И это произведение вызвался исполнить именно Андроник.
– А что такое, по-вашему, настоящее творчество?
– Настоящее творчество?.. это когда чье-то произведение становится тем, что способно вдохновить других не только на другое произведение, а на жизнь. А еще... это когда человек в интернате узнает, что интернат не вечен, и мама его зовет. Настоящее Творчество – от Мамы. Или если угодно от Отца. Творчество никогда не понять без Творца. Есть какой-то такой его уровень, когда уже не важно, КТО сотворил... и потому, кстати, уже нет зависти. Какая разница, кто сотворил хорошее, если это ХОРОШЕЕ. Творец сотворил... хоть это и тавтология.
– Неужели авторство неважно?
– Почти. Авторские права принадлежат Творцу. Как говорил Сент-Экзюпери: “Если ты судишь мое творение, суди о нем, позабыв обо мне. Мы с тобой на стрельбище. Исхода стрельбы мы не знаем. Я – стрела, ты – мишень”.
– Чувствуется, эта стрела в вас попала? Вам очень близок Анатолий Приставкин?
– Да! и я хотел бы, чтобы он стал близок как можно большему числу людей. В этом, кстати, тоже одна из задач концерта. О вечном периодически надо напоминать всеми способами снова и снова. Согласитесь, странно, когда один доктор (!) филологических наук говорит: “А, Приставкин? Слышал. Кажется, он написал что-то про тучку...” Это то же самое, что сказать: “А, Достоевский? Кажется, он писал что-то про идиотов”. Может, оттого-то и жизнь у нас такая скучная, что сами мы такие... что все всё “слышали”, но ничего не знаем.
И вот настал наконец День. Концерты посреди будней – как новогодние игрушки на елке. Без них она – унылое зимнее дерево, а с ними заражается духом праздника и творчества. Детство вообще по сути своей – музыкально. Живешь в состоянии сказки – и в этой сказке естественным фоном звучит музыка. Её просто не может не быть! Как хороший фильм не обходится без музыкального сопровождения...
Впрочем, сопровождение бывает разное. Когда непривычно взволнованный Андроник подходил к консерватории, из проезжающей мимо машины донесся на полную громкость стандартный, контуженный ритм “русского рэпа” – уголовно-сентиментально-патриотического бреда. Ничего не поделаешь – знамение времен! Чернобыльская авария звуков и смыслов поразила страну. Моргот из эльфов делал орков, а гопники из музыки – рэп. Трудно выживать музыкантам в настолько зараженном эфире!
Андроник, невольно скривившись, поспешил нырнуть в здание консерватории – из одной Вселенной в другую. У каждого мира – свои звуки, что вполне логично.
Концерт открылся. Что-то чувствовалось Андроником... чувствовалось без слов, но до слез. “Тучку” он, конечно, не читал, но ещё на стадии подготовки вечера, кажется, все ГЛАВНОЕ понял! Такие писатели, как Приставкин, покоряют нас своим неожиданным родством со всеми нами.
Чудо есть чудо, и его не объяснишь – оно просто есть и все! Что-то далекое по времени и расстоянию неведомо как делается бесконечно родным. Писатель или музыкант вдруг приходит к тебе в гости... да не в дом, а прямо в душу. Может, для того-то и нужны все эти концерты, творческие вечера... все настоящие книги! Просто неродное вдруг становится родным – вот и все: вот цель и смысл ВСЕГО НАСТОЯЩЕГО. Только так и побеждается всеобщий Интернат.
Примерно то же думал в эти минуты и Арсений Петрович: “Так и хочется сказать: если есть такие люди, значит, есть Бог. Какие еще нужны доказательства? И Кузьменыши – образ Божий. И все эти собравшиеся дети... и взрослые. И Приставкин и Андроник... Искусство – это способ проявить в человеке образ Божий. Этот образ есть всегда. Но если его вдруг на миг становится видно, то вот это и называется искусство. Самая простая и самая глубокая тайна!.. Вот сейчас его видно”
Он оглядел зал и сцену – эти светящиеся внутренним светом лица. Так, мимиходом, про себя, отметил: “Никогда не забуду какую-то патологическую ненависть советской педагогики к длинным волосам! Казалось бы, все просто: чем длиннее волосы, тем красивее человек. Но нет, красивый человек не нужен – нужен стандартный. Обкорнать, обтесать – состричь все различия! К тому же, длинные волосы хотя бы смутно, очень неопределенно, но неотразимо напоминают о чем-то вроде “духовности” – а это уж совсем страшно! Никто, правда, не знает, что это такое, но это страшно и дико враждебно, как сто тысяч Рейганов вместе взятых! Намек на образ Божий в человеке – а не инкубаторское яйцо стриженой головы”.
Но вот прошло тридцать лет. И здесь и сейчас, на этом концерте, все иначе! Вот выступает длинноволосый детский хор... и такая от этого надмирная гармония, от которой весь мир хочется оплакивать горючими слезами. Такой свет, от которого земной свет кажется темнотой.
Вот он, восход – ярче обыкновенного. Вдруг в какую-то секунду выходит все самое прекрасное, что есть в Человеке. Нет, это не над сценой, это над всем горизонтом обыденности восходит Образ Божий в Человеке. Лица ликами становятся. От невидимого света хочется моргать. Какой Тургенев, Бунин или Паустовский опишет такой восход? Этот пейзаж, эту погоду “Царства Небесного, пришедшего в силе”. “Тогда откроется, как заря, свет твой” – как сказал Исайя.
“Я давно понял: детьми Бог приоткрывает красоту своего замысла о Человеке. ВСЕГО своего замысла о нас. Они – внешний “портрет” той внутренней красоты, которая могла бы быть в нас. И реально может быть. Поэтому за “внутреннее” детство в себе не жаль бороться всю жизнь... тогда как внешнее, понятно, дается без всякой борьбы, в силу возраста.
Я даже не знаю, как это толком объяснить. Иногда мне кажется, что я сплю и, стало быть, меня сейчас нет... и так большую часть жизни! Но когда я слышу настоящую музыку и вижу настоящие лица, особенно детские, я чувствую, что проснулся, что я есть (еще как есть)! Может, музыка – это отголоски, отзвуки, какие-то чудом уцелевшие остатки того всеобщего языка, которым говорили люди до “вавилонского столпотворения”... или что уж там у них было? Может, тогда люди ВСЁ понимали, а то, что мы сейчас называем музыкой, было таким же естественным и совершенно прозрачным по смыслу, как речь? Тот язык, довавилонский, “доинтернатский”, был предназначен, чтобы общаться с Отцом”.
И все же по ходу концерта Арсений Петрович чуть тревожился за Андроника, потому что после недавнего порясения у мальчика был несколько изможденный, болезненный вид. Его игра на кларнете прошла блестяще, как никогда – казалось, сегодня он превзошел сам себя. В зале долго хлопали. Но... Все плохое происходит во время хорошего. Так вечно говорит нам суеверие – наш внутренний психически больной телохранитель. Которого мы никогда не нанимали.
Наступил антракт. Арсений Петрович принимал цветы и поздравления, беседовал с кем-то, и вдруг его отвлек странный тревожный шум. “Мальчик упал!.. мальчик упал!”... – донеслось на излете. Он бросился к оркестровой яме, над которой уже толпился народ. Многие заметили краем глаза, как что-то упало – и как обычно перепугались лишь задним числом, когда через несколько секунд дошло, что упала-то не кукла, не мешок с картошкой, а человек. Еще точнее – мальчик. В черном концертном костюмчике с “бабочкой”. Страшней всего для живых, когда бывшее живое внезапно превращается в неподвижный предмет. Когда все происходит слишком быстро, страх долетает с опозданием: вроде, летит самолет со сверхзвуковой скоростью, а потом до нас оторванным шлейфом доходит удар шумовой волны.
– Мальчик упал. Мальчик упал!
– Где?! Где?!
– Ой, вон! Вон там!
– Упал!.. в оркестровую яму!
Многие закрывали глаза, хотя в самом Андронике не было ничего страшного. И уж с чем с чем, а с красотой его от падения ровно ничего не случилось. Еще минуту назад женщины любовались “ангелочком”, который только что так блестяще выступал, а теперь их подсознание давало сигнал: “Ой, ничего не было! Это не по-правде! Развидеть немедленно!”
Самым подозрительным было то, что при падении Андроника рядом случайно или не случайно оказался Федор Ильич, отец Наташи. Сейчас у него был очень растерянный, почти панический вид. Расталкивая всех собравшихся, как бык, к нему стремительно близился необычайно крепкий пожилой мужчина – как вскоре выяснилось, это был Пашкин дед.
– Я всё знаю! Это он его столкнул! – заорал на весь зал дед-богатырь. – Мой внук знает и я этого гада знаю!
Люди, увы, смотрят друг на друга как на сволочей... и от этого сами превращаются в сволочей. Столько борцов с “гадами” готовы растерзать друг друга, словно все они – святые Георгии, а перед ними – одни драконы. Злость передается по цепочке, как эстафета. Скорее всего, дед делал выводы со слов Пашки, видел весь белый свет его глазами. К целому миру можно относиться плохо – но только не к внуку и не к его другу!
По сравнению с таким буйволом, Федор Ильич смотрелся точно так же, как Андроник по сравнению с ним самим. Все поняли, что еще несколько секунд и будет нокаут. Или что похуже. От растерянности и страха почти никто не смел вмешаться. Только кто-то один попытался издали успокоить буяна, словами, но чуть не нарвался.
– У-уйдите от греха подальше! – заорал богатырь. – Я спортсмен с сорокалетним стажем! Я за себя не ручаюсь! Сбрызните, а то щас кому-то Афанасий будет. Зело п-дец будет!
Но появился не Афанасий, а Арсений:
– Тише-тише! – громко сказал он. И как бы приобнял пожилого буяна сзади за плечи: можно сказать, почти по-дружески, но так, что тот не мог высвободиться. Арсений Петрович оказался неожиданно сильным человеком... чего уж никак не предположить было по его комплекции. Казалось бы, уж ему ли усмирять расходившегося Василия Буслаева... однако ж так вышло, что богатырь на богатыря нарвался. Правда на богатыря культурного, сдержанного. Но и умеющего сдерживать: так обхватил сзади, что не мешок – не стряхнешь. Грозный Пашкин дед запыхтел с таким шумом, словно посреди консерватории трактор забуксовал.
– Ладно, ладно, все!.. пустите! – сменил он тон.
Андроника тем временем быстро подняли из оркестровой ямы, дали понюхать нашатырку. Он пришел в себя, заморгал удивленно. Хотя оркестровая яма была глубокой, но никаких внешних повреждений на нем не было.
– Как ты себя чувствуешь?
– Не знаю.
– А как ты упал? Что случилось?
– Не знаю.
Андроник поводил головой, морщась от вопросов – словно старался. как у доски, решить сложную задачу, что после чего было: сначала он упал, а потом потерял сознание или сначала потерял сознание, потом упал?
Откуда-то выскочил Пашка:
– Это тебя вон тот дяденька толкнул, да?! – спросил он, показывая на Федора Ильича, имя которого после прошлого инцидента уже успел напрочь позабыть.
– Нет! Он тут не при чем! – впервые уверенно сказал Андроник. И на этот раз сказал полную правду. – У меня как-то очень голова заболела. Это просто совпадение, что он рядом оказался. Я его даже не заметил, но я видел... Я как-то так резко упал.
– А что ты видел?
– Мне показалось, что я видел папу. Он был в зале и он ко мне подошел.
Может, это на излете, с опозданием, докатились до его организма потрясение последних дней? Голова вдруг оказалось планетой, а кровеносные сосуды – вулканическими жилами, в которых все росло и росло давление магмы, грозя сокрушить поверхность. Почему-то самый сильный сейсмический удар пришелся изнутри на левый висок – маленький мягкий материк, о котором Андроник прежде никогда и не думал.
– Я не знал, что так получится! – лепетал Андроник виноватым тоном, словно оправдывался в какой-то очередной выходке. – У меня немножко голова болела еще накануне. Но не очень сильно.
– Что ж ты мне до этого ничего не сказал? – воскликнул Арсений Петрович.
– Не хотел вас огорчать. Хотел участвовать в концерте!
“Ну вот, поучаствовал!” – вздохнул про себя Арсений Петрович. Тем временем “скорая” наконец приехала. Давление измерили на месте. У врача через пару секунд глаза полезли на лоб. Андроник увидел его удивление и странно, почти с гордостью, улыбнулся.
– У меня с детства бывают перепады давления, – пояснил он. И устало умолк.
– Срочная госпитализация! – сказал врач.
– У этих гениев и в 11 лет может быть давление 180. У них все бывает! – говорил Пашкин дед, как будто со знанием дела, неведомо откуда взявшимся. Его вспышка гнева уже прошла, как не бывало, а Федор Ильич был вполне реабилитирован. “Сто восемьдесят, сто восемьдесят” – шуршали вокруг голоса, передавая цифру. Может, это было обозначение разворота жизни на 180 градусов. И Арсений Петрович, провожая носилки с Андроником до машины “скорой помощи”, тоже говорил себе, чтоб хоть отчасти успокоиться:
“Да, все бывает! Все возможно! И сахарный диабет у девочки 10 лет как раз в их классе, и давление 180 у мальчика 11 лет, и...” Но вот про “и” хотелось вспоминать меньше всего. Это было давно!
Он, извинившись, передал ведение второй части концерта своей ассистентке и немедленно позвонил матери Андроника. Та долго пыталась дозвониться сыну сама по междугородной связи... Почему-то очень долго не могла этого сделать... наконец, соединение, вроде, произошло – на какую-то секунду мелькнул его родной голос!
– Ты в больнице, Андроник, родной? Как ты себя чувствуешь, сынок? А?... Что-о?
В ответ – долгое, странное, неестественное молчание. Жутко неестественное. Пугающее. Лишь отняв телефон от уха, мать с опозданием заметила, что связь прервалась. От души совсем не по-женски выругалась. Деньги на счету кончились, а российский закон, к сожалению, не запрещает оператором прерывать звонок на полуслове. Режим, при котором баланс уходил бы в “в минус”, но разговор бы продолжался, увы, не является обязательным... от чего пострадала уже, кажется, не одна тысяча людей – в тех ситуациях, когда звонок буквально решает вопросы жизни и смерти. Компьютер с легкостью отключает спасительную связь, как систему жизнеобеспечения у лежащего в реанимации. Зато несколько рублей или даже копеек будут получены оператором вовремя!
“Боже мой, как жизнь коротка и как тяжко думать и загадывать наперед, особенно когда мы уже все, все знаем...” А.Приставкин.
12. Разменянная купюра
Большинство людей подобны древесной стружке,
свернутой кольцом вокруг собственной пустоты.
Свт. Феофан Затворник
Она держала на коленях котенка и неожиданно сказала: – Вот ведь как может выродиться тигр! Прямо до смешного, одни полосы и остались. А. Приставкин.
– Слушай, спасибо, Арсений, дорогой, ты меня спас! – сказал грозный Пашин дедушка со странно знакомым голосом.
– От чего?
– А вот от этого! – дед, громко хмыкнув, показал перекрещенные пальцы. – Если б ты вовремя не подскочил, я б, глядишь, вторую судимость получил за драку. А то и за тяжкие телесные повреждения.
– А что, первая уже была? – удивился Арсений Петрович.
– Так, условка – за мелкое хулиганство. По молодости. Лет уже... больше полтинника тому назад. За нее меня, между прочим, и из школы поперли.
– Из школы? – еще больше удивился учитель.
– А как же! Как только ввели эту новую систему – мать ее за ногу!... – что каждый год педагогам нужно новую справку об отсутствии судимости предъявлять... Вот я и предъявил – вот и пришлось после сорока пяти лет стажа увольняться! Месть из прошлого, называется! Януковичу вон на Украине припомнили, что в молодости шапки воровал... Ну, а я не президент, я всего лишь тренер – со мной еще проще.
Арсений Петрович уставился на него. Старость, как ни крути – самый лучший грим: она прекрасно маскирует человека, которого мы не видели лет тридцать. И все же какие-то смутно знакомые черты из-под “грима” проглядывают – шило в мешке не утаишь. Скажем, Сталин и в 40, и в 70 лет – все Сталин... да и Гитлера мы узнали бы и в 70, если б он до них дожил. Временные черты исчезают, постоянные, глубинные остаются. И даже в Толстом “толстовского” больше в старости, чем в молодости. Хотя что ж это мы все о великих диктаторах да классиках? Может, в микроскопическом виде в жизни каждого из нас встречались и те, и другие?
Арсений Петрович посмотрел-посмотрел да и узнал. Интернат – лабиринт, а в каждом лабиринте водится свой Минотавр. Раз в девять лет лучших юношей и девушек издалека отвозят к нему на съедение... Как странно, что даже периодичность эта почти совпадает со школьными годами. Да ладно, чего уж там с этими мифами и иносказаниями! Перед ним собственной персоной стоял тот, кого у них в интернате прозвали Полтинник – за его любовь по любому поводу орать: “Полтинник отжиманий!”. Постаревший, поседевший, с одышкой (будто сам только что выполнил свой любимый “полтинник”). Хотя, впрочем, если считать год за отжимание, то сделал он их даже не полтинник, а где-то около семидесяти – тут уж поневоле неровно задышишь!
Да, вот такие шутки выкидывает время! Советскому сеньору Леонсио, которому когда-то было лет сорок, перевалило теперь за семьдесят. “Дяденька” стал дедушкой, а вот Арсений – “дяденькой”.
Колесо со скрипом поворачивается: все возвращается на круги своя... Но как-то уж очень странно, кособоко. Люди, окружавшие тебя в детстве, спустя много лет вдруг начинают сами по себе отыскиваться – кто посмертно, как Баранов, кто вживую, как Полтинник. И что всё это может значить? Или ничего не значит. Кроме того, что ты сам стареешь. И твои ученики – либо дети твоих одноклассников, либо внуки твоих учителей.
Неостановимый бег времени в Школе чувствуется как-то по-особому. Стремительное взросление класса за классом, поколения за поколением, превращение бывших учеников в учителей... – есть в этой неумолимости что-то почти мистическое. Только глядя на детей и на себя, постигаешь лучше всего “скоромимоходящую красоту мира”, как выражались древние. Школа – это экран с быстро и необратимо сменяющимися кадрами: рамка, выхватившая кусочек всеобщего грустного процесса.
Сейчас, когда Андроника увезли и, по крайней мере, в ближайшие часы ничего полезного для него сделать было нельзя, Арсений Петрович, отвлекаясь от волнения, мог целиком отдать внимание этой новой встрече.
– Из тебя, я смотрю, хороший музыкант получился! – делился своим уважением Полтинник – Всегда музыкантам завидовал! Я-то ведь по жизни владею только уда-арными инструментами! – сострил он, весомо покачав рукой, словно в ней и сейчас был “ударный инструмент”.
– А если струнными, то только на нервах! – полминуты подумав, выдал он новую шутку.
– А из духовых – свистком! Или, еще лучше собственной глоткой – матом! – завершил он наконец цикл острот.
Но почему-то впечатления веселого и уверенного в себе человека он, сколько ни силился, не производил.
Чингисхану приписывают крылатую фразу: “Пусть весь мир плачет, когда Чингисхан смеется”. Юмор Полтинника, всегда, сколько помнил Арсений, был в духе микроскопического, даже наноскопического Чингисхана, которому приходится довольствоваться не миром, а классом. Раньше у него все было просто. Мужланистость – это “мужество”, физическая сила – “сила духа”. В этом смысле он был очень “духовный” человек! А теперь всю свою “духовность” растерял. Теперь жизнь потрепала его, а старость – успокоила... как “успокаивает” боксер своего противника нокаутом. “Все меняется – так справедливо считается”. Унылая старость спортсмена.
Арсений с горечью задумался. В сущности, все профессиональные спортсмены, сознают они то или нет – истинные представители олимпийской религии, со всеми вытекающими последствиями. Спартанцы или, в лучшем случае, афиняне. Как ни парадоксально, именно бесконечный культ тела влечет на практике истязания этого тела. И своего, и конечно же, чужих, если ты тренер. Бедный человек всю жизнь поклонялся ложному богу и, может, потому был так зол (будучи по существу, сам по себе, очень даже неплохим).
“В мире много козлинности, скучного и бессмысленного духа” – вспомнил Арсений фразу... кажется, архиепископа Иоанна Шаховского.
Да, много в мире идолов на все вкусы.
Для кого-то – золотой телец.
Для кого-то – спортивный козел.
У одних “жизнь сломана”, потому что её когда-то сломали, у других – потому что все время только и делали, что ломали чужие... и вдруг оказалось, что ничего другого делать не научились: “На себя времени не оставалось!”, “Горели на работе!”... Очень трудно что-то ломать и устраивать одновременно.
В интернате про Полтинника ходила шутка: “Пожалейте человека! У него трагедия! Его из гестапо уволили...за жестокость. Чувак безработным остался – простым маньяком по ночам подрабатывал. Потом только в нашу школу устроился...”
Судьба таких фюреров школьного масштаба обычно довольно печальна и до шаблонности однотипна. Несколько дешевых кубков дома в прихожей, несколько не слишком впечатляющих грамот и дипломов... – вся поместившаяся в них биография спартанца средней руки, явно не Леонида. Рука была крепка... на учеников. Ученики выросли. В большинстве спились. Кто-то уехал за рубеж. Кто-то нанялся в сомнительные “охранные структуры” или вполне конкретные “конторы” и “бригады” и погиб в разборках. Два-три выбились в чемпионы... из разряда таких, которых через два-три года забывают. Ну, вот и все! Цикл завершен.
– Отчего все так? – начал пространно, по-старчески жаловаться на жизнь Полтинник. – Как-то всё не так...
– Отчего? – улыбнулся Арсений. – Я думаю, каждый из нас хоть раз в жизни по ошибке чистил зубы кремом после бритья?
– Эт-т? то-очно! – хмыкнул Полтинник, сразу узнавая ситуацию. – Чего-чего а это бывает.
– Странное и незабываемое ощущение, правда? Вроде, делаешь все правильно – а выходит противно! И главное, крем ведь тоже полезная и нужная вещь: он точно ни в чем не виноват! Виноват только ты сам, что перепутал. Люди вот так и умудряются перепутать всю свою жизнь. Какие-то мы не по-умному “умные”, не по-сильному “сильные”.
– Да уж, – подтвердил Полтинник. – Есть такая шутка: сила – вроде, есть, воля – вроде, есть, а силы воли – нет.
Арсению даже страшно стало от осознания: до чего слабы “сильные” люди!
Зачем вся их сила, если все равно умирать? Зачем “мужество”, если оно никак не спасает от старческого страха смерти? Что стоит власть над себе подобными, если ты не властен ... просто остаться в живых? Просто быть тем, кем ты был? Только победа над смертью дает единственное настоящее мужество, без кавычек! И его не воспитаешь в себе никаким спортом.
По-настоящему сильны “слабые” (те, кого некоторые привыкли называть слабыми: Достоевский, Сент-Экзюпери, Моцарт, Шуберт, Чайковский) – то есть страдающие и сострадательные, усталые и больные. Слабы же в итоге жизни именно “сильные”: “здоровые”, мужланистые, властные, не любящие “хлюпиков”, не терпящие сантиментов.
Догнивает в сумасшедшем доме воинствующий “сверхчеловек” Ницше. Встречает смерть в бою, как истинный воин, “сентиментальный” “вечный ребенок” Сент Экзюпери. В ясном сознании и вере умирает “больной” Достоевский. В безумии, пуская слюни – “гениальный вождь” Ленин, в полной беспомощности, парализованный, брошенный всеми Сталин. Спарта навеки побеждена! И с этим уже ничего не поделаешь. Спарта всегда в конечном итоге проигрывает – иначе она не была бы Спартой!
Похоже, чтобы быть по-настоящему сильным, нельзя быть слишком “взрослым” и “мужественным”.
Вот Полтинник наконец перестал быть прежним мужественным самцом и сразу же стал человеком.
“В ту меру, в какую мужчина – только мужчина, он прежде всего скучен (...) интересным он становится только тогда, когда хоть немного “перерастает” это свое юмористическое “мужество”. (Даже слово “мужчина” – чуть-чуть смешное, во мне оно всегда вызывает образ, запечатленный на фотографиях начала века, – этакий усач в котелке, “покоритель” женщин, наводняющий мир своей звонкой и пустой риторикой) В мужчине интересен мальчик и старик, и почти страшен (на глубине) “взрослый” – тот, кто во “всеоружии” своей мужской “силы”. Мужская святость и мужское творчество – это прежде всего отказ от мужской “специфичности”. Ни одно великое произведение искусства не воспевает сорокалетнего “мущину”. Оно вскрывает его как “неудачника”, как падение “мальчика” или как – обманщика, узурпатора и садиста. В святости – мужчина меньше всего “мужчина”. (Прот. Александр Шмеман)
– Я не суеверный... но иногда кажется, ученики просто прокляли меня навсегда этим прозвищем Полтинник! Вся жизнь какая-то полтинная, разменянная. Ни в чем никакой цельности. Если что-то когда-то и получалось, то еле-еле, наполовину. А Высоцкий пел: “Я не люблю, когда наполовину”.
Арсений Петрович тут же мысленно продолжил песню следующей неизбежной строчкой: “Досадно мне, когда невинных бьют”. Это тоже часть биографии Полтинника, но странно – в душе сейчас не осталось ничего, кроме жалости и... симпатии к этому “половинному” человеку.
Миновало столько лет, что былые обиды, если и помнились, воспринимались примерно как война века этак 18-го. А сам Полтинник смотрел сейчас на Арсения Петровича снизу вверх, как маленькая состарившаяся Англия на свою былую колонию Америку. Ему хотелось пожаловаться своему бывшему ученику на жизнь, а тот... все понимал. Первый человек в жизни Полтинника, который все понимал!
Как говорили еще древние: “Приятен рассказ о скорби по миновании скорби!” К счастью, не только “рассказ”, но и воспоминания, и лица – все, что сменилось победой, меняет от этого свой минус... если не на плюс, то на крест. А крест лучше плюса! Он – прощение. И своей жизни, и чужой.
И тренер, и все, что с ним связано, – все это было, несомненно, “в прошлой жизни”. Если верить в реинкарнацию. Да ведь, по правде говоря, и глупо искать какую-то другую реинкарнацию, кроме этой: несколько радикально разных “жизней” сменяются внутри нашей одной-единственной. И если “прошлые” люди вдруг оказываются в настоящем... они нами УЖЕ прощены. Там, где были когда-то мы, нет уже ни их, ни нас. Одна из тех смертей, который в жизни несколько, отчеркнула и обнулила всё.
Прощать всегда приятно. Прощать радостно. Не прощать – неестественно... как не дышать. Иногда говорят: простить трудно. Чушь! Всё-ровно наоборот. Трудно – не простить! Для этого нужно какое-то особое садомазохистское умение.
“Вот судьба и свела нас в новых условиях, – думал Арсений. – Разве это не подтверждение того, что мы просто всю жизнь из одного интерната переходим в другой. И за это НАС ВСЕХ жалко. Все – братья по несчастью. Даже те, кто когда-то издевались друг над другом”.
– А я вот теперь живу ради внука! – продолжал выговариваться Полтинник. – Единственное в жизни, что удалось! Вот, соскучился по нему, приехал навестить. А тут как раз ваш концерт... Какой он у нас все-таки талантливый!
Да, одно было видно: дедушка в Паше души не чаял... и не то что бить – огорчить чем-нибудь боялся. Баловал на свой манер, как мог. С некоторых пор вообще смотрел на него чуть ли не снизу вверх – “музыкант” все-таки! Это вам не баран чихнул!
– Вот – единственная отрада под конец жизни! – признался Полтинник.
Сколько б человек ни был груб ко всем детям, включая своих, на внуков это как-то странным образом не распространяется. Привязанность к внукам – это любовь к детям в чистом виде, которую сама жизнь освободила от всего наносного. “Вторые” – они всегда хорошие.
– А в остальном у меня жизнь не удалась, – продолжал Полтинник, уже который раз повторяясь.
Может, мы потому и любим жаловаться, до чего все в жизни плохо, что втайне именно в этом-то видим признак... поворота к лучшему! Дно пропасти, дальше которого неизбежен подъем. Наша подсознательная логика, с которой мы, сами того не ведая, говорим о несчастьях, почти смакуем поражения – это логика смерти и Воскресения. Одно надо констатировать, чтобы состоялось другое.
– Да если бы не Паша! Да я бы, знаешь... Иногда и жить-то не хочется! – неожиданно проговорился до конца Полтинник. Типичнейшая фраза типичного “сильного” человека, привыкшего к мужеству за счет других – “мужеству” как сгибанию более слабых, подчиненных...
– БЫВШИЙ тренер! – с презрением к себе скривился Полтинник. Арсений Петрович пристально посмотрел на него.
– Нет, жить все-таки надо... даже бывшему тренеру! Иначе... Тренер, который на небе, обидится.
– А Он есть?
– Конечно! Я даже не сомневаюсь.
– Я тоже думал о нем. Но-о... Я всю жизнь считал себя сильным и ни у кого ничего не просил, никогда! Ни у кого! И у Бога никогда ничего не просил. Такой уж у меня подход к жизни.
“А хорошее выражение: подход к жизни, – подумал Арсений Петрович. – Как первый подход к снаряду, второй подход к снаряду... Только тут ведь второго подхода не будет”.
– А теперь я иногда думаю, что, может, этот подход был и неправильный... – продолжал размышлять вслух Полтинник. – Но ведь как будто бы уже поздно жизнь-то менять, а? Просить я ведь так и не научился. Не знаю, как это делается...
– А вы сначала просите не за себя, а за дочь, за внука – за любимых людей... так оно лучше получается! – посоветовал Арсений. – Когда кого-то любишь, там оно и уметь-то нечего: все как-то само собой идет.
– Да, за родных, наверное, легче...
– Да Он Сам нам родной, Он – абсолютная радость и никакого “подхода” к нему, кроме радости, нет. Ты просто скучаешь по Нему, как в интернате по маме, или не скучаешь – третьего не дано.
И вот они с бывшим тренером, сами того не ожидая, разговорились об Отце, как когда-то с Колей о маме.
– А вы-то как сделались верующим? – удивился Полтинник.
– Интернат сделал! В интернате я научился скучать по маме, а в мире – по Богу. Получается, благодаря вам, я стал по-настоящему любить и ту, и Другого. В этом смысле вы... хороший тренер! Говорю без всякой иронии.
– Ну, если интернат учит скучать... тогда хорошо, что хоть в этом его смысл! – неожиданно философски заметил явно поумневший Полтинник. – Умный вы человек, что написали “Историю Интерната”, вот что я скажу... мне ведь зять тогда дал почитать. Я понял из вашей книги, что в сущности мы все интернатские? Только кто-то скучает больше, кто-то меньше?
– Да-а... – подтвердил Арсений. – Но самое-то неприятное, что мы еще никак не можем сдать выпускной экзамен, чтобы выйти! ...Знаете, как меня однажды поразили слова из тропаря апостолу Иоанну Богослову: “ускори избавити люди безответны”. Я задумался: почему же мы – “люди безответны”? Ну, почему!? Неужели это про всех нас сказано? Кому и на что мы не можем ответить – и от чего нас надо избавить? Может, это как раз про несданный экзамен – про то, что мы без подсказки таких великих святых, как Иоанн Богослов, молчим и “плаваем” на самом главном испытании жизни. И поэтому нас пока не выпускают. Мы же закрыты!... Когда я видел запертые, заброшенные храмы моего советского детства, я почему-то очень хотел туда забраться. Чего же я тогда искал, не будучи верующим!? От их вида я почему-то неизменно вспоминал изнутри наш интернатский забор. Наверное, я подсознательно ненавидел, и сейчас ненавижу всё запертое – оно всегда пахнет разлукой. И я тогда всей кожей чувствовал, что не-ет, это вовсе не пустые церкви закрыты от нас – а мы от них. Мы – коммунарское, инкубаторское человечество: у нас Макаренко – вместо мамы, дедушка Ленин – вместо Отца. А малейшие дыры в заборе, через которые возможен побег – их старались заколотить, запаять, зарешетить! И матом на стенах запечатать!
– Слушай... первого умного человека наконец-то встретил! – серьёзно сказал Полтинник. – Так бы и век с тобой и проговорил. Ну почему всё, что важно, бывает так поздно, а?
– А я же люблю опаздывать, – пошутил Арсений Петрович. – Уж вы-то лучше других это знаете! Как мы тогда с Барановым в медпункте провозились дольше положенного, помните?...
13. Дорога Страстного Четверга
Кризис заключался в чувстве смерти. Не в страхе смерти,
а именно в её чувстве. Как можно жить, зная, что всё
и все умрут? Кажется прописью и банальщиной,
но вот несколько месяцев я буквально не жил.
Помню за столом, не хватало сил дольше слушать
родных. Уходил в другую комнату, и, смотря вниз,
на авеню, пребывал в какой-то ужасной, страшной,
черной дыре. Позже в больнице, где мне делали вторую
операцию.... Это описать невозможно, но: не отчаяние,
не страх, а именно страшное противоречие: вот – дома,
люди, жизнь, и все это – уже “смерть”. Но такого страдания
я не испытывал ни до, ни после, никогда. Потом вдруг
“оставило” и уже больше никогда не возвращалось.
Прот. Александр Шмеман.
Пророки, апостолы кричат. Откуда в богословие
пришла рассудительность, “комнатная” температура?
Из кабинетной философии. С её отстраненностью и
умозрительностью... Зачем вопить к Тому, кого мы
рассматриваем только как предмет?
Д.Ю.Строцев
Прошло время концертов. Все мероприятия свелись к одному – навестить Андроника в больнице. Все мысли сходились туда, и все пути мира послушно сворачивали за этими мыслями-землепроходцами.
“Какой глубокой, торжественной становится жизнь при известии о болезни близких. Весь день – словно тихое “присутствие”. Боже мой, какую болезненную чувствуешь тогда жалость и нежность. Как все становится прозрачным, хрупким, обреченным. Этих дней не забыть...”, – вспомнил Арсений Петрович из дневников любимого о. Александра Шмемана.
Потом вспомнил и предупреждение о.Георгия об “иголке”. Нет, это не та опасность... Точно что не та. Тут все было бы слишком просто! А я чувствую: он не о случае каком-то говорил, а о закономерности. Об “иголке” постоянной – не о минутном происшествии. А то пора было бы уж и знамя сворачивать: мол, все уже случилось. И то, что случилось – не смертельно, а значит: ничего более страшного не произойдет. Но нет, не Федор Ильич, не Петр Ильич, не Владимир Ильич... и даже, пожалуй, не Кондратий Иванович “поджидают” Андроника за углом. А кто-то поджидает точно... Возможно, какой-то враг в нем самом?
Кстати, Федор Ильич, узнав, что Арсений Петрович идет в больницу, передал для Андроника большой пакет конфет и всяких сладостей.
– Пусть уж на меня не обижается! Передайте ему, пожалуйста! Он, судя по всему, хороший парень. Я бы даже и не подумал... а он такой оказался...
-Какой?
– Светлый.
“Да, светлый... Только бы для этого света не наступил вечер!” Но Арсений Петрович боялся даже внутри себя договорить эту мысль. Выйдя на улицу, он машинально поглядел в переменчивое весеннее небо.
Порой, в пасмурный день вдруг открывается просвет на западе, и тогда уже с полудня кажется, что наступил вечер. Программа нашего восприятия сбивается всего-то от направления света. Именно так все было сейчас. Но просвет на глазах все рос, и уже через несколько шагов Арсений Петрович с изумлением увидел над собой ровно наполовину ясный окоем. Все, что сзади – низкий серый потолок, все, что впереди... – даже не небо, а глубокий-глубокий, бездонно сияющий космос.
На земле и в небе стоял Апрель. В воздухе пахло тревогой и надеждой. ...Тренавогой! – как шутил когда-то один мальчик. Даже деревья по-своему выражали ее, контрастно-темными столбами вырываясь из светлых, искрящихся луж.
“От Бога, как от Солнца, иногда чернеют на жизни траурные пятна: таково уж действие света – так искаженно он воспринимается нами отсюда”.
Дороге, казалось, не будет конца. Как 1 сентября того ВЕЧНОГО года, когда они с мамой шли в интернат... только тут все было наоборот: время требовалось сократить... но оно так же упорно-жестоко не сокращалось ни на секунду сейчас, как не растягивалось тогда. Марафон волнения весь поместился на спринтерской дистанции от станции метро до укрывшейся во дворах больницы. Впрочем, не совсем спринтерской – с полкилометра, а то и больше, пришлось пройти. Волнение шагало рядом, как неотвязный спутник: нудно и безостановочно шлепало по лужам. Страшно не то, что происходит сейчас, страшно, что это похоже на прошлое... а там мы уже были и знаем, чем это кончилось.
Воспоминания отражаются даже в самом чистом настоящем, делая и его страшным. А весна – самое чистое зеркало. Наше прошлое пугает тем, что в нем нет гарантии неповторения. Мы четко знаем, что все хорошее в прежнем виде уже не повторится, но почему-то не уверены, что не повторится плохое.
У каждого из нас есть крючочек тайного страха, с помощью которого его особенно легко подцепить из невидимого мира и долго водить... иногда всю жизнь! У многих из нас – десятки таких крючков. Но все равно какой-то один – главный. Этим крючочками может стать все, что мы любим, и все, кого мы любим. Страх присущ интернатскому опыту, потому что весь интернатский “опыт жизни” только и состоит из потерь. Крючочки протянуты из прошлого, а кажется, что из будущего: они зеркально отражаются. Это страх сиротства – причем, во всех проявлениях, в том числе и “сиротства наоборот” – уже не без родителей, а без детей. Снова и снова хлопал хищными дверями ТОТ ДЕНЬ: закрывается дверь интерната за мамой, закрывается в такт ей...
Блестели знакомые вечные лужи, словно отражая в себе прошлое. Не по себе было в них заглядывать. Надо бы занавесить все зеркала той весны. Экраны, показывающие то самое, что не должно повториться.
А идти приходится зигзагами. Шины буксующих и неуклюже ворочающихся машин начертили на последнем ледке луж огромные знаки наподобие японских синтоистских. Обходишь их, а они неопределенно-тупо смотрят не то на тебя, не то в небо, как символ судьбы... тайн своих не раскрывают, но ты и сам догадываешься. Единственная их тайна – в том, что нет никаких тайн. Ты просто идешь к своему заболевшему сыну... и вся без остатка “судьба” сейчас – в том, что ты идешь, а не в том, что на дороге попадаются какие-то знаки.
“История повторяется?.. но она не должна повториться! Может, я слишком мнителен, Господи, но ведь ты и Сам знаешь, что значат для меня эти дни... Молю Тебя сейчас об одном, только об одном – пусть в этот раз все будет иначе!
Да, всё не так! Всё не так, как у людей! Парадный вход в счастье, в полную семью давно заколочен, остался боковой. Сына нет, есть ученик... защити его”.
Арсений молился короткой и, одновременно, бесконечной молитвой, которая когда-то в Евангелии выразилась у иудеев в одной крылатой фразе: “Да не будет”. Мы всегда лучше всего знаем, чего НЕ хотим. Немногие явные нежелания в нашей жизни всегда сильней многочисленных желаний. Потому нет ничего сильней, горячей и короче этой молитвы. Молитвы черного дня. По-настоящему черного.
А шёл Страстной Четверг. Никто вокруг его не замечал... как и ТОГДА. Мелькали обычные будничные лица. Церковные праздники – для нецерковных людей – как грибы в лесу: знаешь, что они есть, но никогда не знаешь, когда очередной из них вдруг выскочет перед тобой. Ты не грибник, и они тебе не нужны, а все равно немножко приятно смотреть. Какая шляпка, какая ножка, какое красивое крашеное яйцо!
Перед всяким праздник Время ощущается торжественней и страшнее. Все трагедии и все радости жизни никуда не исчезают, а дружно толпятся на одной общей отметке “вчера”, без всякой градации по расстояниям. Дистанция меж тобой и любым событием исчезает. Все прошлое – это “вчера”. То есть “почти сегодня”. Почти сейчас. Что там было раньше, а что позже: ты был сыном или у тебя родился сын? Или у Отца родился Сын? Или у кого-то из вас сына распяли? У Отца Небесного сын воскресает. И это все – совсем не давно, это все – “сейчас”. Глупо спрашивать, что было раньше. Глупо вообще говорить “было”.
А сейчас над городом шла Апрельская революция. Ветер трепал облака, как обрывки знамени. Что-то куда-то убегало, что-то откуда-то наступало. Мониторы луж вели прямую трансляцию облачно-ветровых событий. Подхваченные птицы летели по ветру, почти не прилагая усилий: казалось, это несутся бумажные самолетики – только с лапками и клювами. Может, их просто сдуло? И их маленькие птичьи мозги уже на лету приняли решение лететь, потому что не лететь оказалось невозможно. Тоже мне, “буревестники революции”!
Вот над головой пролетела со своеобразным, волнительным, неподражаемым возгласом самая первая чайка – живой вестник того, что где-то далеко за городом огромная река уже освободилась ото льда. На несколько секунд её промельк разрядил тревогу. “Говорят, над многими полководцами летали орлы – и это всегда, у всех народов, воспринималось как доброе предзнаменование... Ну, а я не полководец, для меня достаточно и чайки!”. Но еще выше чайки, медленно и величественно, словно прозрачный орел, кружил какой-то пакет и, казалось, высматривал на земле некую жертву, пока не ведающую о его существовании. “Ты добычи не дождешься, черный ворон, я не твой!”
На каждом шагу летает и трепещет весенний мир, беспощадный, беззащитный... тревожный от собственной беззащитности... но, тем не менее, как ни странно, недоступный ни “черному ворону”, ни гребенщиковским “орликам с белыми глазами”.
А вот ещё краем глаза Арсений Петрович разглядел в соседнем дворе многолюдную пляску – что-то вроде хоровода в цветастых одеждах. Только почему-то без музыкального сопровождения. С удивлением обернулся... белье ритмично скакало и высоко подпрыгивало на веревках от весеннего ветра, который все крепчал и задувал уже шквалами. И ни одной живой души в этом большом танцевальном зале меж двух пятиэтажек. Казалось, это сама тревога буйно и одиноко пляшет в приговоренном к очередной весенней смерти мире.
Тоненькие веточки деревьев сверкали в солнце повсюду. Они казались ломанными гранями и прожилками какого-то невероятно сложного, гигантского кристалла – единого, включающего в себя весь воздух мира... и всех нас, заключенных в него.
Колыхалась рассыпчатая мешанина ветвей какого-то сдобного, хлебного, куличного цвета. Всего четыре дня, как прошло Вербное Воскресенье – когда-то любимый праздник Арсения.
Весь снег, растаяв, впитался в вербные корни , прошел сквозь прутья по невидимым жилам и вновь сгустился – только теперь уже нетающими пушинками, через каждые несколько сантиметров. Умер и воскрес, получив новую плоть – уже неподвластную смерти и безразличную к перепадам температуры. Да к тому же еще и пахнущую чем-то небесным... чем-то неуловимо созвучным шубертовской “Ave Maria”.
Странные ленты утрамбованного снега, превратившегося в коросту, еще тянулись диагоналями по грязи – ровно по тем местам, где почти полгода пролегали тропинки в сугробах. Сугробы растаяли раньше их – но они, отстав от времени, все еще пытались изображать собой дорожки. Только теперь люди обходили их стороной. Все меняется, и зимние тропы превращаются в последнюю помеху для летних. Бедный апрель, в котором все перепуталось!.. Самая грязь – усыпана цветами! Это так странно... как если бы у человека расцветали болячки.
Болячки земли усеяла мать-и-мачеха. Словно и не земные цветы, а изготовленные по космическим технологиям маленькие раструбы на членистых, инопланетных стебельках – из каждого вырывается яркий, но строго, как у лазера, локализованный свет... так что пустынный пейзаж какой-нибудь проталины, если его увеличить, кажется с ними совершенно марсианским. Эта весенняя сюрреалистика хоть раз в год да уносит нас от всех земных проблем. На какие-то секунды уносит – на большее слабенького света этих космических фар не хватает... Но ведь время относительно, и возможно, где-то за эти же считанные секунды успевает пройти целая галактическая эпоха. Даже наверняка успевает.
В тихом переулке приближение больницы можно было опознать за несколько десятков метров по взрывам хохота курящих у ворот врачей. “Мальчишки и девчонки! А также их родители! Веселые истории услышать не хотите ли”. Веселые истории сыпались как из рога изобилия.
– Слуш, вабще анекдот! Бабка, 77 лет, с балкона седьмого этажа шваркнулась и зна-аешь – живая осталась! Самое-то угарное, что живая! Бли-ин! Ногу только себе сломала и еще чего-то...
От избытка веселья врач-бородач оглушительно хлопал себя по бедрам, а собеседники звонко аккомпанировали ему.
– Да у нас еще угарнее был случай! Вообще умрешь! Мужик под машину полез и домкрат себе на яйца уронил..
От этих слов взрыв хохота прервал рассказчика, и он только через минуту смог продолжить:
– Над ним на следующий день весь город ржал. Ну, понятно, он в реанимации лежит – болевой шок и все такое... И все врачи, всего города, какие есть, со всех больниц нам звонили – у вас что ли этот приколист лежит, который... А он еще, прикиньте, приходит в себя и спрашивает: “Доктор, а у меня дети будут?.. “А у тебя их нет, что ли?” “Как нет, трое” “Ну во-от, а зачем тебе еще!”
От канонады хохота дальше было вообще ничего не разобрать: собеседники буквально лежали, хрюкали, кудахтали, задыхались, вытирали глаза.
“Да, вот и попадись, не дай Бог, таким весельчакам”.
Арсений Петрович прошел мимо юмористов-белохалатников в больничный двор. Дом жизни и дом смерти точно так же, как и несколько лет назад стояли напротив, отделенные друг от друга только тротуаром и елками. Голубые ели мешают заглядывать из окон одного в окна другого. Все в этом мире то ли слишком сложно, то ли слишком просто. То ли это два пути в две части мироздания – то ли всего лишь два факультета одного учебного заведения. “Я там уже был...” – подумал Арсений, проходя мимо какой-то очень знакомой и пугающей двери.
Казалось, этот уютный полузамкнутый дворик с двумя цепочками островерхих конусов – плохо замаскированная акулья челюсть с иглисто торчащими зубами. Даже роскошные елки могут быть символом совсем не Нового года, а того старого, который постановлением внутреннего правительства запрещено вспоминать.
Арсений вдруг вспомнил Сентябрьский ливень и свою собственную шутку: “Если бы из осени убрать школу...” Вот если бы из весны убрать смерть!
Пасха?... Ну да, Пасха, ее убрала, но... Вечно это “НО”. Она убрала ее вообще, но не убрала из конкретной жизни – из того конкретного часа, дня и года, о котором ВСЕ сейчас напоминало. “Не вспоминай белого бычка!” Не вспоминай!..
Нет, вовсе не прошлое пугает нас, а то, что прослойка “настоящего”, намазанного на него, так тонка, будто и нет ее. В такие мгновения вдруг с ужасом понимаешь, что мы живем в царстве прошлого, из которого так и не смогли вырваться. И это мертвое прошлое кажется более “настоящим”, чем живое настоящее.
2.
И воздух синь, как узелок с бельем
у выписавшегося из больницы...
Борис Пастернак
После первых суток, проведенных в реанимации под строгим наблюдением, Андроника перевели в обычную палату. Нет, не в обычную. В одиночную! Как камера! Ему предстояли долгие дни утомительного ничегонеделания – самого сложного и трудоемкого из всех занятий.
Однажды во время послеобеденного “тихого часа” ему приснилось, что он рисовал на небе, как на сенсорном экране, ясный многокрасочный закат. Попалось над горизонтом совсем некстати колесо обозрения, и он почему-то старательно и быстро затер его пальцем, уверенный, что исправляет какой-то очень серьезный брак в мироздании. Ровно в тот момент, когда заря была полностью доделана, Андроник проснулся и увидел её за окном в точности такую же, как нарисовал – до мельчайших деталей. Только одну деталь он не предусмотрел – в комнате сидела мама! Она, конечно, приехала, узнав о его нездоровье... так что и в болезни неожиданно оказалась хорошая сторона!
Когда мамина рука коснулась его макушки, Андроник издал что-то неопределенное, котеночье типа “у-м-м” – означавшее у него то ли нечто вроде “Мама, я уже большой! Люди же смотрят!” То ли знак удовольствия. А, скорее всего, и то, и другое.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила мать, положив ему руку на лоб
– Не здОрово! – вздохнул Андроник
– Может, нездорОво? – встревоженно переспросила мать.
– Нет, лучше нездОрово – сказал Андроник и улыбнулся.
Ощущаем мы себя большую часть жизни нездорОво и нездОрово. Но Андроник про эту особенность незадачливого рода человеческого, конечно, еще не знал. Для него, как и для всех детей, болезнь была исключением, а не правилом.
– Как-то глупо болит голова! – пояснил Андроник.
– Глупо?
– Ну да. Когда что-то болит, это же всегда глупо. Люди болеют не от микробов, не от простуды, а от жизни. Когда они устают, они болеют. Когда не устают – не болеют – продолжил он.
– Просто-то как! Надо тебе дать Нобелевскую премию по медицине.
Андроник думал: Странная какая-то болезнь, нарушила все школьные принципы: горло не болит – а ты болеешь. Непорядок! Ни насморка нет, ни даже хотя бы тошноты там какой-нибудь. Школьнику, воспитанному на ОРЗ, не понять ее логики. Болезнь проявляется в том, что она просто есть и больше про нее трудно что-либо сказать. Еще она проявляется в лечении – уколы от нее делают (то есть то самое, что от нее делают, неприятней, чем она сама). Врачи говорят: повышенное давление. Давление, видите ли? “Температура” – это понятно и привычно, а “давление”? Температура всегда как миленькая ассоциируется с болезнью. А тут? “Он болеет, у него давление” Это все равно как сказали бы: “Он пробежал 500 граммов” Или: “Он весит 45 метров”.
– Уколы сильно больно делают? – чисто по-матерински спросила зачем-то мама.
– Нет, не больно, но... неприятно, – совершенно серьезно ответил Андроник. Совсем-совсем серьезно, будто лишь сейчас он первый на свете открыл, что уколы – это неприятно.
– Мам, а сколько ты остановок проехала? – спросил в свою очередь Андроник.
И ей пришлось вспоминать и перечислять, сколько остановок она проехала.
Небо заглядывало в ровные проемы большого тройного окна, почти целиком прояснившееся и ставшее глубоким, как три смежных бассейна.
– Хорошо, что сегодня ясно! Вчера было сыро, а я ужас как не люблю сырую погоду. – сказала мама.
– А ты ее свари, мам!
После первой радости от маминого приезда Андроника опять в скором времени взяла в плен скука. Он пристально смотрел в потолок, мысленно охотился за теми “мошками-блошками”, что в изобилии водятся на сетчатке глаза и всегда ловко, непредсказуемо скачут при каждом непроизвольном движении взгляда. Планшет надоел, и эта туповатая игра на придуманном самой природой мониторе временно увлекла его... Вот бы еще музыкальное сопровождение придумать! Это была даже не скука, а ее еще более глубокая ступень – суррогатное подобие интереса от ранее вообще безразличных, не замечаемых вещей.
Высокий потолок был таким безнадежно-белым, что казалось, выгляни в окно – и, вопреки времени года, найдешь там одну беспросветную зиму, такую же вечную и неустранимую, как эта застывшая штукатурная метель над кроватью. Это снаружи – весна. А на потолке – зима, зима, зима... Врачебный пейзаж. Небо в белом халате.
Он смотрел на грубые следы замаски на потолке и машинально спрашивал себя, почему там забыли сменить сезон – небесная канцелярия подвела? Точно так же иногда смотришь на солнце сквозь облака и, забывшись, думаешь: ну, надо же, вот уже месяц прошел – опять полнолуние... что-то оно последнее время часто бывает! Вдруг раздались шаги, открылась дверь...
– В больнице уж если лежать, то зимой: у зимы и цвет больничный, а тебя как-то весной угораздило... ведь любить да радоваться надо. А? – раздался голос учителя.
Андроник встрепенулся от радости.
Болезнь пришла, весна пришла, мама пришла, Арсений Петрович пришёл... надо же как странно. Все на свете странно! И хорошо, и странно. Когда счастье приходит, это всегда странно.
А у Арсения Петровича возникло дежавю – ощущение что он видел эту женщину... И конечно же, он не мог её не видеть в образе Андроника! Собственно, легко было догадаться, что такой красивый сын мог родиться только у очень красивой мамы. Всегда так объяснима, так привычна, и тем не менее, всегда так поразительна эта похожесть разных людей разного пола и возраста. “Конечно, мама похожа на меня: я же – филиал мамы!” – как объяснил однажды сын самого Арсения Петровича, пожав плечами.
Собственно, раз взглянув на Андроника, можно было сделать вывод о его маме. А раз взглянув на маму – об Андронике. Она была очень красивая, но... Один взгляд – и дальше можно было уже совсем не объяснять, почему Андроник оказался там, где оказался. Горячо любимый Андроник – сын горячо любящей мамы. Для красивой жизни человеку все время не хватает свободы. Чтобы её прибавить, надо с неизбежностью что-то убавить. Простите, кого-то убавить... ой, нет, не в смысле, как вы подумали, упаси Господи! Типун на язык! А в смысле – убавить необходимое время, неизбежно затрачиваемое на данного родного человека (в силу его непреложной зависимости от нас, а нас от него).
Во всем чувствуется порхающий стиль: “В жизни все так легко, так легко! Пока не задумываешься, что сложно!”. Арсений Петрович с первых же минут душой почуял её глубоко оптимистическую трагедию: как ни странно, очень похожую на садомазохистский пессимизм матери самого Арсения Петровича. Похожую, как зеркально перевернутое отражение. Оптимизм и пессимизм, как две крайности, вообще любят действовать в паре: эта пара давно известна, ее можно назвать ОП. Оп – и вышло одно, оп – и другое! Э, да ведь глубоко обожаемый мамой Андроник просто обречен на интернат! Если главное слово в жизни: “легко”, то так оно “легче” обоим!
Красивая модная женщина! Красивый модный стиль! Красивая модная религия (рерихианство... так, примерно на 1 процент: а дальше, к счастью, лень было читать и осмысливать... что простительно, ввиду скучной мути многокилометровых текстов). Немножко стихи – её “стихия”: кажется, что-то в меру выразительное и сексуальное про “молодую луну”, разумеется, соотнесенную с собой и т.п. Еще – рисунки в лениво-абстракционистском стиле... то есть не то что совсем абстракционистские – а какие-то томно-незавершенные: мол, все, кто считают меня красивой женщиной (а это все мужчины!) и так поймут, что рисунки мои соответственно красивы. Доброта, отзывчивость... но тоже какая-то томная в меру ленивая: ни к чему не обязывающая. Любовь к сыну – причем, как форма самоопределения: в щедро раздаваемых визитных карточках (как и на страничках в инете), указывалось: “художник, дизайнер, поэт, мама Андроника” (как будто все знали, кто такой Андроник!). Но похоже, здесь она как ни странно, была права! В отличие от стихов и художеств, это было как-никак несомненное, неоспоримое достижение. Наконец даже имя её, по какой-то странной ассоциации подходило к внешности и имиджу. “Вика Евгеньевна, можно просто Вика” – представлялась она, и в этот миг всякий человек тут же понимал: да, это – Вика. Да. Евгеньевна. Родители не ошиблись!
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Арсений.
– Нормально! – показал большой палец Андроник – Да вы не бойтесь, Арсений Петрович... вот и мама тоже всё чего-то боится! Если б я умер, я бы тогда вам чай ромашковый заварил, чтоб вы не переживали.
– Андрони-ик! – с испугом и упреком произнесла мама.
– Да, ладно-ладно, мам... Ты же и так знаешь, что ничего страшного! Вот Арсений Петрович мне даже мороженое принес... а мороженое покойниками не приносят! Потому что они сами мороженые!
– Эти твои шуточки, Андроник! Где ты таким научился!?
– В интернате, мам! – честно признался сын.
Мать вздохнула.
Еще одна на сегодня белая чайка крикливо пролетела мимо окна. По цвету она казалась как-то странно связанной с больницей.
– Что-то сегодня чайки разлетались! – заметил Арсений Петрович – Какие-то медицинские птицы!
– Летучая скорая помощь... и тоже сирену включили! – поддержал Андроник.
С минуту он молча поглощал мороженое. Потом встрепенулся:
– Смотрите! Мороженое холодное, но напоминает о лете. А батарейки горячие, но напоминают о зиме... Где логика! Все неправильно. Все наоборот.
– Ох “наоборотошный” ты мой сынок! – опять вздохнула мама. И перевела взгляд на Арсения Петровича:
– Спасибо вам! Вы – единственный из всей школы, кто навестил Андроника.
– Да ничего... Просто у меня было свободное время.
– А как там в школе? – спросил Андроник.
– Скажу тебе по секрету: у нас там уже “эпидемия” началась сразу после твоей болезни! Вот приходит в медпункт твой друг, известный тебе по прозвищу Пончик, и говорит: “Андроника в больницу увезли. А я ведь тоже болею! Освободите меня от школы, а то я всех заражу, я от него заразился”
– “Чем?”
– “У меня горло болит и глисты”
– “Да? То что горло болит, еще понятно, а откуда ты узнал, что у тебя глисты?”
– “Это я от Андроника заразился!”
– Чего?! – возмутился Андроник.
– Вот и наша медсестра тоже воскликнула: “Чего!? Разве у него глисты? Первый раз слышу: вроде каждый год все проходят обследование...”
“- Нет, он мне сам говорил! – сделал круглые глаза Пончик. – Он говорит, что он от сестры заразился. А я – от него. Мне теперь никак нельзя в школу ходить! С глистами и горлом!”
Тут уж даже мама Андроника, не удержалась и прыснула от смеха:
– Ой, и чего только эти дети не сочинят! ... Это просто у Андроника двоюродная сестра учится в медколледже. А у них там, уж известно – “болезнь первого курса” : какие симптомы какой болезни не изучают – тут же все у себя находят. И вот она как-то сочинила, что у нее глисты. Потом, кстати, проверилась – никаких глистов, конечно же, не оказалось. Но ты, Андроник, видно, успел уже своему другу рассказать? Только не знаю, зачем.
– Ну, это я так, в двух словах сказал... и давно – сейчас уже забыл, – оправдывающимся голосом сказал смущённый Андроник.
– Ну вот, получается, в нашей школе глисты передаются путем разговора о них.
– Мам, а почему ты мне тогда про папу ничего не сказала? – вдруг резко перешел Андроник с чепухи на серьезную тему. ( подсознательно ему почему-то хотелось, чтоб Арсений Петрович непременно был свидетелем этого разговора)
– А что именно я тебе “не сказала”? – нахмурилась мама.
– Ну... что его убили.
– Да кто тебе это сказал! Где ты это взял?! Мало ли чего наскажут, насочинят! Хуже чем про ваши глисты!
– Значит, его не убили?
– Нет! он умер неожиданно, от инсульта, – терпеливо объяснила мать. И, чуть замявшись, добавила: – Он тоже, как и ты... страдал перепадами давления.
– А может, это его отравили или чем-нибудь по голове ударили, а потом специально сказали, что инсульт? – продолжал допытываться сын.
– Андроник! – прикрикнула мать. – “Может, может”! Давай без всяких “может”! Что было, то было – я тебе уже все сказала.
– Вы уж извините моего сына – сказала она Арсению Петровичу. И вдруг при виде этого открытого человека, ее прорвало на откровение:
– Мне самой так страшно об этом думать и говорить! – она закрыла лицо руками. – Какие тогда были циничные комментарии – до сих пор страшно вспомнить. “Умэр мэр! – каламбурил в блогах один подонок. “Мор на мэров в России”, – издевался один журналюга: ведь прямо так и озаглавил свою статейку... Какие у нас все-таки люди жестокие – особенно, к тем, кому они при жизни одно место лизали! Никогда ничего после смерти не прощают! А что уж там было “на самом деле”?! Вот, называют 90-е лихими, а по-моему, в “нулевые”... – от рыданий она не договорила, но Арсений Петрович сам все понял и мысленно продолжил: “в нулевые всяких громких убийств мэров, губернаторов и депутатов было еще больше!”
– Мам, успокойся – залепетал потрясенный Андроник, никак не думавший, что его расспросы разбудят в маме такое горе. Арсений Петрович поднес стакан воды.
Вика выпила и вздохнула. Потом решила продолжить – выговориться.
– Человек он был, конечно, мягко говоря, непростой! Однажды я нашла в его “Психологическом пособии для руководителя” (это, по-моему, единственная книга, которую он вообще открывал последние годы: она всегда лежала на его столе!) трижды подчеркнутую фразу: “Вздор, что раб мечтает о свободе, он мечтает о том, чтобы самому стать тираном”.
Арсений Петрович, конечно, сразу же вспомнил Мишку в интернате.
“Злохитрый и глупый – как сказано в одном древнем церковном тексте про дьявола” – подумал он... И вот эта злохитрость и глупость переполняет все его “княжество”. От школьных, даже чуть ли не детсадовских, “крутых” до олигархов.
– Вот и те, кто раболепствовали при жизни перед Мишей, – продолжала Вика, – стали после смерти лягаться и пинаться! Я даже переписала сына на свою фамилию... чтоб не вызывать у людей в нашем городе нежелательных ассоциаций. Очень уж его, честно говоря, многие не любили! Но, уж что не перепишешь, так это генетику! Ведь в раннем детстве у Андроника иногда бывали судороги. Не знаю, с чего – врачи не смогли объяснить. Наследственность, что ли?... Слава Богу, уж лет пять ничего такого не было, тьфу-тьфу-тьфу а тут – вот этот неожиданный скачок давления!...
– Так что, выходит, даже в этом в папу пошел! – удивленно констатировал Андроник. – Только зачем?
– Жизнь полна всевозможных “зачем”! – сказал Арсений Петрович. – Зачем мы в интернате? Зачем, если Бог нас любит, мы не с Ним? Зачем, если мы кого-то любим, то этот человек все равно когда-нибудь умрет? Зачем мы умираем, если смерти нет? Зачем бывает больно? Зачем не все желания исполняются, даже хорошие? Зачем жизнь не такая, как хочется? Зачем время идет только в одну сторону? И зачем вообще идет? Зачем надо есть, спать, ходить в туалет? Зачем любимые люди живут в разных городах и иногда даже странах? Зачем не бывает телепортации, а надо долго-долго ехать к тем, кого мы любим?.. Только вконец “взрослый” человек, плюнув, перестает задавать эти главные вопросы жизни. Только задавая их себе каждый день, мы и можем понять всю степень нашей разлуки с Отцом. Из семей выветриваются отцы и выветривается Отец. Я сам слишком хорошо знаю, что это такое! Отца нет, сына нет... а вопрос есть.
14. Шарик лопнул
1.
Девочка плачет,
Шарик улетел...
Булат Окуджава
В том самом классе, где совсем недавно порабощенный Коля с Сеней на пару мыли пол, после 7 ноября осталась пара сиротливых воздушных шариков, все еще привязанных к пыльным шторам. Дети вспомнили детство. Шарики были усыновлены. Один, похоже, уже сильно болел и после короткой игры приказал долго жить. Из его обрывков потом надували пузыри и громко щелкали, как пистонами. Другой кочевал из рук в руки, но в конечном итоге, по какому-то ему ведомому критерию, выбрал Арсения.
– Смотрите, я беременный! – с дурашливой гордостью показывал всем Сеня, засунув его под рубашку и ходя так по всему классу.
Упруго шуршащий шарик смешно терся о живот. От Сенькиного пуза он уже сам стал теплым, как живой. Таким он и казался Сене. Все, разумеется, ухохатывались, потому что были в том возрасте, когда чем глупее, тем веселее. Представление продолжалось несколько минут, но тут Мишка Баранов дотронулся... Вроде, только руку поднес потрогать – и шарик лопнул! Иголки для интернатских жителей – то же самое, что кинжалы для шпионов. Здесь все – “рыцари плаща и кинжала”: иголка и резинка – необходимый придаток к руке.
– Ну-у! зачем ты Сенькиного сына убил, изверг! – весело, но разочарованно протянуло сразу несколько голосов.
И самому Сеньке тоже было жаль шарик... – так он к нему привык.
Много лет спустя 11-летний мальчик Андрей бодро сказал в больнице:
– Пап, да не бойся! Да подумаешь, курс уколов! Я же не воздушный шарик – не лопну.
2.
Я пойду к нему, а оно [умершее дитя] не возвратится ко мне.
Давид
Вот, он убивает меня, но я буду надеяться.
Иов 13:15
Андроник выглянул в окно – море луж действовало на него явно вдохновляюще. Оно отражало небо. В одной луже плавал откуда-от взявшийся желтый шарик. Внезапный порыв ветра накрыл все “пунктирное море”, затуманил отраженное небо и перекинул шарик из одной лужи в другую – поближе к крыльцу больницы.
– А у нас дома такая большая лужа во дворе, что на ней даже волны бывают! -ностальгически произнес Андроник, – Да, мам?
– Ну, уж не волны конечно, а так, маленькая рябь, – улыбнулась мама.
– Все равно волны! – возразил Андроник. – Представляете, Арсений Петрович, они мне, один раз даже корабль потопили... нет, два.. нет даже три.
– Чтож, даже на луже бывают кораблекрушения! – резюмировал Арсений Петрович.
“А лужа будет – кофе с молоком, а грязь – халва и шоколад”, – вспомнились вдруг ему шутливые фантазии сына, когда тому было лет шесть. Очень уж он любил часами разглядывать лужи и шлепать по ним... Интересно, что хоронили его именно и точно при таких весенних лужах, которые он так красочно описывал.
Кто-то улетит навсегда, как олимпийский мишка на шариках, а кто-то останется здесь с единственным лопнутым шариком под рубашкой. Издевательский прообраз будущей жизни? “Судьба” в ее карикатурном варианте? Впрочем, судьбы нет... да вот шарик когда-то был!
– Арсений Петрович, а, правда, что у вас сын умер? – вдруг брякнул Андроник, отрываясь от окна, словно там прочитал этот неожиданный вопрос. Он видимо, решил сделать этот вечер вечером откровений. Вернее, не то чтобы решил, а как-то это само за него “решилось” – по обстоятельствам.
– Андрони-ик! да разве о таком спрашивают?! – округлила глаза мама.
– А почему, мам? Почему нельзя-то? Говорят, он был такой же, как я.... В смысле, по возрасту?
– Да кто говорит?
– Ну-у та-ак. В школе слухи ходят.
-Правильно ходят, – неожиданно сказал Арсений Петрович. – У него был рак и он умер в этой самой больнице, только в соседнем корпусе. Его звали Андрей.
– Надо же! как меня, только короче... – удивленно пробормотал Андроник, сам не ожидавший такого ответа на такой вопрос.
– И это что, выходит, та самая больница? В смысле... это та, где ваш сын?...
– Да, где он умер. Девять лет назад.
– Ой, простите тогда... – за себя и за сына сказала Вика.
– За что? Что вы?
А про себя подумал: “Слава Богу... тогда я приходил к мертвому, теперь – к живому. Тогда побеждала смерть, теперь смеется жизнь. Я выжил, но остался без сына, Мишка не выжил, но от него остался сын... Как все-таки удивительно, что мы встретились.
Как поёт популярный сейчас Баста: “Когда меня не станет, я буду петь голосами моих детей...” ВСЕ ВСТРЕЧАЮТСЯ. Рано или поздно – сколько б нас не отучали от этого в интернате, но мы ВСЕ РОДНЯ, и все дети – НАШИ. И они, и мы, и люди, и Бог: ВСЕ ВСТРЕТИМСЯ.
– Арсений Петрович, а расскажите о вашем сыне!
– Ну, Андроник! Арсению Петровичу, наверное, очень тяжело это рассказывать... Да и тебе не стоит волноваться, особенно сейчас.
– Нет, мам, я хочу послушать про сына Арсения Петровича! – почти закапризничал Андроник – Я хочу все о нем узнать!
– Мне кажется, ты и так его уже почти знаешь, – улыбнулся Арсений Петрович.
– Как? – удивился Андроник
– Да так... что уж очень он на тебя похож.
– В смысле, вот совсем вылитый я? – обвел себя руками Андроник.
-Вот, вылитый ты, только не внешностью, а душой. Такой же шутник. Так же дурачился и придумывал много всяких разных штук, пока был здоров. Да, по правде говоря и, когда заболел – тоже! Больницу превращал в комнату смеха.
– Вот это человек! – одобрил Андроник и поднял большой палец. “Да что там, ведь у Арсения Петровича и не могло быть плохого сына” – подумал он.
– Что тут рассказывать? – продолжал Арсений Петрович, – Отсутствие детей – это “сиротство наоборот”. Трудно только сказать, кому тяжелее: у кого детей не было совсем или кто их потерял. Кажется, что вторым, конечно, труднее – и первым, изначально обделенным, тоже не позавидуешь. А я вот не был обделен. Я женился в 22 года... почти полжизни назад. Это была... да и осталась самая большая любовь моей жизни! Как-то у одного писателя я встретил потрясающую “оговорку” про себя и свою жену: “Мы забеременели и родили дочь”. Так вот, мы забеременели и родили сына. Я старался быть для него всем, кем не была для меня моя мама (отца-то у меня просто не было!). Хотел, чтоб он получил все, чего не получил я. Любил его так, как в детстве мечтал, чтоб любили меня. Исправлял в нем... конечно, не свою жизнь ,а жизнь вообще! Чтоб она исполнилась! В смысле стала полной. Чтоб без разлук... чтоб все по правде!.. А “по правде” получилось только там.
– Где? – переспросил Андроник.
– Там, где любовь другая. А в земной жизни, оказывается, ни из чего нельзя творить кумиров, даже из собственных детей. Во все, что мы любим, как в зуб, вставлен нерв! Вот такая стоматологическая правда о мире! Может нельзя так сильно любить – я не знаю!? Может, в подсознании я настолько сильно хотел уберечь его от всякого интерната, что это желание взяло да исполнилось... но совсем не так, как я хотел.
– Исполнилось? – удивленно переспросила Вика Евгеньевна.
– Ну конечно! Бог исполнил мою молитву. Я же больше всего просил, чтоб он сохранил его от всякого интерната, всякой неволи, от всего казенного и ненастоящего, что только есть в жизни... Но он исполнил так, как я, конечно, не думал и думать не мог. Я просил, чтоб сын прошел жизнь иным путем, чем я... вот он и прошел ее иным. Бог взял его да и ОСВОБОДИЛ НАВСЕГДА. И он получил свободу сразу, минуя весь “интернат” взрослой жизни. Не помню, кто сказал: “Люди не живут, они только хотят жить”. Мы же все всегда хотим, чтоб дети, как говорится, “пошли далеко”... но не настолько далеко, чтоб вперед нас на небо! Просто мы с Богом видим мир с разных сторон: нам-то, с нашей точки обзора, хочется, чтоб все хорошее было по эту сторону. Но Он нас любит, а раз любит, то хочет встретиться. А если встретиться, то навсегда. У Него не навсегда не бывает. Вот почему в глазах некоторых людей Он “жестокий”. Что поделаешь?! Я хочу, чтобы сын был со мной, но Бог решил, что он будет с Ним
– Я боюсь такого Бога! – поежилась Вика Евгеньевна, но продолжала слушать неотрывно.
– И я боюсь такого Бога, потому что Он не такой, как мы... Потому что у Него нет сентиментальной “жалости”. Он любит, но не жалеет! Ради воскресения он убивает в нас всю смерть. Вообще всю! Он победил смерть... а значит, для нашего “смертного” Он еще страшнее смерти, потому что сильнее ее. А это уже запредельно! Если мы боимся смерти, то как же должны бояться Его, который еще сильнее! Нам не понять Его, а Ему “не понять” ту часть нас, которая не умеет любить и боится страдать. Сам-то Он – всегда неизменный, но Он – самая большая перемена в нашей жизни, и мы её панически боимся. В сущности, Он убивает нас ради жизни! От этого-то и страшно, что Он – не мы! Но при этом, Сам-то Он как раз на том и настаивает, что Он – это мы: “Вы во Мне, и Я в вас”. И где-то какой-то, по-человечьи сказать, безумной стороной себя мы чувствуем, что Он прав. Что мы – еще не совсем мы, пока мы не в Нем! Стало быть... и с нами вся Его Голгофа происходит!?
– Но это уж совсе-ем...- вздохнула Вика.
– Это не “совсем”! – тоже вздохнул и улыбнулся Арсений – Это та простейшая неоспоримая аксиома, которую мы все постигаем... не умом, а на своей шкуре. С ней не поспоришь так же, как не поспоришь со своим телом. Дети иногда вперед нас выпускаются из интерната. И с этим тоже не поспоришь, хотя очень хочется. А отсюда – “с нашей колокольни” – это, конечно смотрится, как беззаботный садизм жизни, отрывающей человеческой мухе лапки и крылышки: “Жужжит?” – “Еще жужжит” Мы все еще жужжим! Болезнь издевается над твоим любимым существом, будто в считалочке:
Буду резать, буду бить,
Все равно тебе водить!
Водящего зовут в другую комнату... навсегда. Кажется, это игра по заведомо нечестным правилам. Самое обидное: тебя в нее вообще не приняли: ты только смотришь, как зритель. А человек медленно угасает только потому, что какие-то там микроскопические клетки вышли из-под контроля организма и дружно решили сыграть в “рак”. Скучающие клетки в клетке. Толпа клеток, коллектив клеток, быдло клеток... и мы, со всем своим интеллектом, бессильно против того, чего МНОГО... даже если это “многое” абсолютно безмозгло и по отдельности – вообще ничто.
Я как-то спросил сына:
” А ты испугался, когда тебе сказали, что у тебя рак?”
” Нет, я рассердился, пап. Я не знал, что это такое. И где эти раки зимуют?
– А что он по правде не знал? – спросил Андроник.
– Где зимуют-то? Это по правде не знал. Просто все творческие дети любят сочинять великолепную чепуху, и в этом смысле Андрей ничуть не уступал тебе. Болезнь в таком деле не помеха. Он столько всего сочинял, даже в больнице! Мог вдруг ни с того ни с сего сказать:
“О! У меня фраза придумалась”
“Какая?”
“По ближам в четвертки”
“Чего-о?”
“По ближам в четвертки. Ты разве не понял? Ну-у... Это же время такое, пап! Тебя например спрашивают: когда встретимся? А ты отвечаешь так солидно: “по ближам в четвертки”. И вот теперь с ним, действительно, можно встретиться разве что ” по ближам в четвертки”.
Потом он мне как-то показал свой опус, который назвал “История цивилизации” : “Путин прилетел на Землю на метеорите и убил всех динозавров. Путин помог американцам захватить индейцев. Индейцы захотели съесть Путина, потому что думали, что он вкусная рыбка. Потом Путин поссорился с американцами и всех их съел. Путин превратился в Мону Лизу и его нарисовали на картине”. Вот такую творческую ахинею в хармсовском духе он сочинял в больнице, чтобы не было скучно. На безрыбье и рак – рыба... как пошутил один знакомый больной в онкологическом отделении! Это уж не Андрей придумал, но ему эта шутка понравилась и он ее часто повторял. Или же, показывая на свою лысую голову, говорил:
-“Пап! Я стал похож на старого умного профессора!” Я покачал головой, а он понял это в том смысле, что я не согласен... “Ну, значит – на старого глупого профессора! Вот это ближе, да?”
По нескольким репликам Арсения Петровича, Андроник сразу решил про себя, что, пожалуй, он бы очень подружился с этим Андреем, если б они встретились. Правда, сейчас единственным “местом” их встречи и дружбы стал сам Арсений Петрович.
– Да, он любил нести чепуху, а глаза его как будто говорили при этом: “Пап, ну почитай мне сказку про того мальчика, каким я буду, когда меня не будет”. А я пока не знал и не хотел этой сказки. Да и не с чего было ее читать. Ненаписанной книги не существовало в этом мире. Она стояла где-то совсем рядом.. но там, где она стояла, не было пока ни меня, ни его. Даже тот, кто может бесстрашно смотреть в лицо собственной смерти, не факт, что научился так же бесстрашно смотреть в глаза скорой смерти близких. А значит, несуществующая книга пока не могла быть прочитана. Я сделал вид, что не умею её читать!
Поначалу у него всего лишь болела голова. Мало ли у кого и от чего она может болеть! Казалось бы, самое нестрашное, что только может быть на свете – признание школьника (не любящего, как и все, ходить в школу!), что у него болит голова... Опухоль выявили, когда уже сделали томограмму и сдали все анализы. Вот беда: вся чепуха мира всегда стремится быть “важной”, и среди неё мы уже не замечаем того, что действительно важно – жизненно важно, смертельно важно.
Арсений Петрович погрузился в воспоминания – вживую видел те последние полгода. Болезнь прогрессировала, как осень... хотя на дворе стояла весна. Октябрьский пейзаж детского организма менялся на глазах: за считанные недели от беззаботного бабьего лета к ноябрю. Химия и лучи съели все волосы.
Вспомнился кстати или некстати Новый год: любимый Андреем парк, огромные звери-горки, в пасть которых вечно с энтузиазмом лезут толпы детей, а потом с визгом восторга вылетают из-под хвоста... И почему-то именно в эти самые праздничные дни заведение вовсе не зверское, респектабельно-уютное глотнуло Андрея – и, вопреки всей детской непобедимости, он вдруг замедлил с вылетом. Да и хвоста не оказалось... так что ждал его в конечном итоге совсем другой парк – кстати, совсем недалеко, всего через дорогу.
Сама смерть пришла в Страстный Четверг. Точнее, в ночь на пятницу. Дежуривший у постели сына Арсений блуждающим взглядом на секунду машинально “сфотографировал” часы: его дежурство кончилось. “Пришедшие же около одиннадцатого часа...” Откуда это? К чему это? За окном застыл в стоп-кадре фейерверк ночного мегаполиса – салют прогрессу! А здесь никакой прогресс, сколько ни тужился все эти месяцы, не помог продлить маленькую жизнь дольше одиннадцати: 11-ти по часам и 11-ти по возрасту. Всего час до полуночи... но на этот раз колесо не пересекло “экватор”. Вот оно там мерцает вдали: разноцветно-неоновой паутинкой в ночном апрельском небе. Страстном небе. Страшном небе. Ночь после Страстного Четверга.. и от отчаяния ты, как Петр, готов отречься прежде, чем пропоет петух. А может, он и вовсе не пропоет никогда? За ненадобностью рассвету больше незачем наступать. И об изменах напоминать больше некому – все всем уже изменили, не-измен не осталось. Шла самая страшная ночь в мироздании – о которой сам Бог сказал: “Теперь ваше время и власть тьмы”. Но она прошла быстро... как всякая весенняя ночь, и это-то и оказалось самое страшное – что ВСЕ случилось, а мир продолжается.
Наступила пятница. Крохотное, слабенькое, выступающее в сером полутумане солнце за окном мало чем отличалось от внутреннего отражения лампочки в том же тусклом окне. Будто одна комната, как мелкая коробочка, лежала внутри другой, большой: и в той, и в другой было зажжено по лампочке.. И внутри маленькой коробочки, под самой лампочкой, лежала еще меньшая коробка – детский гроб. Весь мир – неоткрывающаяся, законопаченная матрешка или многослойный египетский саркофаг: гроб в гробу... только зачем-то подсвеченный изнутри? А в парке над кладбищем все работало и работало дурацкое колесо обозрения, которое было прекрасно видно над деревьями и крышами.
– Несколько раз в жизни ко мне прикатывалось в кошмарных снах это “колесо сансары”, словно колесо той белки, которая приходит к алкоголикам. “Хочешь жить, умей вертеться!” – не этот ли круг имеет в виду поговорка? Как всегда во сне, привычный, банальный смысл вдруг преображается в зловещий, потусторонний. После его смерти какое-то время я смотрел на мир так, как будто посреди зимы все наперебой стали уверять друг друга, что на дворе лето и сами в это верили, и только я один из всех ясно видел, что кругом зима. Я как-то не верил в мир! В Бога-то продолжал верить – а в мир не верил. Как будто ничего НЕТ, а все только притворяются, что есть, и играют сами с собой, будто все осталось, как было... Вообще, я скажу, страшно жить, когда ничего нет, а ты есть... Нечто подобное я испытал всего один раз в детстве, в самые первые дни интерната. Но в детстве-то все равно, как ни крути, легче верилось в мир. Мир должен появиться, реанимироваться для тебя – в детстве он умеет это делать быстрее... Иногда мне кажется, что детство я потерял не тогда, когда оно кончилось, а когда потерял сына. Да... Детство! В нем каждое утро – Пасха. Просыпаешься – воскресаешь. Время все съедает, но потом, через годы, приходит второе детство – это когда у тебя самого дети... Но однажды мой сын не воскрес! – неожиданно закончил Арсений Петрович. – Почему-то особенно мне запомнились от того дня вон те красные, как кораллы, голые вербные кусты на фоне ярко-зеленых елок – такой контраст! И все это мокрое от весны. Мокрое-мокрое! почему-то именно они взяли и врезались навсегда в память, как печать. Вон она опять – эта печать: вон на дворе, под окнами... нисколько не изменилась – разве что елки с тех пор чуть подросли. Как будто ты опять держишь в руках “Свидетельство о смерти 17 апреля 200* года” – только оформленное, как красивая открытка. Я понял: нет никакого времени – все всегда здесь и сейчас. А уж там игрушки или вещи ушедшего человека – это вообще такие орудия пытки, какие ни одному садисту нарочно не придумать! Даже зажжённая свечка, которую я любил с детства и всегда считал самым красивым, что есть на земле, даже она “заразилась” смертью и стала ассоциироваться с похоронами сына... Вообще, к нам, оказывается, пришиты тысячи разных ниточек счастья, за которые нас потом дергает наша боль. Страшная вещь – эти ассоциации. Все на свете при случае умеет превращаться в одну сплошную ассоциацию. С того года весна для меня всегда пахнет смертью. Если б спросили, какой запах у смерти, я бы не задумываясь сказал: весенний. Талый, свежий, вербный. Я ничего не могу с собой поделать! Кроме того, что ... что теперь это состояние, этот “запах” продолжается у меня только до Пасхи. Начиная с Пасхи наступает какая-то другая весна, совсем другая. Смерть наконец-то состоялась, а значит, закончилась – ее запах прошел.
Не так страшна сама смерть, как то, что с ней в памяти связалось. Жизнь, “зараженная” смертью – вот что хуже всего на этом свете! А “тот” свет, получается, не страшен, потому что там – Жизнь, которая ничем не заражена. Но пока, до этого “там”, все так беспомощны: все в любой момент могут выпасть из колеса жизни. “Господи, если бы ты был здесь, не умер бы сын мой” – так перефразировалась сама собой фраза Марфы из Евангелия. Но если Сын умер, то и сыновья умирают. Никто не запретит для одних сделать выпускной раньше, для других позже. Только вот почему учиться любви к родителям нужно именно в интернате? Почему учиться любви к Сыну Божию нужно именно в разлуке со своим сыном? Совсем, ни разу не роптали на Бога, наверное, либо святые, либо законченные атеисты. Едва ли найдешь на Земле человека, который хоть раз в жизни под тяжестью здешнего бытия и битья не охнул бы: “О, Господи! Если б Ты был – как я! Если б Ты так же жалел меня, как я себя!” ДА, нашего реально самого почитаемого “бога” зовут Какья. Не очень благозвучное имя, но нам как-то нравится. Вот как-то Какья!
На земле Господь часто воспринимается, как вор, что-то там, у человека неожиданно похищающий. Он и Сам это прекрасно знает и Сам свое внезапное пришествие с приходом ночного вора сравнивает. Отсюда пошло крылатое выражение: “тать в ночи”! Для людей, которые хотят комфортно жить так, как если б Его не было, Он и есть “вор”: запросто может в любой момент забрать и комфорт, и жизни. Все то, что мы считали “своим”.
И вот в таком состоянии я впервые встретил отца Георгия. Сейчас его уж нет в живых... да и тогда он был уже совсем старенький. Я думаю, случайностей в таких встречах не бывает. И вот не случайность, наверное, что при первом же нашем разговоре он рассказал мне свою историю – уже о своем сыне. Я поразился, потому что честно говоря, вообще не задумывался, что ТАКОЕ бывало (по крайней мере, после Сталина – при нем-то бывало всё!). А вот по отцу Георгию наше любимое государство прошлось катком уже при Хрущеве: тогда тоже были жесткие гонения на Церковь, и последнего попа обещали показать по телевизору через 20 лет. “Меня и матушку, – рассказывал о.Георгий, – за “религиозное мракобесие” лишили родительских прав, и нашего 9-летнего Алёшу при живых родителях отправили в детдом. Государство отняло у меня сына, как вещь. Точнее, думало, что отняло... Сейчас он тоже священник. Вот такая жизнь была, сынок. Совсем недавно! Как вчера было! А твой-то сын попал не в детдом, а в Дом к Отцу. И ты его обязательно ещё встретишь, обязательно! Ведь как-никак его Отец – Отец и для тебя. Но у тебя есть еще некоторые дела здесь... встретишься, как только их все целиком, без остатка, доделаешь...”
Да, сейчас отца Георгия уже нет в живых, но то, что он для меня сделал... это было по-отчески в самом прямом смысле слова: он без всяких штампов – мой “духовный отец”.
Да, я понял: все любят сына. Все хотят сына. Разве найдется на свете хоть кто-то, кто не хочет сына. Как это глупо – не хотеть сына! Все так бестолково и бредово в мире, что только Сын разберется. Сын и беда находятся на разных полюсах. Сын спасает, беда убивает... Но беда не может убить Сына. Кого угодно, но только не Его! Вот только беда, что она об этом не знает! Все слишком бестолково, бедово и бредово в мире... Кто разберется? Мама, папа или сын? Да я и сам – сын... но нужен какой-то другой Сын. Он вернет мне сына. И все вернет. И тогда мир станет на место. Нам нужен Отец, который жив всегда... и Сын, который жив всегда, даже если умер.
В одной проповеди покойного патриарха Алексия мне запали в душу слова: “У Небесного Отца нет внуков и правнуков: все – только дети, которые состоят в первой степени родства с Господом”. Это перевернуло во мне все! Все мое отношение к его “смерти”.
-Получается, наши дети – это еще и наши младшие братья – воскликнула Вика – Надо же! Мне это никогда не пришло бы в голову! Но это... похоже на правду!
– Это не похоже на правду, – покачал головой Арсений. – Это и есть правда. Мне по-новому открылся смысл слов: “Не мешайте детям приходить ко Мне!” Ведь иногда они идут к Нему в прямом, физическом смысле. К сожалению, мы не готовы к такому обороту. Но и Он, и они имеют на это полное право!.. И мы не теряем никого, кто ушел к Отцу. Потому, что и мы тоже – в Его семье. Я как-то чуть успокоился, когда понял, что он не умер, а перешел к Тому, по кому и я скучаю. И я его в этом ПОНЯЛ. Что ж, буду теперь скучать за двоих. Выдержу. Не навсегда же!
– Неужели у вас такое близкое прямо, родное к Богу отношение? – даже чуть удивилась Вика – Я вообще-то встречала в жизни много верующих, но они относятся к Нему... как-то совсем по-другому, чем вы – как-то официально, что ли.
– Да, официальности и без Него слишком много в нашей жизни! Меня официальным и казённым еще в детстве перекормили. Я все понял, только когда потерял... Я-то потерял сына, но пусть хотя бы наш Отец не теряет никого из нас, – неожиданно выводом закончил мысль Арсений Петрович.
Ни малейшей пафосной натяжки не было в его интонации, ни малейшего “надрыва”, как сказал бы Достоевский. Он, действительно, говорил о своей семье и похоже, уже забыл, как вообще можно этих простых семейных чувств не испытывать.
– “Инстинкт Богообщения” заложен в человеке. Знаете, есть материнский инстинкт, а есть сыновний... по отношению к Отцу. Если б мы Бога любили так, как любим своих сыновей! Хотя бы так, если не умеем больше. Знаете, как у пророка Захарии: “и они воззрят на Того, Которого пронзили, и будут рыдать о Нем, как рыдают об единородном сыне, и скорбеть, как скорбят о первенце”. (Захария 12;10)
Наступило минутное молчание. Получилось, сегодня они как-то ненароком рассказали друг другу самые трагические моменты своей жизни – которые прежде почти никому не рассказывали. И все – за один недолгий разговор, при первой же встрече! Конечно, с подачи Андроника. И, пожалуй, еще кого-то, кто был главным и слушателем, и героем их рассказа.
– Я уж, наверное, пойду скоро, – как бы извиняясь, пробормотал Арсений Петрович.
– Так быстро?! – огорчился Андроник.
– Ну, я же еще приду! Если не завтра, то послезавтра.
– Давайте завтра!
– Давай, – согласился Арсений.
И подумал: “Жив ты и жива душа твоя, не оставлю тебя!”. Нет никакого переселения душ, но, к счастью, есть “переселение любви”. Наша любовь к тем, кого “нет”, находит тех, кто ЕСТЬ, и воскресает в них... и от этого как-то вдруг ощущаешь, что ВСЕ есть и ВСЕГДА есть.
– Мне еще надо поговорить с вами без Андроника, – попросила Вика Евгеньевна. – Можно, когда вы пойдете, я немного пройдусь с вами? Хотя бы до остановки?
– Пожалуйста...
Уже по дороге они решили завернуть в парк – в нескольких кварталах от больницы. Один из самых памятных парков в жизни Арсения Петровича.
15. На обрыве
Если мир так плох, почему люди вдруг решили, что его сделал
мудрый Творец? Быть может, люди глупы, но не настолько же!
Мир, известный нам по свидетельству чувств, не мог бы стать
основанием веры: что-то другое должно было породить её и питать.
Клайв Льюис
Человек должен быть немного врачом, немного музыкантом и
немного сумасшедшим
Старец Иероним Эгинский
– Смерть не достанет нашего сына! – заплакала вдруг Вика. Непонятно к кому она обращалась словом “нашего”. Образ светской дамы за секунду слетел с неё прочь.
В тот миг она вдруг стала страшно похожа на мать Сени 1 сентября 198… года. Это было настолько поразительное дежавю, что Арсений даже непроизвольно оглянулся не подглядывает ли за ними и сейчас то вечное колесо обозрения – “чертово колесо”?
– Вы только не считайте меня больной истеричкой! Я просто...
– Я и не считаю. Вы просто честны. Мы должны уметь признаваться, что нам страшно, чтоб не было страшно еще больше.
– Вот я и признаюсь... Но с вами мне почему-то не так страшно!
Опасность гнала ее за этим человеком, который победил опасность – так она чувствовала. Арсений Петрович не знал, что он победитель, но в ее глазах он был победителем... а почему – она и сама не смогла бы объяснить.
Человек “потерял”, но не потерялся!
Хронические проблемы – мучительно изводящие, изнуряющие, обессиливающие... да ведь ими живет почти каждый – даже будто бы и не имеющий “больших проблем”. Победителей среди нас мало! Тех, кто на наших глазах решил бы проблемы куда большие, чем наша, к которым мы привыкли – не сломался бы под грузом похожим и понятным, но заведомо превосходящим наш.
И то, что Вика вдруг встретила такого редчайшего человека (и именно он, по совпадению, оказался учителем ее сына) стало событием в ее жизни.
Мы живем в мире, где настоящие победители внешне не похожи на победителей. Половина смелости заключается в том, чтоб, боясь, честно признаться себе, что боишься. Назвать страх по имени. Посмотреть в волчьи глаза смертной памяти и не отвести взгляд – пусть эта хищница первая отведет! Мы уже знаем ВСЕ из того, что знает она... не будем же делать вид, что лишены этого знания.
– Врачи говорят – ничего страшного, а я все равно боюсь! – дрожа, выговаривалась Вика.
– Да, болезни близких – это наши рэкетиры. Знаете: вся жизнь разом холодеет и замирает от этого шантажа. Будто с тебя вдруг требуют какой-то долг... а ты убей не знаешь, какой и за что. И как, и чем его выплачивать – они тоже не говорят! Только угрожают. Наша жизнь до какого-то возраста принадлежит нам... а потом её у нас угоняют, как террористы самолет.
– Так что же делать? Хотя нет, я прекрасно знаю, что вы ответите: вы сейчас уже говорили в больнице, и опять скажете, что надо быть с Отцом, но... для меня вопрос: Есть ли Бог? Если есть, то почему все выглядит так, как будто Его нет?
Арсений Петрович улыбнулся:
– Если есть мама, то почему в интернате все выглядит так, как будто ее нет?
– Да... поймали! Это вы прямо про меня – “маму”, которой нет”... Но ведь я же есть, и я с Андроником... просто так получилось?
– Значит, и Он есть. Просто так получилось, что мы не с Ним.
– И это Он сдал нас в интернат?
– Да нет, я думаю, это мы сами решили учиться “на богов”. Это нам в рекламном проспекте пообещали: “будете как боги”. Мы поверили и от Него спрятались. Но богами не стали. Самый творческий из всех творческих интернатов оказался просто липой.
– Но если даже Он есть, мы же не можем с Ним общаться – вот как человек с человеком?
– Как между собой – не можем, а вообще – можем. Когда мы читаем Евангелие, Он говорит с нами, а когда молимся – мы говорим с Ним.
– Ну-у, – протянула Вика Евгеньевна, – это даже не как по телефону, а хуже. Если б мы могли с Ним разговаривать с глазу на глаз!
– Вот потому я и говорю, что мы в интернате. Причем, строгого режима. Телефоны нам стараются выдавать как можно реже.
– А такая сильная вера в Бога не ведет к потере веры в людей? – совсем уж банально спросила Вика.
– Наоборот! Я верю в Бога, но всегда, сколько себя помню, спасали меня в той или иной ситуации именно люди. Тот или иной Человек. Даже можно сказать: Бог проявлялся каждый раз то в одном, то в другом. Человек в жизнь приходил – Бог в гости приходил... В детстве это был тот новый отчим, который вытащил меня из интерната и дал возможность стать музыкантом. Потом – моя жена. Потом – сын, который у нас родился...
Арсений Петрович не добавил в череде этих “потом” Андроника – ровно в логическом конце этого списка. Вслух не добавил.
– Да-да, всё так! Так! но ведь то, что вы говорите... это всё-таки никого не спасает от смерти! – вырвалось у Вики.
– Нет, Вика, я вам скажу, а вы уж мне поверьте: сейчас все не так! Всё не так, как когда умирают!!! Уж я-то это знаю. Это же в воздухе чувствуется... Ошибиться невозможно!
– Правда?
– Ну, конечно!
– Ой, вы меня успокоили...
(И Арсению опять послышалось знакомая интонация его матери: когда “убили” котенка, а Сеня успокоил, что он жив...)
На самом-то деле, нам важно не что сказано, а как сказано. За словами стоит – человек. И Бог. Общаемся мы не со словами, а со Словом.
Любой по-настоящему важный разговор должен быть беседой не вдвоем, а втроем: где Он – третий. Только разговор втроем может дать подлинную глубину. Все мы связаны друг с другом только через Отца, а без него мы – осколки разбитого вдребезги витража. Никто никого не поймет и даже толком не увидит не-Христовыми глазами. Нужно внутри себя спросить, как Он видит, и попросить “Покажи”.
И сейчас Арсений, на миг воссоединившись через Отца с Детством, сообщил матери Арсения все самое для неё важное: – Андроник не умрёт!
Главный критерий истинности любого нашего знания о жизни – как бы чувство дежавю. Если в тебе вдруг неуловимо вспыхивает что-то вроде “воспоминания”: интуицией ты уже знал это в детстве, ты знал это всегда, а сейчас тебе только напомнили, разбудили от долгой спячки... – значит, это знание истинно. Ему можно доверять! Все, что касается самой сути, мы через благодать знали еще в детстве... но не могли сформулировать рационально словами и поэтому забыли. Всё это “помнит” только музыка, которая в нас! Вообще, детские знания – это как бы музыка, а взрослые по отношению к ним – литература.
Вот и Владимир Даль, кажется, это понимал, когда дал определение: “Мудрый – праведник, соединяющий в себе любовь и правду”.
Выходит человек, не имеющий в себе любви, не может быть и по-настоящему мудрым. “Образованным” – да, “хитроумным” – да, но не мудрым!
Уж не встретила ли Вика в своей жизни эту редкость из редкостей – мудрого человека?
Они шли, и словно в тон откровенному разговору, в пейзаже тоже что-то начало вдруг открываться. Прямая аллея уходила магистральной дорогой прямо в небо. И только по мере приближения к концу становилось видно, что меж ней и небом – пропасть: словно мистический мост, едва начавшись, обрушился. Какая-то диверсия вновь отбросила от нас вожделенную линию горизонта – место Встречи... А для маскировки следов этого вселенского теракта на дне образовавшейся воронки кто-то очень убедительно нарисовал реку и красивую многокилометровую панораму огромного мегаполиса, переходящего в еще более огромные загородные дали.
Они вышли вдвоём на самую крайнюю аллею, вьющуюся по гребню прибрежной горы. Воздух превратился в океан, по которому могучим гольфстримом текла весна. Обрыв располагает к откровению: смотришь вдаль, рассказываешь о далеком... но все дали с горы близки, как ушедшие годы и умершие люди. Какой поразительный контраст с замкнутостью больничных палат! Может, просто инстинкт привел сюда этих двух людей из духоты “лечиться” простором... и лечить тем самым сына, ведь он был с ними связан и через них их легкими дышал сейчас этим же весенним воздухом.
Стоя на горе, Арсений почему-то подумал: “Вот мы опять – на пороге Школы. Настоящей Школы. И жизнь показывает видеоурок”. А ветер тем временем бодро шевелил сорокалетнюю седую челку, смешно щекоча ему лоб.
Иногда надо выйти на самый край, чтобы увидеть мир. И весну, и жизнь надо разглядывать с высоты – такой уж закон жанра.
Мы не держим дверь своей души нараспашку, но иногда шквалистый ветер над обрывом дует так сильно, что открывает её настежь без всякого нашего разрешения.
Просто в небе на ветру купалась огромная гора, под которой две реки, встретившись, и потёршись, помогали друг другу сбросить лед. Взъерошенный парк застыл над обрывом. Казалось, можно проследить, как, упав именно с этой кручи, убилась Зима. И Весна точно так же пуста, как покойная Зима, если не считать надежды. Кажется, этот простор создан специально для волнения – меньшее пространство просто не вместило бы его. Здесь есть, где разгуляться невидимым штормам.
“Вся весна – это обрыв. Огромный обрыв: порог мира, ступенька, за которой разверзается небо. Весь день нашей жизни мы наобум идем к нему. Как и я весь сегодняшний день, сам того не зная, шел, оказывается, именно к этому обрыву”.
Эполеты последнего снега еще слабо мерцали на плече величественного берегового склона, ниже уже серо-буро-зеленого, как казенное сукно. Холм в звании генерал-аншефа или даже генерал-фельдмаршала без всякой позорной трубы (хотя и ее нетрудно было бы вообразить!) озирал окрестности. Предстоящую битву не назвать было ни сухопутной, ни морской – она вообще не виделась, она скорее, ощущалась в атмосфере. Зато уж ощущалась всей душой.
Ветер крепчал. Весна, страшная, как откровение о Жизни и Смерти, мчалась над землей. Страшная не в паническом, а в каком-то величавом смысле. Каждый холм на ветру становился Голгофой. Боимся мы незнакомого. Очень боимся – очень незнакомого! А если окажется, что Он нам и знакомый, и родной. Более родной, чем мы сами себе родные. Если окажется, что Он был с нами всегда, и нам от этого всегда было хорошо. Если окажется, что Его не надо узнавать, а достаточно вспомнить.
Кто был с нами, когда мы встречали лучшие в своей жизни рассветы и закаты? Кто был с нами, когда нам было так хорошо, что не выразить словами? Кого наша душа знала всегда?
“И знаете Меня, и знаете, откуда Я”... Да и Он нас – тоже: “Ты все знаешь, Господи, Ты знаешь что я люблю Тебя”.
Но в конце-то концов, и Бог бы с ним, с Богом! Да если б Он просто существовал – нам-то было бы что за дело. Главное, что Он – оказывается и есть то Родное, без чего мы не можем, без чего и нас самих нет. Вроде, и есть – а вроде, и нет: вроде, и существуем, шевелимся, перемещаемся – а не живем. Вот с Ним я – это я. А без Него я – “интернатская пыль”.
Мама – есть всегда. И Тот, кто больше мамы. Мы отделены – и не отделены. Мы – без Него, а Он-то с нами! Мы живы – и Он Живой.
– С Богом можно встретиться везде, но чаще всего Он назначает нам свидания в самых красивых местах. Вот отвлечешься от того, что тебе плохо – и сразу вспомнишь, что тебе хорошо! – засмеялся Арсений Петрович. – Но только как же нам поверить в Него, если даже в то, что видят глаза, мы то и дело едва-едва разрешаем себе верить? Все по-настоящему красивое кажется чуть нереальным. У нас выработался своеобразный иммунитет, словно будничная серость, которая срослась с нами, на все непривычное, инородное хлопает глазами и говорит: “Не верю!”. Похоже, мы – куда более глубокие атеисты, чем кажется нам самим. Мы уже не верим в саму Жизнь, как она есть. За исключением разве лишь тех ее аспектов, которые предельно банальны и только потому для нас и “реальны”.
Если кислородное голодание, а есть голодание по простору. Хочется на еще большую высоту и больший простор... но попасть туда можно только сквозь единственный самый трудный момент, самый головокружительный обрыв, после которого, собственно, и то, что мы называем “жизнью”, кончается.
Арсений Петрович заглянул вниз. Странно мерцала несуразная борода никчемной мишуры на скелете поверженной елки – словно та штурмовала холм и была самым обидным образом подстрелена, когда уже почти долезла. Может, битва уже отгремела – а никто её и не заметил? Лапы у елки были задраны вверх, как у якоря, словно кто-то её закинул в наш мир, на наше дно.
А над рекой, чуть покачиваясь на ветру, висела кормушка, огромная, как дом. Река под ней казалась крохотной, как тропинка. Причем тропинка даже не настоящая, а нарисованная – масштаб был нарушен, как на детском рисунке.
“А ведь то же самое творится и со временем: здесь и сейчас вот этот текущий миг важнее, чем вся жизнь, раскинувшаяся рекой вдали”.
Арсений Петрович почувствовал, что здесь самое время и место начать с матерью Андроника тот разговор, о котором он думал... уже несколько месяцев. С тех самых пор, как впервые Андроника встретил.
“Мне кажется, какой-то главный выбор я осознанно или неосознанно сделал еще в детстве, и вся моя дальнейшая жизнь – тоже осознанно или неосознанно, – это только последствия этого выбора. Отвращение к Интернату навсегда сформировало мои убеждения” – подумал он. – Нет никакой “религии” – есть интернат и желание выйти из него навсегда домой к Отцу... или отсутствие такого желания. А подмен можно придумать сколько угодно! Можно до одурения играть “в папу и маму”, оставаясь в интернате. Так же можно играть и в религию, не любя Бога и не скучая по Нему”. И набрав побольше воздуха, чтобы меньше волноваться, он сказал:
– Если нам удалось спасти хотя бы наших детей... мы были бы самими счастливыми людьми на Земле! Не мы, так они вырвались бы из “интерната”. Я не уберег своего сына – уберегите хотя бы вы своего!
– В каком смысле?
– В том смысле, это мама и сын должны быть вместе! А уж в особенности сейчас, когда он болеет.
– Так я ведь и приехала к нему на эти дни... вот – дежурю в больнице: договорилась – мне тут даже койку поставили, разрешили ночевать...
– Замечательно... но скажу уж вам честно: не надо на несколько дней, надо НАВСЕГДА. Переезжайте сюда жить, заберите сына из интерната. Ему тут плохо без вас! Не дело так жить в разных городах. Это слишком важно для него... и для его здоровья.
– Но как же я перееду? – растерялась Вика. – Как? Это... это никак не получится.
– Получится, если очень захотеть! Что вам терять в том маленьком городе? И что вам там делать? Ваш город – здесь, где ваш сын. Его теперь просто нельзя оставлять одного – чтобы не вышло чего хуже, чем сейчас! Если решитесь, я вам, чем смогу, помогу. У нас здесь есть квартира, которую мы сдаем. Поселитесь пока в ней... Само собой разумеется, бесплатно! Для работы нужна временная регистрация – сделаем. Это займет час времени! Ну, а потом уж будем искать самый выгодный вариант, чтоб вам окончательно переехать и купить здесь жилье – на это как раз целое лето впереди! В центре-то квартиры, конечно, дорогие, но в пригородах... Я думаю, мы без труда найдём как раз примерно по той цене, за которую вы могли бы продать квартиру в своем городе... Это, конечно, если вы решитесь. Но я правда считаю, у вас просто нет другого выбора! Андроника, совершенно серьезно надо спасать! – и если не сейчас, то потом будет уже поздно.
Арсений принял ситуацию настолько близко, как если бы уговаривал 30 лет спустя свою маму.
– Мы сегодня так узнали друг друга, что даже страшно стало! – призналась Вика. – Если бы это были не вы, я бы сказала, что то, что вы предлагаете, это неудобно... Но ВАМ я почему-то не могу так возразить.
– Да как можно в интернате кого-то спасти, оставаясь чужим? – воскликнул Арсений. Мы же все – не служба спасения, мы просто – либо родные, либо чужие. Третьего не дано. Если родные – значит, победили Интернат, если чужие – значит, он нас победил. Только и всего-то. Вся бестолковость отношений между людьми – в том, что они формальные: то “неудобно”, это “неудобно”... “принято – не принято”. Если хочешь что-то толковое в жизни сделать, надо отказаться от этого раз и навсегда. В том, чтоб мама с сыном были вместе, нет и не может быть ничего “неудобного”. Неудобно – жить в разных городах, как вы! А то, что формально помогаю как будто бы я – чистая случайность. Не встретили бы вы меня – Бог бы нашел вам кого-то другого, кто сделал бы то же самое... даже не сомневайтесь. Это Его воля.
– Почему когда вы говорите, как-то всё сразу становится простым и ясным – засмеялась Вика. – Вам надо быть учителем не детей, а взрослых.
– Взрослые – это тоже дети! – убежденно сказал Арсений.
И опять веник голых деревьев трепетал на горе – пожалуй, как та метла, которой в детстве по-рыцарски сражался Арсений. Теперь он вырос – и метла соответственно выросла до неба. Для каких новых-старых сражений? Может, для этого, которые он, кажется, сейчас выиграл?
Шла беседа, задувал ветер, нес имена то Андрея, то Андроника – и казалось, оба мальчика сейчас одинаково полноправно живут в нем: два сына двух разных людей, из двух разных миров. Так и хотелось сказать про ветер, как про церковную записку: ветер “о здравии”, ветер “о упокоении”.
А ведь раньше, первые месяцы “после”, чем больше Арсений Петрович говорил об Андрее, тем больше тот умирал в его разговорах. Теперь, чем больше он вспоминал, тем больше тот жил.
“Неправда, это не любовь к мертвому, это любовь к живому. Андрей там, а Андроник здесь – оба живы, хотя по-разному: никто никого не заменяет, да Богу и не нужны замены – у него все есть!
Просто Он даёт нам возможность любить. Не любить – проще, но от этой простоты жизнь становится пустой. Любить – сложнее, но от этой сложности жить и дышать становится легче. Не любить – это и есть та единственная “простота”, которая хуже воровства! Всех в жизни обворовал – и людей, и Бога, и себя. Люди не узнают, Бог простит – сам себя не простишь. Очень просто не любить и очень глупо не любить!
Тем временем мягко, как в концертном зале при убавлении света, начинало темнеть. Заходящее малиновое солнце многочисленным яичками рассортировалось, как по ячейкам, по окнам домов Пасха стояла совсем близко и своим невидимым присутствием в календаре девальвировала все разговоры о смерти. Да, все – всерьез, но ничто, кроме Жизни, не “навсегда”.
– Мне пора, – напомнил Арсений Петрович
– Проводите меня, если нетрудно, до больницы, – попросила Вика.
– Хорошо, конечно!
Вблизи и вдали, сливаясь, слышалась то ли бесконечная мерная капель, то ли хлюпающий шаг прохожих – а скорее всего, и то, и другое. После долгого разговора хотелось помолчать, и огромная весна беседовала сейчас сама, заполняя паузу, чтобы не было неловко.
Какие-то нелепые, глупые петарды вдруг хлопнули рядом в сумерках.
– Ой! Я даже вздрогнула! – призналась Вика и как бы непроизвольно взялась со спутником под руку.
– Просто до кого-то, как до жирафа, Новый год дошел! – пошутил Арсений Петрович.
И снова – почти тишина. “Почти” – потому что полной тишины весной не бывает. Прохожих поблизости не было. Они вдвоем проходили по лужам в сумерках “сквозь строй писателей”, как выразился Арсений Петрович: это была аллея с бюстами классиков.
– Люблю тебя, Петра творенье! – продекламировала вдруг Вика с какой-то необычно веселой интонацией и так неожиданно сжала локоть Арсения Петровича, как обыгрывала этой пушкинской фразой его отчество.
А уже через несколько шагов на их пути вырос Чехов.
– Вы знаете, мне очень нравится Чехов! Вы только представьте: я даже бывает, узнаю себя то в одной его героине, то в другой... вот, например, в Душечке! А иногда мне кажется, что я – дама с собачкой. А? Вы не находите? – сказано было почти игриво: настроение у Вики Евгеньевны совсем сменилось.
Арсений Петрович засмеялся. Но потом совершенно серьезно сказал:
– А мне почему-то, в отличие от Чехова, больше нравится, когда ружье висит на стене, но так и не стреляет. У нас с ним, видимо, разные взгляды на сюжет. По мне так самая большая неожиданность – сознательный отказ от неожиданностей. Вот как раз именно то, что “само собой напрашивается”, нельзя ни в коем случае впускать в сюжет. А дама с собачкой пусть уж останется с собачкой!
Вика нахмурилась. Где-то подсознательно у нее мелькнуло... мысль?.. подобие мысли: не промысел ли, что у Арсения Петровича умер сын, а у нее – отец ее сына... так не сделать ли так, чтобы?..
Но Арсений Петрович думал о своем. В их отношениях с женой после смерти сына как бы что-то надломилось. Не до конца сломалось, но как-то скривилось, зашаталось. И вроде, никто не виноват, и вроде, надо бы еще теснее держаться вместе... – это-то Арсений чувствовал, но жена его, наоборот, вдруг закрылась в себе на глухой замок. Нет сына, нет смысла жизни, нет любви, ничего нет. И Бога “твоего” нет! Где он был? Где ты был?
Вся беда в том, что горе иногда бывает настолько сильным, что мы даже его свидетелей начинаем почти ненавидеть. Родной человек просто своим присутствием лишний раз напоминает о том, что было. Чем больше общих воспоминаний, тем более тошно.
Когда взорвалась бомба и мы живем в Хиросиме после 45-го года. И вроде, неплохо живём. Новый город стоит, но в нём уже никак не получается сделать “прошлое” просто прошлым – то есть тем, что именно прошло. Да, прекрасна Хиросима 2000-х годов!
Тем не менее, Арсению Петровичу было сейчас не до Вики. Он оказался настолько ненаблюдательным, что, спроси, если кто-нибудь после встречи, не вспомнил бы, во что она была одета. Над всей его жизнью единым событием, слившимся из тысяч, стоял гулкий, как колокол, предпасхальный вечер, вечно напоминающий о вечности. “Главное дежавю мира – Пасха... – подумал Арсений, – она наступает даже тогда, когда еще не наступила”. Про себя он рассчитал, хотя бы и впритык, успеть на чтение Страстных Евангелий.
16. Тушканчик
Как оно вульгарно, это стремление к бессмертию в памяти поколений,
как тщеславно и как фальшиво! Композиторы – это всего лишь те,
кто процарапывает наскальные росписи в пещерах. Человек пишет
музыку, потому что зима бесконечна и потому что иначе волки и
вьюги скорее доберутся до его горла.
Дэвид Митчелл
1.
Год у нас, похоже, полностью построен в угоду пессимистам – чтоб они всегда могли с полным правом сказать: “За весной и летом неизбежна осень”. С не меньшим правом оптимисты могли бы возразить: “За осенью и зимой неизбежна весна”. Когда-то в древности год и отсчитывался именно таким образом, с 1 сентября (а у Церкви и Школы такая последовательность осталась до сих пор). Видимо, люди всегда “строят” Год в соответствии со своими представлениями о Жизни. И вот в очередной маленькой цикличной “жизни” интерната опять наступила осень.
И снова монотонные дожди
Легли на землю ношей многотонную –
Так классиков собрания многотомные
Ложатся тяжело на стеллажи
Осень должна бы, по всем правилам лирики, ассоциироваться со старостью, но ассоциируется со школой – и с этим уж ничего не поделаешь. Природа девять месяцев оплакивает учебу детей, их рабство. Когда-то в греческой мифологии, Персефона осенью сходила в Аид, и её мать, богиня Земли, горько скорбела. А сейчас все школьники – это коллективная Персефона.
Почему школа ассоциируется именно с Осенью? Длиннейший учебный год втрое больше её, но обычно, когда взрослый человек начинает вспоминать детство, оказывается, что школа и осень – синонимы. Первосентябрьские астры в руках, а потом – долгое-долгое, на десять лет, шуршание листьев под ботинками и листьев в тетрадке. И еще вспомнится какая-нибудь картинка из “Природоведения” – девять десятых вероятности, что на ней будет или косой дождик, или листопад, или перелет птиц... что-то обязательно в этом роде.
Зима, как ни крути, ассоциируется не со школой, а с Новым годом. С каникулами. Иногда с ОРЗ... то есть другим вариантом каникул. Весна – с Пасхой (нелегально отмечаемой почти всеми даже в советское время), с 8 марта, с 9 мая... разве только из старших классов к ней еще примешивается терпкий “вкус” экзаменов вперемешку с запахом сирени. И все – больше “школьного” в весне нет ничего! Стало быть, за Школой остается лишь вечная Осень, которую она приватизировала.
А лета в интернате нет. Лето – только у Господа, потому и Лето Господне.
При всем летящем характере, Андроник всё же успешно долетел до конца предыдущего года. Он вышел абсолютным рекордсменом школы по количеству троек: их у него набралось аж 13 по разным предметам... и одна пятерка – конечно, по специальности. Зато какая пятерка! Но все это были пустяки по сравнению с великим событием Переезда Мамы.
Важнейшая спецоперация по ее возвращению к Андронику состоялась в два этапа. До летних каникул, то есть почти два месяца, она жила на квартире, предоставленной Арсением Петровичем: пару раз ездила по делам домой, но надолго после болезни сына боялась его оставлять. К сентябрю же, как и планировалось, купила жилье в дальнем пригороде. Прежняя квартира в городе Н. была продана: символический мост, ведущий назад, сожжен.
Дома в пригороде были, конечно, не в пример дешевле, чем в самом мегаполисе. И езды до центра, то есть до школы – всего час. Транспорт был недавно пущен, а ходил неплохо.
И тем не менее, Андроник “для удобства” шесть дней в неделю оставался в интернате. Мать так и объяснила: утром тебе ездить в школу будет далеко, а вечером, после занятий – слишком поздно и темно возвращаться, да и вообще... “и вообще” было, как водится, исчерпывающим объяснением.
К интернату привили тоненькую веточку дома. И только. Зачем же полностью забирать сына из того, к чему он привык? Быть рядышком, под боком, видеться раз в неделю – вот и достаточно. Удобно же! Дозированное, диетическое общение – воскресные причащения Домом. Хорошенького – помаленьку... от этого оно ведь не перестает быть хорошим. Человек шесть дней в неделю – сирота, а седьмой – сын.
Новый образ жизни Андроника стал уж совсем необычным: в интернате – и с мамой. Не до конца дома – не до конца в интернате. Очень странно, но... лучше, чем было! Ведь и мама, и Бог присутствуют в нашей жизни, как солнце в пасмурный день: даже когда его не видно, все равно светло. Арсений Петрович все таки по-прежнему пытался уговорить Вику забрать Андроника насовсем, и она, вроде бы, обещала, но неопределенно: “потом...”, “как устроюсь”.
Что ни говори, очень странный способ перемещения по миру у некоторых родителей и детей! Что-то очень напоминающее игру с фишками. Андроник оказался тем живым магнитом, который мать забросила в другой город и который потом (в сущности, довольно предсказуемо!) притянул её. Дети, разумеется, обладают определенной, давно известной властью над родителями – властью управлять управляющими. Но иногда реализация её происходит уж очень замедленно. “Наши сыновья притягивают нас, – говорил Арсений Петрович. – Как бы ни были они далеко, каждый из них – как крючок, заброшенный альпинистом. Рано или поздно мы будем там же, где они. Андроник – здесь, и вот – хотя бы через год мама его тоже здесь. Ну, а мой сын – с Отцом Небесным, и Он один знает, через сколько лет...”.
Еще одна проблема неожиданно возникла из-за отношения Вики к Арсению Петровичу. Женщины нередко стремление помочь им воспринимают как попытки ухаживания, из-за чего порой выходят недоразумения. Арсений же в упор не видел никакой другой своей роли во всей этой ситуации, кроме как перевезти маму к Андронику: “Что Бог сочетал, то человек да не разлучает”. Так он, кстати, относился и к своей семье. Все остальное было – не для него.
И ведь не то чтобы какой-то нарочитый аскет, а просто по всему было видно ясней ясного, без вариантов, без полутонов, что человеку “остальное” – НЕИНТЕРЕСНО. Вот неинтересно, и все тут. Извините, с чем уж взяли!
Вику же ощутимо раздражало “соперничество” с женой Арсения Галиной. Ни разу не встреченной! Особенно мучило именно поражение заранее, и именно от невидимой “соперницы”! Когда тебя, не замечая, разбивает в пух и прах та, кого ты даже не знаешь (и разбивает без заслуг – одним лишь фактом своего существования!), это очень напоминает бесконтактную войну цивилизаций: вот взлетают межконтинентальные крылатые ракеты против каких-нибудь допотопных охотничьих луков пустынного племени... И-всё: это даже войной не назовешь. А ведь должно бы быть все наоборот: Вика-то – совсем не допотопная, а, суперсовременная. И она привыкла побеждать!
Андроник же ни о чем не догадывался: для него мама была – сама по себе, а Арсений Петрович – сам (и как ни странно, в своем незнании он был прав: Арсений Петрович в этом одностороннем кипении страстей, действительно, был – сам по себе). Но вот Вика, к сожалению для себя, поняла это далеко не сразу. И невдомёк ей было, как “растопить лед”... когда и льда-то никакого в помине нет. Вроде, всё в их отношениях хорошо, даже очень хорошо, просто это – совсем НЕ ТЕ отношения.
– Что ж ты его жизни нашла хорошего-то... кроме таланта? – “утешала” Вику подруга. – Посмотришь: ну сплошное же больное место – все синяки от жизненных побоев давно слились в один: во все тело, в полный рост!
– Что хорошего, говоришь? Любовь. Ко всем.
– Да, вот в том-то всё и дело, что ко всем! – безжалостно сказала подруга. – Не к тебе конкретно.
2.
Все, что не живется тобой сейчас – выдумка. Слава – выдумка.
И наше восхищение вот этим победителем – тоже выдумка.
Выдумка и новости, потому что завтра от них ничего не уцелеет.
Антуан де Сент-Экзюпери
– Где Андроник, найдите мне его! – громкий голос директора, казалось, ничего хорошего не предвещал.
– Да он в подвале.
– Что он там делает?
– Спит!
Андроник, надвинув капюшон на лицо, блаженно валялся на одном из строенных кресел в школьном полуподвальном коридоре. Его красная водолазка была полностью под стать обивке кресла – казалось, их прямо-таки создали друг для друга. Картинка была настолько живописной, что многие останавливались и хихикали. Андроник “дремал”, как крокодил – то есть тихо подглядывал из-под капюшона и видел до мелочей все, что его интересовало. Трудно сказать, что же конкретно его интересовало – просто это был забавный новый ракурс привычного мира.
Взрослым хроническое недосыпание дарит депрессию, детям – чувство какой-то нелепой укачивающей сказки, когда хочется смеяться надо всеми сквозь полусон... немножко смеяться и немножко смешить своим видом. Андроник знал, что он “прикольный” и даже отдых превращал в “прикол” – щедро дарил свой сон случайным зрителям, как дарил выступления на концерте. Притом, что спать он хотел совершенно взаправду и даже очень! Слишком уж много репетиций!
Нагрузки в школе были колоссальные. Одна одноклассница Андроника как-то “посчитала”, что если она спит в сутки 10 часов, то не спит... всего 2 часа: столько, оказывается, продолжается её день! Конечно, арифметическая ошибка – но уж очень символичная.
А может, и вправду в сутках всего – 12 часов, а в “дне” – всего 2?
– Э-эй! Тебя директор зовет!..
– Зачем? – недовольно откликнулся Андроник.
– Тебе лучше знать? Опять что-нибудь натворил.
– Бли-ин... – проворчал мальчик, лениво поднимаясь.
Он, действительно, натворил. Занял второе место на престижнейшем всероссийском конкурсе. С чем его и должны были сейчас поздравить.
– Как конкурс называется? “Тушканчик”, что ли? – говорил недавно назначенный замдиректора Илья Андреевич: не имевший никакого отношения к музыке универсальный бюрократ. С этого дня к Андронику прилепилось смешное прозвище Тушканчик. Хотя конкурс, конечно, назывался “Щелкунчик”.
– Ну вот, блин, из-за “Щелкунчика” я Тушканчиком стал! – весело пожаловался Андроник. – Не надо было участвовать!
Арсений вдруг, как вживую, услышал в памяти из глубины лет любимое ругательство Мишки, его коронную фразу: “Ты-ы, тушканчик мореный!”. Вдруг Тушканчиком оказался Мишкин сын... Напророчил! Бумерангом запустил на много лет вперёд.
Кстати, конец предыдущего года и лето тоже не пропали даром. Неожиданно выяснилось, что “этот главный школьный раздолбай” – лауреат конкурса имени Балакирева. Не шута Балакирева, а композитора Балакирева! А вскоре вслед за тем – стипендиат всероссийского проекта “Новые имена”. Сама лень его оказалось какой-то уж очень избирательной!
– Просто повезло! – говорили поначалу скептики.
А везение Андроника, раз начавшись, продолжалось.
Всемирно знаменитый Юрий Б, регулярно посещавший школу в поисках молодых дарований, после прослушивания отобрал его в свой юниор-оркестр. Учиться Тушканчик продолжал на прежнем месте, но теперь два-три раза в год ему предстояли сыгрывания и гастроли. Первые из них (разумеется, для Андроника, не для оркестра!) планировались уже в конце октября – начале ноября. Большое европейское турне.
Вскоре к его успехам все привыкли точно так же, как к его раздолбайству, к двойкам по обычным предметам. Одно с другим у него сочеталось – и сочетание ничуть не вызывало ни у кого удивления: “ну, это же Андроник, че с него взять-то!”. Он не купался в лучах славы – он, похоже, вовсе не умел плавать. Умел только дурачиться и сильно брызгаться у берега.
– Ты молодец, что так просто ко всему этому относишься! – сказал однажды учитель. – Так и надо.
И подмигнул:
– Знаешь: любой, пусть даже огромный успех, в искусстве – это не больше, чем вы облили когда-то кого-то на лестнице или вымазали кремом... Было дело? Ну, вот и это то же самое. Да-да! Только масштаб другой. Это простительно и даже прикольно в детстве, но потом...нужен какой-то СМЫСЛ. Успех – это не смысл.
– А что?
– В лучшем случае, средство. Мы не умеем побеждать, мы умеем только выигрывать.
– Разве это не одно и то же?
– Не-ет! “Выиграть” – от слова “игра”. Стать первым в одной из придуманных человечеством игр – только и всего. Опередить других. Выиграть всегда можно только у кого-то. Не у себя! И выиграть как бы понарошку! Все выигрыши, жизненные призы рано или поздно обесценятся. А победа – это то, что навсегда. И не над кем-то. Помнишь, один раз ты исправил языком сломанную трость кларнета прямо во время концерта – да так, что никто и не заметил. Вот это была маленькая, но победа! Над собой.
Андроник задумался. Он попал на волну учителя.
– Я еще почти ничего в жизни не сделал, а хочется сделать что-то такое... ну, вот такое, чтоб жизнь не жаль было прожить!
– Если хочешь, то обязательно сделаешь! – уверенно ободрил его учитель – Знаешь, не делать всегда сложнее, чем делать... поэтому – сделаешь.
– Не делать сложнее, чем делать!? – удивительно переспросил Андроник – А я думал – наоборот!
– Не, не наоборот! Это ты и сам потом поймешь. Бог ставит человека в такие условия, когда что все, что в жизни действительно НАСТОЯЩЕЕ... не получится не сделать! Вернее, получится, но для этого надо перестать быть самим собой, деградировать до такой степени, чтоб уже себя потерять. У Иоанна Златоуста есть одна хитрая фраза про Бога: “И дела приемлет, и намерение целует...”
– Типа: если у меня намерение есть, то Бог его поцелует? – улыбнувшись, кажется, начал понимать Андроник.
– Обязательно! Даже не сомневайся! – заверил Арсений Петрович.
– Творчество – это попытка вырваться на волю, и весь наш порыв к Отцу должен быть вложен в него. Особенно это заметно как раз в игре на духовых инструментах! Тут уж без порыва вообще ничего не выйдет. Тоска или веселье, мажор или минор, но в любом случае дух, который в нас, должен рваться.
– Куда?
– К тому, кто его дал. Вся духовая музыка построена на одном простом, как мир, принципе. Искусственно загнанный в неволю спертый воздух рвется на свободу. Что такое настоящая музыка? У Макаревича есть песня:
Над облаками, поверх границ,
Ветер прильнет к трубе
И понесет перелетных птиц
Вдаль, от меня к Тебе...
– Именно понесёт: если есть Бог, есть и смысл у таланта. Если Бога нет, то талант – сам по себе, на автопилоте. Что он такое? Зачем он? – еще один из многих идолов, придуманных нами? Но, к сожалению, чаще всего в творчестве путь к Нему заменяется тщеславием. Пора уже выпускаться из интерната, да дверь-то заперта изнутри, а ключ уже проглочен самим выпускником.
“Как вы можете верить, если друг от друга принимаете славу, а славы, которая от единого Бога, не ищете” Ин 5;44.
3.
Что бы ты выбрал для себя: быть драконом или иметь дракона?
Реальный вопрос одного геймера
И пока ничего, ничего не случилось,
я вчера еще помнил, что жизнь мне приснилась...
Этой осенью стала она!
Юрий Шевчук
Если бы дело заключалось только во внешних успехах, можно было бы радоваться за Андроника больше, чем когда-либо прежде. Казалось, стремительно сбываются все мечты: то, ради чего он и поступил год назад в школу. Но Арсения Петровича не покидало чувство риска – пока еще не до конца понятной, но все более сгущающийся опасности. Может, это была опасность от окружающей среды? Что-то неуловимо нездоровое чувствовалось в ней? В атмосфере школы... а еще точнее – интерната при ней. Внешне, вроде бы, все оставалось хорошо,.. почти. Но и взглядом опытного педагога, и навостренной интуицией “отца”, Арсений Петрович чуял недоброе. Он говорил с директором школы, с завучами, с заведующей интерната, но ему каждый раз отвечали примерно в том духе, что, мол, тревогу вашу понимаем... но где же конкретные факты? А он именно того и боялся, что “конкретные факты” не заставят себя долго ждать!
Тем временем, у Игоря с Аней, разумеется, ничего не вышло. Вернее, вышло все по давно известной в таких отношений схеме: “весной – красивая, осенью – дура”. Новый Чацкий об этом запоздалом “открытии” ничего своему былому предмету обожания не сообщил, но, естественно, стал ее чуждаться. Аня терялась в невротическо-ревнивых догадках о причинах неожиданной для нее метаморфозы... неожиданной даже несмотря на то, что с предыдущим ее парнем все складывалось ровно по той же схеме. Ведь Игорь был до гениальности уникальным лишь в своих собственных глазах (“по моей версии”, – как выражался он сам). Ну и, до поры до времени – в глазах Ани. Так уж получается, что мы всегда более высокого мнения о своих интеллектуальных способностях... чем были бы, если б эти способности были выше.
Игорю, как и предыдущему партнеру, стало невыносимо скучно с ней. “Админ скуки!” – называл он за глаза свою недавнюю подругу. Сам же вроде, не скучал.
Он раскопал в инете какую-то интерактивную игру с реальными заданиями в реальной жизни – и втянул в неё почти всех друзей и знакомых. Ореол загадочности и определенной мистики, интригующая система перехода с одного уровня на другой – и каждый раз новая тайна, новые непредсказуемые задания...: похоже, сработала очередная хорошо продуманная “болезнь западания” для тех, кто старше двенадцати и младше двадцати.
“Какие-то шаманы нашаманили, а наш Шаман нашел”, – метко выразился Пашка, вначале тоже было увлекшийся со всеми этой игрой, а потом как-то охладевший к ней.
Тем временем младшие ребята, включая Андроника, вдруг отметились одинаковыми порезами на руках – на тыльной стороне кисти. Неглубокими, но вполне заметными. Арсений Петрович решил расспросить Андроника. Оказалось, основоположниками “моды” стали сначала они вдвоем с Пашкой.
– Он меня на “слабо” взял! Сказал: а слабо тебе руку порезать? Я говорю: не слабо. И порезал. Потом он себе тоже. Типа это у нас знак дружбы.
– А ты боли вообще не боишься?
– Не, вообще не боюсь! С детства не боюсь!
Разумеется, мальчик должен при каждом удобном случае демонстрировать презрение к боли – иначе что же он за мальчик! Вот и Андроник думал примерно так: Надо боль чувствовать как бы понарошку – тогда не будет больно. Это же игра – стало быть, и боль игровая.
Мальчишкам приходится имитировать условия для проявления своего мужества. Им нужна гомеопатическая доза то ли Спарты, то ли гестапо. Надо же быть героями: без этого скучно! Хоть чуточку побыть Муциями Сцеволами и победить хоть маленькое “больно”.
К сожалению, стадный инстинкт срабатывает быстро и безотказно. Парадокс: борьба за индивидуальность приобретает совершенно стадный характер. Самое неоригинальное на свете – стремление быть оригинальным!
То, что Паша и Андроник сделали для себя лично, многочисленные эпигоны, узнав, – повторили уже почти как ритуал. Два первопроходца и не догадывались, что стали основателями новой моды, охватившей интернат. Не только мальчишки, но и некоторые девочки (Наташа, разумеется, в первую очередь), не желая отстать, нанесли себе похожие порезы. Все это по торжественности и “жертвенности” стало напоминать прием в какую-нибудь секту или тайную корпорацию. Впрочем, интернат и есть – корпорация. Вот так из ничего, на ровном месте и рождаются ритуалы – даже без религии. Или уж вся наша жизнь, в любом случае – религия? Из таких религий, в которых Бог не обязателен.
Незаметно “шаманство” перерастало во что-то большее, чем просто игра. (Уж не были ли порезы Пашки, Андроника и прочих выполнением одного из членовредительских заданий этого таинственного виртуального марафона?) Все стало настолько “всерьез”, что, похоже, Админ снов мог быть доволен...
“Управляемый сон”?
Да, игра, все – игра... все – только игра!
Охота на нас – это тоже игра!
Подыграйте, поддайтесь... а то игра выйдет неинтересной. Вы же хотите острых ощущений. Хотите? О-очень острых! Не срывайте игру, ведь она может состояться только с вашим участием. Только с вашим добровольным участием. Мастер ослепительно повернет сюжет. Это будет ВАШ сюжет! Он вас найдет. Найдет, как Вий. Наступит, как то, что вылезало у Андроника из-под кровати.
Идет вселенская игра. Игорь – игрок! Всякий шаман – всегда игрок: иначе он не был бы Шаманом. Он ставит на кон самого себя, и ему везет, потому что он Шаман. Он теперь – в должности младшего админа при большом Админе. “Что есть реальность?” – а потому зачем ограничиваться одними только снами? Можно ВСЮ жизнь, не скупясь, превратить в сон... Сон надвигается на нас... сон! Очень могущественный, с Админом во главе. Сон отформатирует всю Вселенную.
Но при этом, как ни парадоксально, одним из заданий игры был почему-то, наоборот, отказ от сна в течение нескольких ночей. И как ни странно, покушение на сон – это самое опасное покушение на реальность. Покушение на сон – покушение на саму личность человека: на его хрупкое “я”, которое, увы, только выспавшись, и способно себя нормально, адекватно осознавать. Это знали инквизиторы и НКВДшники, успешно пытавшие заключенных лишением сна и добивавшиеся в этом страшном, липком “третьем состоянии” тех признаний, которых не могли добиться никакими другими пытками. Это знают бесчисленные “махатмы”, “гуру” и гипнотизеры. Сдвинь чуть-чуть грань между сном и реальностью, и Админ сможет просунуть в щель свою руку...
– Почему Интернет и Интернат созвучны?
– Потому что и там, и там – Сеть, и там, и там – всемирная. И там, и там всё виртуальное: не люди, а единицы информации.
В те дни еще не был широко известен ни “СК”, ни другие подобные “игровые” сети, и подавляющее большинство взрослых пребывало в блаженном неведении, так что Арсений Петрович действовал одной своей логикой и интуицией.
– Забирайте Андроника из интерната... срочно забирайте! – в последний раз уговаривал он Вику. – Я вас как мать предупреждаю. Речь идет о спасении вашего сына.
– Да-да. Конечно. Я постараюсь. Может быть, к новому году... Или сразу после... Или уж лучше пока потерпеть до конца учебного года, а? – ничего ведь не случится.
Наша главная не то ребячья, не то страусиная надежда: над бедой приложим мостик и авось не замочим ног. А пройдя, сделаем вид, что ничего и не было. Беда – она всегда не наша, всегда чужая. Всегда где-то – под мостом, а не здесь. “Бог не выдаст – свинья не съест”. Бог ведь только для того и нужен, чтоб “не выдать свинье”.
Однажды, Шаману приснился совершенно незапланированный сон.
– Представьте: целый мир состоит только из точек, – рассказывал он. – Как бы из молекул, что ли? Только их там все – видно! Там везде мелькают точки и сразу же тебя атакуют: как будто весь мир тебя жалит – миллиардами, триллиардами жал. Представляешь, там и вещи, и воздух – все из таких вот нападающих точек... а убить ни одну точку ни из какого оружия нельзя: они же – точки! Ну, как ты точку убьешь? И кто-то сказал мне новые правила игры: “Бойся всего, что здесь движется: оно – смерть! Не опасно здесь только то, что стоит: оно – из вашего мира, людского”. И вот, я, значит, просыпаюсь, то есть типа выхожу из игры, а сам думаю: бли-ин, а портал-то остался! Зачем я вообще в нее заходил! Мне даже страхово стало: они же все вылетят в наш мир через портал, который я забыл закрыть... и ничем его не закроешь. Получается, мы все от них умрем?
17. Все дороги ведут в Рим?
Не молю, чтобы Ты взял их из мира, но чтобы сохранил их от зла.
Ин.17.15
Казалось бы, мы в безопасности? Как бы не так! Что только
нам не грозит – болезнь, катастрофа, неприятель!
Человек на нашей планете – мишень для подстерегающих
в засаде стрелков. И сенегалец часовой, словно пророк,
напоминает об этом...
Антуан де Сент-Экзюпери.
Зима – старость года, и проявляется это во всем. Ее короткий световой день – “день с ограниченными возможностями”. Само время заболело, потеряло иммунитет и уже не способно эффективно защитить свет от микробов темноты. Лекарства ёлок и гирлянд потом придут на помощь. И будет: “Король умер! Да здравствует король!” Год умер. С Новым годом! Но до этого должен пройти еще Ноябрь.
Когда страницу осени с лиственным шумом перелистнули, и казалось бы, уже по всем канонам, должны начаться зима – тут-то ноябрь и наступает. “Лишняя” глава перед самым финалом повести. Досадно неучтенный километр перед финишем марафона. Бывает, в незнакомом городе видишь впереди, совсем рядом, башню или собор, но расстояние оказывается обманчивым: большие постройки выглядывают издалека, и пока идешь, меж ними и тобой вдруг вклиниваются невесть откуда взявшиеся кварталы.
Серые облака вяло ползли, чуть прорывались мазками оранжевого джема, снова сгущались. Над тучей, похожей на огромный фингал, слабо проглянул заплывший глазок солнца. Моргнул и спрятался.
Это гримасничал всеми мышцами лица обычный хмурый ноябрьский день – короткий, как жизнь самоубийцы. Главная климатическая проблема России – пожалуй, даже не долгая зима, а бесконечно долгое межсезонье с минимумом солнечных дней. И после этого иностранцы еще удивляются, что на наших лицах так мало улыбок!
Но Андронику выпала возможность нанести визит солнцу. Маленькая аэровоздушная весна в самом конце осени.
– Значит, в гастроли едешь? – сказал Паша.
– Да. В гастроли, от слова “гастроном”.
– Не-е. Гастроли – от слова “гастрит”.
– Слу-ушай, а слабо тебе выговорить слово “фиброгастродендроскопия”? – решил блеснуть Андроник своими знаниями, приобретенными в больнице от соседей по палате.
– “фигастро... ден...” фу, блин, язык сломаешь! Но я тебе сейчас тоже кое-что покажу.
И дал ему прочитать надпись на бумажном пакетике коктейля:
– “Зарарсыздандырылган” – не с первого раза прочитал длиннейшее слово Андроник. – Бли-ин! Язык в узелок завязывается! Это чё вообще такое?
– Это? – кажется, по-казахски! Типа... не то “стерилизованный”, не то “ароматизированнный”.
– Слава Богу, что я еду в Италию, а не в Казахию... – оценил Андроник.
– Казахстан, – поправил Пашка.
– Да один фиг! Итальянский, наверное, легче выучить.
“Вот птица, оперившись, летит первый раз”, – с шутливой серьезностью думал Арсений Петрович. “Птица” расхаживала сосредоточенная и довольная. Без всякой звездной болезни. Но и без особого волнения, как будто, так и надо. Ничего особенного! Рим как Рим. Амстердам как Амстердам. Ну, и какой учитель не будет горд за такого ученика!? Но Арсений Петрович не просто гордился Андроником – тут было другое чувство. И глубже и волнительней. Внешний успех играл в нем лишь самую второстепенную роль.
Он вспомнил у Приставкина: “Москва хороша в гомеопатических дозах!” Как гастролер со стажем, Арсений Петрович знал: “заграница” тем более хороша в гомеопатических дозах. Но, у Андроника-то все только начинается.
У нас принято делить: столица – провинция. Цивилизованные страны и страны аутсайдеры. Но весь наш мир – такая убогая, безнадежно серая “провинция” по отношению к Царству Божьему! Без него какой у нас будет “культурный уровень”?! Какой “уровень жизни”!? Чему в отрыве от него можно научиться, какой “творческий проект” реализовать?
Кстати сам Андроник, относительно предстоящего путешествия по миру, оказался на удивление нелюбопытным. Страны были для него – как разные комнаты в большом, но не слишком интересном доме. “Все равно у нас в России круче” – говорил он заранее, но не потому, что был по политическим убеждениям патриотом (у него не имелось политических убеждений), а просто лучше и все тут. Чем поездка в Амстердам отличается от поездки в Арзамас? Разве что добираться дольше, так что в этом смысле Амстердам даже проигрывает. Правильно сказал Арсений Петрович: “Интернат настолько велик, что по нему даже самолеты летают”.
– А я еще никогда не летал на самолете, только на поезде ездил... – заметил Андроник. – Первый раз поехал – в три года. Интересно было! Я же сначала думал, что весь поезд – для нас одних, думал мы с мамой там одни будем, можно бегать по всем вагонам. А когда зашли, я очень удивился, что так тесно оказалось и, помню, спросил: “А мы что, здесь теперь всегда будем жить?”. Ну, теперь-то я вырос, мне уже 11 лет... и я уже не скажу про самолет, что буду всегда там жить!
– Ну в Риме-то ты бы хотел пожить? – серьезно спросил Арсений Петрович. – Или в Амстердаме?
– А зачем!? В Амстердаме наркоманы, а в Риме – папа римский... Подумаешь папа римский! Если б я мог приехать к своему папе, это было бы другое дело. А зачем мне римский?
Есть кодовые слова, которые незаметно запускают наше суеверие, когда услышаны от близких людей. Пожалуй, “приехать к своему папе” в устах Андроника было именно из таких выражений.
В былые времена про редких, ангельски красивых детей не от мира сего старые люди говорили: “Не жилец на белом свете...” Чего в этом было больше – суеверия или реального жизненного опыта: “Бог, мол, ангелов забирает”. Андроник не ангел. Но он – Андроник, и этим сказано все.
“Что-то должно случиться... но, может быть, не сейчас? – не сегодня и не завтра Господи, пронеси!”
Откуда эти “предчувствия”? Так и кажется, что с хорошим человеком что-то должно случиться. Хотя почему “должно”... о каком “долге” – кого и перед кем, – может идти речь!? Если умер сын, то ведь ЭТО вовсе не обязательно – совсем даже не обязательно! – для Андроника. Но нет, чисто интернатский страх наказания – непонятно кого, непонятно за что – владеет душой, уже пережившей ряд таких “наказаний”. Где наказания, там и “предчувствия”. Количество переходит в качество.
Порой волнение достигает такой степени, что чувствуешь себя во Времени, как “заяц” в автобусе: все кажется, что едешь в нем совершенно незаконно, не заплатив чем-то (какими-то “положенными” бедами?) за билет, и только и ждешь злых контролеров. Но больше всего пугает, что за тебя может заплатить кто-то другой, любимый. Они ведь очень часто за нас платят – именно в силу своей любви. Вот этого допустить ни в коем случае нельзя!
“Да ведь я же не освободился... не выпустился” – понял Арсений Петрович. И ему стало стыдно за себя... но от того, как ни странно ничуть, не менее тревожно.
В жизни – переизбыток трагедий! Их так много, что мы начинаем видеть их даже там, где их нет (пока?). Будильник от чрезмерно частого употребления вышел из строя и звонит посреди ночи – вне зависимости от того, совпала ли стрелка с реально поставленной отметкой “часа Х”. Звонит на всякий случай, чтобы не проспали. “Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему когти, стрясется беда...” – мечтал когда-то Чехов. И к огромному сожалению, в жизни некоторых людей его мечта исполнилась. Причем, как всегда, в утрированном виде. Этот “кто-то с молоточком”, за версту обходя одних, мстительно отыгрывается на других, слишком часто предупреждая их о чьей-то беде. И не спрашивая при этом, могут ли они хоть чем-то ее предотвратить. Не бесполезно ли это “постоянное напоминание”?
Арсений Петрович вдруг осознал, что волнуется так, будто Андроник сядет не в новейший Боинг, а в скрипучую кабинку того самого колеса обозрения, из которой можно, перегнувшись, как его мать, вывалиться в любой миг.
Несколько его знакомых, – правда, не самых близких, – погибли в составе знаменитого оркестра Халилова, когда самолет, летевший в Сирию, при каких-то странных, до сих пор не выясненных обстоятельствах упал в море близ Сочи – казалось, без всяких видимых, вразумительных причин. “Воля Божия”, – только и оставалось тогда разводить руками даже очень далеким от веры людям. Аэрофобия – причем, в отношении не себя, а другого человека – это было что-то совсем новое для Арсения Петровича! Сколько он до этого летал!.. и всегда спокойно. Он и сам не заметил, как и когда страх пришел к нему? Если б не турне Андроника, то, возможно бы, никогда.
Солнце не выглядывало уже почти месяц, и мир окончательно превратился в серо-известковую пещеру: о плоский потолок её, казалось, с подземной неизбежностью должен разбиться любой самолет. Мир, как мог, сигналил о том, что чудес не бывает. А ещё день стоял мокрый, как акварельный лист, и в гуашево-солнечную Италию (в то, что такая есть на белом свете), верилось не больше, чем в Атлантиду. Казалось, Андроник уезжает на дно морское. Или на другую планету. В общем, туда, откуда не возвращаются. Музыка разлилась в воздухе. Внезапно в мокром куполе засиял луч.
И голос был сладок, и луч был тонок
И только высоко, у царских врат,
Причастный Тайнам, – плакал ребенок
О том, что никто не придет назад...
Тревога разлилась в воздухе, как неопределенная, но всеобъемлющая субстанция. Её не увидишь, не пощупаешь... но она стекает откуда-то в душу прозрачным, тяжким клеем, и душа скукоживается, мысли слипаются: их уже не оторвать от одного-единственного предмета.
“Если ты веришь... то ты же должен доверять Богу!” – пытался сам себя уговаривать Арсений. И тут же что-то в нем как будто возражало: “Доверяю Богу – но не доверяю жизни! Она у нас слишком часто сама по себе, а Бог-сам...”.
Пожалуй, молитва большинства из нас протекает где-то в узком фарватере Богом и Страхом: Богом, которому мы молимся, и страхом, из-за которого молимся. Честно говоря, “молитва” ли это – мы даже не знаем. Стоя одной ногой в кошмарном “сне”, мы просим разбудить нас а заодно и всю ситуацию, – “разбудить”, то есть освободить её от сценария кошмара. Недаром когда-то существовало присловье: “Страшен сон, да силен Бог”.
Интернатский страх мешает жить, интернатский страх мешает творить. Хронический страх потери. То, чем ты заразился еще в детстве, почти вылечился и забыл.... но что проявилось вдруг приступом в 33 года при смерти сына! Что не оставляет полностью никогда, хотя и мучает в разное время в разных формах. Да, “совершенная любовь изгоняет страх”. Зато несовершенную страх изгоняет сам. Это как поединок! Что из двух сильнее!?
“Когда я был в интернате, я одно время боялся, что мама умрет и не заберет меня вообще никогда. Когда заболел мой сын, я испугался (спустя столько лет!) с точно такой же панической ясностью: оба раза во весь рост встали эти слова “умрет” и “никогда”: страх “навсегдашнего конца”. Позже я пришел к вере и понял, что никакого “навсегдашнего конца” не бывает... Но почему же я сейчас так боюсь за Андроника? И знаю, что не умрет, и боюсь, что... неправильно знаю. “Но Иисус не сказал ему, что не умрет...” Я боюсь повтора? В интернате слишком часто все повторяется: всё циклично, каждый “учебный год”. Мы искусственно делим жизнь на годы так, словно это – школа, а мы по-прежнему переходим из класса в класс. Хотя странно звучит: ученики 70-го, ученики 80-го класса. А если считать всю жизнь человечества, то могут быть классы и с миллионными номерами. Но ведь я же еще не доучил его, Господи!.. ему же еще рано на выпускной экзамен! Рано! Не допускай его пока, Господи, пожалуйста! Как учитель Учителя прошу тебя...”
Неужели опять кто-то улетит навсегда, как олимпийский мишка на шариках, а кто-то останется здесь с единственным лопнутым шариком под рубашкой.
Суеверная мысль вдруг пронзила его: “А если б пришлось выбирать между Андроником и...?” Но Арсений Петрович резко встрепенувшись, не дал ей продолжиться: уж слишком очевидно она была “от лукавого”. Бог задает нам совсем другие вопросы – только НЕ ТАКИЕ.
Он чувствовал, что это самая переломная Осень в его жизни! Или – или!.. Боже, да откуда вообще в наши будни вдруг врываются такие незапланированные экзамены!? Кто спускает такие билеты на нашу Землю в возрасте, когда испытаний уже не ждешь? Но скоро ВСЁ разъяснится. Если по графику, то уже в январе... Дай Бог дожить! ВСЕМ.
Как кто-то сказал: “Мы должны молиться так, как если бы все зависело от Бога, а работать так, как если бы все зависело от нас”.
– Арсений Петрович, да зачем вы волнуетесь – все будет хорошо! – это был первый раз, когда Андроник успокаивал учителя, чувствуя, что тот волнуется. У детей вообще есть удивительное свойство успокаивать. Они – это те, за кого мы волнуемся, Но они же и те, кто не хотят, чтоб мы волновались. Они искренне считают, что у нас нет на то оснований – уж кто-кто, а они точно не подведут, всегда оставаясь на этом свете: где же им еще быть! Они заражают нас своим бессмертием.
Андроник каким-то чутьем понял, что Арсений Петрович отождествляет его со своим сыном. Он полностью разрешил ему это, но всё же хотел доказать, что у него все будет не так.
И завел почти деловой разговор:
– Арсений Петрович! Давайте, чтоб вы совсем не волновались, я вам скажу... что я согласен на то, о чем мы с вами тогда говорили...
– Да? А ты подумал? Серьезно?
– Еще как! Я даже с мамой посоветовался. Она не против. Она говорит: она даже обеими руками за! Но для скорости мы можем её даже не звать и только по телефону сообщим... так мы как раз успеем до моего полета.
Крестился Андроник утром перед самым путешествием – за пять часов до отлета.
– Я заметил: от всего, что связано с Богом – хотя бы даже совсем чуть-чуть – какой-то свет. Как бы даже музыка какая-то, что ли. С ним как-то... хорошо.
– Значит, ты настоящий музыкант, раз услышал. Эта “музыка” называется – благодать.
– Получается, теперь у меня есть Отец?
– Да.
– Он меня усыновил?
– Да.
– И вы теперь – тоже мой папа?
– Да.
– И вы меня тоже... почти усыновили?
– Да, Андроник, – сказал Арсений Петрович. – Теперь наконец всё стало хорошо! Я твой крестный.
– Ну вот, – облегченно сказал мальчик – теперь ни мне, ни вам не за что волноваться! Теперь нам не нужен папа римский, потому что у нас и так есть папа.
– А давайте вы тоже со мной полетите! – чисто по-детски предложил он, выходя из церкви, и даже руки расставил, как крылья. Как крест.
– Эх, Андроник! Есть замечательный старый мультик про крокодила, который высидел птицу. Птица выросла, взлетела и зовет: “папа, давай со мной!” Вот я смотрю-смотрю на тебя и все больше чувствую себя тем крокодилом.
– Ну уж! Арсений Петрович! Вы не крокодил. А кстати, что потом стало с тем крокодилом?
– Что с крокодилом? Постарался-постарался, потужился – потужился и ... полетел.
– Ну вот видите! Вот и вы летите со мной!
Арсений Петрович приобнял его за плечи. Вздохнул и сказал не совсем понятно:
– “Вы от вышних, я от нижних, вы не от мира сего, я от мира сего...” – И сам не заметил, как перешел на другую речь – не вслух: “Так я иногда говорю своему сыну. После того, как он улетел. В отличие от тебя, он меня тогда не позвал. Но теперь-то всё будет хорошо!”
Странно, но чуть только Арсений Петрович крестил и проводил Андроника, от сердца у него отлегло. Мысленно он как бы сам путешествовал с учеником, вспоминая свои многочисленные гастроли. Снова видел воочию бархатную римскую осень, вездесущий купол Сан-Пьетро в легком солнечном мареве: собор, который издали отовсюду смотрится несравненно красивее, чем вблизи (как, впрочем, и весь Ренессанс, с которого только расстояние и способно удачно смывать фальшь!). Он чувствовал всем сердцем, что теперь поговорка исполнится: все дороги, и вправду приведут в Рим, а там...
Протягивая руку за телефоном, он уже знал заранее, КТО там.
– Арсений Петрович! Это Андроник. У меня все хорошо. Я уже в Риме.
Это голос самого счастья: так оно с тобой разговаривает. Ты забыл его со смертью сына. Голос изменился – но не узнать его невозможно. В том и смысл этого вечного, неумирающего Голоса, что он приходит и уходит, меняется и принадлежит разным людям – при этом любим и узнаваем всегда.
Несколько дней спустя Андроник позвонил еще раз – уже перед самым обратным вылетом. Связь была ужасная.
– А что больше всего понравилось? – крикнул в трубку Арсений Петрович, стараясь перекрыть то ли шум моторов, то ли что-то очень похожее.
– Море! – ни секунды не задумываясь, ответил Андроник.
Море очаровало его раз и навсегда. Не изысканные архитектурные постройки, а настежь открытая Дверь. Может, он сам того не осознавал. Возможно, он ни разу в жизни не слышал старую песню Макаревича:
Словно вечность, океан огромен,
И сильна спокойствием волна,
И когда мне тесно в старом доме,
Я сажусь – у третьего окна...
Но и не зная песни, Андроник был именно из тех, кому “тесно”. В ветхом домике Европы – в старом-старом, очень престижном интернате. Ученик робко подходит к порогу закрытой школы и вдруг видит свободу. Человек подходит к берегу океана, как христианин к смерти, и вдруг видит другой мир.
“Раз существует море, Моцарт и вы, значит, жить не только нужно, но и хорошо...”
18. Вторая попытка
О, маленькая девочка
Со взглядом волчицы!
“Крематорий”
Например, я выразил себя тем,
что сломал инструмент для самовыражения.
Инструмент, который принадлежит всем.
Антуан де Сент-Экзюпери
1.
Когда географичка объясняла новую тему и водила по карте указкой, словно рисуя невидимый ноль где-то в районе итальянского сапога, Аня вдруг демонстративно зевнула. И негромко, но вполне слышно сказала: “Ску-учно”. Раньше она себе такого не позволяла.
– Что с тобой творится?
– Ничего. Все в порядке, – ответила Аня равнодушно.
Другой раз она как-то не совсем понятно выразилась:
– Люди странные, как крокодилы! – И замолчала.
Она стала последние дни особенно замкнутой и немногословной.
В прошлый раз, при прошлой попытке, все было совсем несерьезно... теперь она сама это осознавала. Теперь все другое. Теперь – время настало. И даже жутко стало, что оно настало: само по себе, и ничего с этим “теперь” уже не сделаешь. А КТО вообще решает, настало оно или нет?
Когда-то в детстве, – в прошлой жизни, бесконечно давно! – Аня очень любила Чуковского: “Леша взял кость от говядины, зарыл её у себя под окном, чтобы выросла корова. По вечерам он поливал эту кость, а по утрам бегал проверять, не показались ли из-под земли коровьи рога”. Жутковатое это, наверное, зрелище, когда из-под земли вырастают рога! Так же, по-видимому, росла в душе у Ани мысль, поливаемая и поливаемая сентиментальной фантазией. Росла-росла – и выросла...
Можно было бы, конечно, и подождать, но дело такое: “горшок звенит”! И вот настал вечер, которому она назначила быть последним. Она шла в сумерках по бесконечным улицам в сторону “родного” интерната. Кажется, что ноябрь никогда не кончится, что только в нем интернаты и существуют. Причем, ноябрь – это даже не плохо, ноябрь – это просто ноябрь. Состояние ни лета, ни зимы. Ни дня, ни ночи. Хотя нет, ночь-то как раз есть. Нет никакого дня. Есть промежуток между ночью и ночью. Щелка, в которую еле-еле всовывается свет. Жизнь – это тоже щелка. Но мы в нее попали. Это когда нас зачинали! Но нас тогда не спрашивали! Так зачем же нам кого-то спрашивать, когда хочется обратно...
“Мама, роди меня обратно! – хмыкнула Аня, вспомнив известную шутку. – Мама – смерть!”. И ей стало как-то не по-земному, не по-живому весело. Весело над всем этим долбаным миром. Вот на какой-то витрине мелькнула большая надпись: “Ликвидация любви”, – нет, это, конечно, была ликвидация обуви, но она машинально прочитала: “любви”. Изуродованные Горзеленхозом деревья топорщились то как рогатки, то как обрубки обезглавленного Змея Горыныча. Было что-то мерзкое в этих культях, будто и не деревьям они принадлежат.
Облако, просвеченное луной, пристально смотрело, как циклоп, и все в мире разом делалось нереальным от этого присутствия и этого взгляда.
“Надо выпить! – поняла Аня. – Последний вечер должен быть веселым”.
И вечер на несколько минут вдруг наполнился интригующей заботой: как купить? Как незаметно пронести через вахту? Но технология была уже отработана – и не раз. И здесь тоже все было буднично : “Скучно” – как на географии. Собрались на выпивку два скучных “недоразвитых” парня и скучная, переразвитая для своего возраста, 13-летняя Наташка.
Шел какой-то тупой, натянутый, вязкий разговор. Без цели и смысла. То ли во сне, то ли наяву. Какие-то живые декорации шевелились в пустой пьяной комнате и что-то говорили. Пытались изображать, что они умные и главное – что они живые. И то, и другое было не так уж очевидно. Живые – скорее, вон те вороны за окном. Более реальные, чем жалкие подобия людей по эту сторону.
– Среди вас нет Игоря! – выкрикнула вдруг Аня самый страшный приговор всем этим никчемным тупым рожам. – Среди вас нет Шамана! Нет! Но даже если б он здесь был... то его бы все равно не было. Потому что теперь даже он мне не нужен. Так ему и передайте!
– Слушайте! Аньке больше не давайте пить, – заволновался Виталик.
– Да пош-шел ты...
Аня шумно открыла окно и забралась с ногами на широкий подоконник.
– А вот возьму и брошусь, – сообщила вдруг она всем присутствующим каким-то мечтательным голосом.
– Да ты чего, Ань! – оторопел Виталик. – перепила? Отоспись!
– Да пусть-пусть трындит, ей слабо! Слабо тебе! – задорно крикнула Наташка.
Брыньк! Это полетала в окно пустая пластиковая бутылка, запущенная Аней.
– Вот так и я брошусь, как эта бутылка, – продолжала вслух размышлять Аня.
Каркнула какая-то потревоженная ворона.
– Вот и ворона подтверждает, – засмеялась Аня – А вы все дураки.
– Сама ты дура! – откликнулась Наташка. – Кончай фигню нести. Все равно не бросишься. Слабо.
И отвернулась с досады.
Никто не видел самого мига (и она сама не могла его видеть со стороны, потому-то и не успела осознать), когда она ВЫШЛА. Вышла из этой дурацкой комнаты с этими непрошибаемыми дураками! Просто окно стало дверью – и просто она вышла. Нет, не просто, а задом, как бы пятясь. Вперед спиной, вниз головой. Просто сместилась на несколько сантиметров, перенесла центр тяжести... Будто подоконник стал весами, и та, говорящая, думающая гиря, которая у нас обычно находится сверху, вдруг перевесила.
Дом был постарше Ани пожалуй, раз в десять или двенадцать, но даже он, такой мудрый, не привык к таким шагам. Он ничего не смог поделать – смог только предусмотрительно подставить несколько метров вместо нескольких этажей... И тем осторожно отодвинуть в пространстве и времени (подальше от себя!) окончательную развязку. Если б эта комната на втором этаже имела память, она навсегда сохранила бы в своем эфире записанные голосом Наташи коротко-задорное заклинание “Слабо”. Новое магическое “Сезам, откройся!” Вечный “сезам”. А окно-то вечно открыто.
На первом этаже репетировал в своей комнате одноклассник Ани, никогда не пьющий и не гуляющий Тимур. Из тех страшно “скучных”, по ее мнению, вечно чего-то учащих и вечно репетирующих людей, которые – “музыканты, но не парни”! Как раз в промежутке двух-трех секунд между аккордами он вдруг услышал звук падения чего-то одновременно мягкого и тяжелого – будто пласт мартовского снега разом бухнулся с крыши... но никакого снега в том ноябре еще не было в помине. Он выглянул. В метре от него, в темноте, за стеклом, слабо высвечивал Анин халат, такой знакомый в незнакомой обстановке! Тимур среагировал мгновенно: через несколько секунд он был уже в вестибюле, а еще через несколько, оббежав маленький дом, склонился над тем, что лежало в халате.
– Ань, что с тобой? А?!
Она еще могла говорить, но ее хватило на полторы фразы:
– Больно! Ой, как бо-о...
Дальше ни звука, ни движения. Тимур весь измазался с головы до ног, пока нес её на руках, даже не замечая от темноты и шока, что перепачкался совсем не грязью, и одежда на нем промокла насквозь без всякого дождя. Может, и не надо было упавшую шевелить, как сказал бы опытный врач, но Тимур был совсем не опытный и совсем не врач. Он был просто друг.
За минуту сбежался на бессмысленный “консилиум” весь интернат. Ждали скорую помощь. Что-то невпопад говорили. Невпопад пытались помочь. Поначалу все было слишком абсурдным, чтобы быть страшным! Только диссонансом с беспечной молодостью, страшно молилась навзрыд пожилая вахтерша тетя Таня: “Господи! Господи! Меня возьми, старую дуру! Меня! Только пусть Анечка наша живет! Только пусть живет!... доченька моя!” Остальные пока и так были уверены, что она будет жить. А чего ей не жить? В сущности, упала-то она с высоты немногим большей, чем Андроник тогда, в зале... А может, даже и не большей? Но падение падению рознь: это совсем не две капли воды. Совсем! Каплям ничего не грозит от падения – и они не делают выбор. А она сделала. И её способ суицида оказался одним из самых долгих и болезненных. Бог знает, помнила ли она в ту глупую секунду, что она – на втором этаже! На втором... Высота не большая, но больная.
Четыре с половиной метра. Нет, с такой высоты не убиваются! Не верится! Невозможно! Такого просто не может быть! Это почти то же самое, что сгореть на костре хвороста у себя на даче или по-настоящему, без шуток, утонуть в фонтане. Только утонуть было бы не так мучительно!
Это потом уже врачи в реанимации пунктуально и долго писали в ту ночь какой-то совершенно длиннющий, нескончаемый диагноз, который все отрастал и отрастал, как заклинание во второсортных книжках фэнтези. Перелом основания черепа, травматическое смещение таких-то и таких-то позвонков, перелом малого таза, разрыв печени, селезенки, обильные внутренние кровоточения... Одно можно было сказать хотя бы условно в пользу жизни: диагноз был пока еще актуален – потому что, не будь жизни, все болячки автоматически помножились бы на ноль... по крайней мере, для всех, кроме судебных паталогоанатомов.
Судьба устроена странно. Среди множества холостых выстрелов, лишь подпитывающих время от времени наше суеверие, вдруг раздается один настоящий. Обычно ровно тогда, когда мы, попривыкнув, поначалу даже не способны различить его в густой трескотне фальшивых.
С Аней все произошло как с тем неудачным шутником, который то и дело кричал “тону!” и потому никто не воспринял всерьез, когда он стал тонуть на самом деле. Все было уж слишком фарсово, чтобы стать трагедией.
Люди любят к месту и не к месту повторять уж и не помнится чью чересчур оптимистическую “мудрость”: “История повторяется. Один раз как трагедия, другой раз – как фарс”. Увы, на практике все получается с точностью до наоборот! Если вовремя не остановить фарс, он обязательно станет трагедией.
Две попытки! Две!
При первой ее спасли.
Вторая попытка, второй этаж!..
Арсений Петрович вдруг ни к селу ни к городу вспомнил, как однажды долго поднимал на улице какого-то алкоголика, а он все падал: как неваляшка, только наоборот – кукла-неподнимайка!
Лишь теперь он понял, что все предыдущие недели просто чувствовал приближение опасности вообще и по праву любящего отца ошибочно думал, что она нависает над Андроником. Трагедия витала в воздухе, но он был не пророк и потому, не мог определить, в кого именно она целится на этот раз. Просто не уследил “на все четыре стороны”. Не успел! Как всегда! Как в том интернатском сортире своего детства – с той пресловутой ржавой иголкой, которая в конечном итоге воткнулась не в него, а в другого. Нет, иголка не может убить – но она, к сожалению, об этом не знает и потому иногда убивает! Второй этаж – это, не место для суицида. Но и весь мир – не место для суицида, однако самоубийцы в нем всё же не переводятся. И к каждому никак не приставишь постоянного недремлющего конвоира. Мы вечно опаздываем. Да, вечно живые опаздывают спасать мертвых.
Что произошло? Может, Аня и не до конца хотела... да ОНИ хотели. Иногда достаточно лишь “половины желания” – другую половину доделают они сами, со своей стороны. Это как интимная близость. Вполне хватает продемонстрировать готовность, просигналить своим видом: мол, я не прочь. А они всегда – “партнеры” активные! “Ах, если б только можно, если б только можно было объяснить ей, дурочке, что такое настоящая любовь! Мир вымирает от псевдолюбви. Вымирает сотнями тысяч, миллионами. Больше миллиона суицидов в мире в год – и в основном “от любви”. Да бросьте, от какой любви! Тьфу! Человек отчаянно пытается вырваться из “матрицы”, которую сам же внутри себя создал – но вместо этого вырывается из жизни. Пытается проснуться от бреда – и стремительно валится в самый нижний его этаж. Отбрыкиваясь от ненастоящей жизни, отталкивает жизнь вообще. Человек хочет, чтоб его “любили”. Отчаянная и беспомощная просьба, которую лучше всех выразила в свое время Марина Цветаева: “Еще, прошу, меня любите за то, что я умру”. Да, “Я обращаюсь с требованьем веры и с просьбой о любви”. (Хотя бы, как в математике, “от противного”).
Обычно в реанимацию никого не пускают. Однако дежурный врач нежданно- негаданно – промыслом ли, случайностью ли? – оказался давним другом Арсения Петровича. В нарушение всех инструкций он тайком провел его на пять минут. Арсений застыл. Он надеялся увидеть хотя бы и лежащую в коме, но все же Аню. Однако ЭТО... очень трудно было назвать Аней!
– Ну, как там? – спрашивали его все наперебой в учительской.
Всем было понятно, о чем вопрос, а он, только что видевший больше их, думал про себя: “Да, похоже, уже ТАМ. Похоже а – уже не здесь...”. Запомнились только характерные для перелома черепа синюшные “очки” вокруг глаз. Но ФОРМАЛЬНО она была ещё живой. И он отвечал:
– Пока неясно! Вроде бы, врачи дают благоприятный прогноз... относительно разрыва печени и селезенки.
– Хотя бы это слава Богу! А перелом черепа?
– Вот тут уже серьезнее... Говорят, все решится в ближайшие несколько дней.
– Решится?
– Так или иначе!
– Ну, дай Бог, чтоб так, а не “иначе”.
2.
За меня со смертью бейтеся – поглотить меня хочет!
Из “Александрии” – древнего литературного памятника
Неделю молилась вся школа, каждый на свой лад – верующие и неверующие... христиане, мусульмане, атеисты (можно ведь на несколько дней отпустить свой атеизм на каникулы). Когда ничего нельзя сделать, можно хотя бы молиться. Сражаться с чьей-то подступающей из-за стенки смертью хотя бы криком к Тому, Кто сильнее смерти. Все эти дни Арсений Петрович пробовал это делать, начинал снова и снова, прилагал все свои силы, но все больше и больше чувствовал, что молится “воздуху, а не Богу”. Молитва упорно не шла и не шла ПО АДРЕСУ – и не замечать это было невозможно. Хотя очень трудно описать словами такое странное состояние. В подсознании, чтобы отвлечься от безысходного чувства, он попытался посчитать дни до Пасхи, словно что-то от этого могло измениться. Но вышло вдруг такое страшное количество, что это было равносильно непереходимой, непреодолимой вечности. А ведь когда умер сын, выходило всего три...
Он продолжал и продолжал просить, но... Как ни крути, что ни говори, а молитва – все же не одностороннее общение: это знает каждый, кто хоть раз по настоящему пробовал. Бог тебя слышит, а ты без звуков “слышишь”, что Он слышит. Он и есть – ответ на любой твой вопрос. Не зная словесного ответа, ты, тем не менее, узнаешь нечто большее, чем любой ответ – Его самого. В общении приоткрывается то, что нужно, и настолько, насколько нужно. Есть лишь одно условие – не спорить: при любых умных “переубеждениях” ты будешь слышать только себя самого, но не Его, и тогда “молитва” станет действительно, односторонней. То есть уже не молитвой.
Арсений Петрович слишком быстро ВСЕ понял... слишком! Он пытался отогнать это понимание, но оно не отгонялось. По неуловимому отклику в душе, это была полная противоположность его недавним молитвам за Андроника. На всякий случай, он продолжал просить. Но это-то “на всякий случай” – и было самым страшным из всего, что он в первые же минуты УЗНАЛ. С детства он помнил отрывок из любимого “Тома Сойера”. Том и Бекки, заблудившись в пещере, кричали, и над ними хохотало сатанинское подземное эхо.
– Ой, Том, не надо, это так страшно! – сказала Бекки.
– Страшно-то страшно, но все же лучше кричать, Бекки: быть может, они услышат нас.
И он крикнул еще раз.
И в этом “быть может” было еще больше леденящего ужаса, чем в том дьявольском хохоте: тут слышалось признание...
Но ведь Том и Бекки кричали и бродили три дня, пока все-таки не выбрались. Будем и мы кричать хотя бы ради этого леденящего “БЫТЬ МОЖЕТ”. Но нет здесь даже крик ничего не давал. В молитве всегда есть тот, кто кричит и просит, тот, за кого просят – и Бог. Но здесь “та, за кого просят”, самостоятельно выбыла из этой тройственной связки, и молитва рассыпалась, едва начавшись. “Связь не работает, – похолодев, отчетливо ощутил Арсений Петрович после нескольких попыток. – СВЯЗЬ НЕ РАБОТАЕТ... но не Бог ее отключил. Вот это-то и называется – СТРАШНО.
– Никого нельзя спасти насильно! – вырвалось него. Как жаль, что НИКОГО НИКОГДА не спасти насильно!
Допустим, вы сумели написать самое убедительное прошение о помиловании какого-то человека – но тот, за кого вы просите, уже покончил с собой. Какое значение – даже перед самым милостивым судьей, – будет тогда иметь ваше прошение?
Как часто снится, что я не могу включить свет – причем, именно тогда, когда надо включить свет. Странный повторяющийся сон, пугающий именно тем, что все в нем “роковое”, неотвратимое. Надо включить свет от чудовищ – невидимых, но явно присутствующих в комнате. Сделать это невозможно – он “сломался”. Какая-то авария... Конечно же, предусмотренная ими. Ты щелкаешь включателем – ноль реакции. Сначала думаешь: может, это только в моей комнате лампочка перегорела, а в соседней-то работает? Бежишь со страхом в соседнюю, но и там – не работает. НЕ РАБОТАЕТ! И все... Включатель есть, но проку от него нет. Молитва есть, а СВЕТА НЕТ.
Ему вдруг стали ясны страшные и прежде непонятные слова: “Приходит ночь, когда никто не может делать”. А ведь имеется в виду не ночь вовне, а ночь внутренняя, добровольная. Даже сам Господь не приходит в неё насильно. И никто ничего с ней не сделает! Как в чьей-то крылатой фразе: “Делать что-то нужно, а сделать ничего нельзя...”.
Все уже сделано. Не ” тебе сделано” (как говорят суеверные люди про “порчу”), а “тобой сделано”.
В воздухе, казалось, был написан приговор: невозможность спасения насильно! То , что многих так смущает в религии, но с кем никто не в силах спорить – возможность страшного оборота свободы... НЕОТМЕНЯЕМОЙ СВОБОДЫ!
“Да – “Стучите, и отворят вам” – а вы бросаетесь в окно!
Вот так же, похоже, и все праведники, какие только есть от начала рода человеческого, не смогут остановить добровольное самоубийство мира, когда начнут свершаться события, описанные Иоанном...” Впрочем, это сейчас не важно.
“Господи, да будет на все воля твоя” – смирившись, сказал наконец Арсений после всех своих попыток. К концу первой недели реанимации, вроде бы, смутно забрезжила надежда: врачи говорили, что на 7-8й день пик кризиса пройдет. И вот тогда будет уже ясно...
А что ясно? Туда – или сюда?
3.
Преткнулась о камень нога моя, и зло пришло ко мне, увы,
аспид и василиск оказались сильнее меня. Но когда я
вспоминаю о той молитве, все таится еще надежда на
спасение и на встречу с теми, кто ушли от меня, но кого
любил больше всего. Надежда, ибо тоскует душа и знает,
что есть мир, где они живут, и что только от силы нашей
любви зависит будущее свидание. Свидание есть лишь
воплощенная любовь.
Евгений Гагарин “Поездка на Святки”
Ровно в день возвращения Андроника мучительное недельное ожидание закончилось. Приехав после полумесяца гастролей и ещё, ничегошеньки не зная, он бодро зашел в школу... И удивленно приостановился в вестибюле перед невесть для чего вывешенной большой (никогда еще больших не видел!) фотографией веселой, смеющейся, солнечной Ани. Такого радостного, беззаботного, доброжелательного взгляда он мог не припомнить у нее за последние несколько месяцев! “Выиграла какой-то конкурс?” – пришла первая мысль, хоть как-то объясняющая появление здесь странного огромного портрета, встречающего всех. Только через несколько секунд глаза, пока без всякого понимания, машинально отметили никчемную, как брак, черную ленточку в углу снимка. А еще – цветы, врученные зачем-то не лично Ане после ее выступления (что было бы логично), а положенные под фотографию. Словно фотографии они нужнее, чем ей.
“Ничего не понимаю!!!” И вдруг за секунду – понял... Тогда, при первой попытке, ровно год назад, они с Пашкой ее нечаянно спасли. Но то было раньше... А теперь случилось что-то такое же бессмысленное и непоправимое, как гибель снегиря, которая так поразила его когда-то. Только снегирь, в отличие от неоперившейся девчонки, был никаким образом не повинен в собственной смерти. Здесь же степень противоестественности зашкаливала за все мыслимые и немыслимые границы.
– Чем же люди, блин, отличаются от безмозглых птиц, если неспособны отвечать даже за самые тупые свои действия!? – от потрясения предельно жестко, как никогда, говорил Пашка. Он-то первый рассказал Андронику обо всем, что здесь творилось последние дни. “Вот когда мы занимались паркуром, помнишь – почему тогда уследили за нами, но не уследили сейчас за Аней? Как-то все наоборот получается!”
Андроник вспомнил свое вечное чувство Жизни, большей чем просто жизнь. Чувство: “Я есть”, “Мир есть”. Она изменила этому самому “Есть”. Какой-то парень какой-то Шаман зачем-то оказался “важнее”.
Многие учителя в первые дни признавались, что им трудно смотреть на парту, за которой она сидела. И даже простая запись “выбыла” в классном журнале против ее фамилии, смотрелась многозначительно и безысходно. Как в древности про чью-нибудь смерть торжественно объявили: “выбыл из числа живущих”. И если в ассоциативном ряду со словом “умер” еще можно, при наличии веры, поставить “воскрес”, то со словом “выбыл” – едва ли. Выбывшие – не воскресают!
Игоря Шамана известие о смерти Ани застало на уроке музыкальной литературы... когда он увлеченно рисовал что-то у себя в блокноте под музыку Чайковского. Он застыл, машинально воздев руку, как свечку, и не замечая ни абсурдности этой позы, ни чего-либо вообще вокруг. Похоже, в эту секунду он навсегда перестал быть Шаманом. Позже, когда комиссия из прокуратуры разбирала бумаги совершившей акт суицида несовершеннолетней Анны Б. (что еще предстояло доказать... а вдруг не суицид?), выплыла их с Игорем стихотворная переписка двухмесячной давности – разумеется, “не представляющая оперативной ценности”. Гордый Игорь тогда записал ей в альбом очередной перл своего любимого абстракционистского бреда:
Смысл не в том, чтобы быть колобком
А в том, чтоб не быть дураком!
Мои песни сильны, как топор.
Я сегодня вас к стене припер.
Кто меня не поймет, тот мудак.
Ну, а тот, кто поймет, тот мне враг!
Ждет меня за оврагом овраг
А в конце зеленеет чердак.
Вышел месяц по моргу гулять,
И трещит под маньяком кровать
В моей песне, где стон и ответ,
Но ведь правды по-прежнему нет.
Аня тоже стихоплетствовала с 13-ти лет, но никогда до встречи с Игорем не писала в таком стиле. Она рифмовала прежде в основном “любовь” и “кровь” и рисовала на полях смайлики, сердечки и котят. Но в период их “благополучия” она захотела быть во всем, до мелочей, без остатка похожей на предмет своей любви, так что переняла от него даже манеру изъясняться. Последнее её стихотворение (разумеется, с посвящением ЕМУ!) звучало:
Будут до рассвета стоны и ответы
Люди, как кометы, мечутся вдали.
Если есть, то где ты,
Глупая планета?
Если есть, то где-то...
Только позови!
Казалось, вновь и вновь нюхаешь с этих страниц весь неуклюже-неряшливый и максималистски наивный мир подростков. Где их абстракционистские крики отчаяния непонятны уже даже друг другу. Где даже звать на помощь они умеют лишь невнятно, опосредованно, с “красивостями”, завитушками и прибамбасами.
Безусловно, всех поражало несоответствие между смертью и ее причиной. Какая-то чепуха, которую опытная Старуха в очередной раз не постеснялась подобрать и положить в свою копилку. И “любовь”-то была так себе, и окно-то было невысоко... именно что “было”. Всё – было! Была только что на свете такая Аня – и нет её.
– Бывало – вылезали у нас из окон со второго этажа...среди ночи вылезали – и успешно!... а тут – такое!..
– Как вылезали?
– Ну, бывало, – говорила заведующая интерната. – Давно, правда. Лет двадцать назад. Это когда ночные клубы только-только открылись, и некоторые старшеклассники умудрялись бегать. Рисковали, по пожарной лестнице спускались. Зимой по обледенелой.. и ничего. Потом, конечно, мы узнали и это пресекли. Но я сейчас не про это. Я про то, что одних судьба хранит, а других вот... Кто же знал!!!
Да уж. “Дед бил-бил – не разбил, баба била-била – не разбила, мышка бежала, хвостиком махнула...” “Где он, этот хвостик? Срочно копируйте его!” “Уже поздно...
Обидно, когда мышка или муха делается сильнее человека. Иная смерть – это просто муха, внезапно ставшая черным драконом. И не оказалось в нужной момент ни тети Веры с мухобойкой, ни св. Георгия с копьем!
– Сдохнуть всегда легко, умереть – сложно! – в сердцах сказал Арсений Петрович. Все понимали, что уж кто-кто, а он имел право так сказать.
И эта совершенно нелепая двухэтажная смерть казалась особенно страшной. Прозрачное четырех или пятиметровое чудище... Кровь, разбитые кости и еще неделя на переваривание!
Арсению Петровичу вдруг вспомнился весенний хохот врачей – “веселый” рассказ о бабке, оступившейся с седьмого этажа. Старушка, выпавшая с седьмого, осталась жива, а девушка, бросившаяся со второго – нет. Уровень, до которого поднимает людей мировое колесо обозрения, не всегда важен. Низка корзинка... да только иногда под ней хохочут врачи, а иногда – враги. Девочка слишком заигралась – а получилось, что поиграли с ней. Два раза чуда не бывает. Два раза ноябрь на поверхность не выносит. “Не спорь с назгулом о его добыче!”
Неужели она так легко взяла и продалась тому пятну на стене ?! – из детских страшков Андроника.
В некоторых детских страшилках человека утягивают в пятно на стене (вариант -на потолке, в полу...) Пятно – оно такое: оно одной стороной Здесь, другой Там... А если не на стене, а уже на самой жизни человека “нечаянно” образуется пятно и все растет, растет? Конечно, не нечаянно – без согласия самого человека такие хищные “пятна на жизни” не образуются. Но ИНТЕРНАТ же! Как же это интернат да без пятен!
И вот интернат устами Пилата, говорит: “Власть имею распять тебя и власть имею отпустить тебя”. Какой абсурд! Тот, кто не имеет самостоятельной власти даже над свиньями, вдруг получил через нас самодержавную власть над нашей жизнью. Причем, ровно настолько, насколько мы сами делегировали. Мы сделали его “царем”. Только мы! Мы его короновали в нашем мире. Все равно, как если бы гадаринские свиньи, падая в море, за секунду полета успели провозгласить “священный тысячелетний Рейх” (ну, или на худой конец, “народную республику”, что ли?) и единогласно избрали своего фюрера.
В мире образовалась целая “суицидальная индустрия”. Кто ее создал? Чей исключительный ум? “Теория заговора” только в том единственном случае и правдоподобна, если принять, что главарь “заговора” – не человек. Только ЕМУ под силу учесть все неучтенное, скоординировать некоординируемое. Не “план Даллеса”, не “мировое правительство” обеспечили заговор. Заговорщик появляется еще в 3 главе Книги Бытия – прежде, чем было запущено, как чертово колесо, само время. Учесть и суммировать все страсти людей и направить их (“Верной дорогой идете, товарищи!”) по известному конечному адрему – по зубам только тому, кто по этому самому адресу изначально проживает. Если слово “проживает” применимо к тому, кто не живет.
Бессмысленно и бестолково, глупо и страшно. Знаете такое убийственное сочетание: глупо и страшно? Казалось бы, то, что глупо, не может быть по-настоящему страшным... а здесь – наоборот!
Может, Аня, даже думала: немножечко покончу с собой, чуть-чуть убью себя... не по-настоящему! “По-настоящему” не совершают самоубийство прыжком со второго(!) этажа. Вообще-то 99 шансов из ста, что при таком прыжке она должна была остаться жива... – но почему, почему один шанс вдруг перевесил те 99?!
Глупость, торжествующая ДАЖЕ НАД ЖИЗНЬЮ.
“Подлинно, торжество зла есть торжество глупости во всем” Александр Шмеман.
“Дьявол умен – говорят всегда. Нет, в том-то все и дело, что дьявол бездонно глуп и что именно в глупости источник и содержание силы. Если бы он был умен, то он не был бы дьяволом, он давно “во вретище и в пепле” покаялся бы. Ибо восставать против Бога – это, прежде всего, страшно глупо...
Только вот глупость потому и сильна, что она упрощение: “Голь на выдумки хитра”. Весь “падший мир”, – это “глупость, хитрая на выдумки”. Глупость – это самообман и обман. И вот совершается “только ужас, только жалость, победа бессмысленной Елабуги”. Из дневников о.Александра Шмемана.
“Прививка” состоялась. Сны, вырываясь в явь, имеют особенность убивать.
– Почему так случилось? – с красными от слёз глазами бессмысленно спрашивал Андроник Арсения Петровича. – Почему?
– Помнишь, ты после своего сна понял, что есть еще круги... Те уровни-круги интерната, которые еще гораздо хуже. Вот бывает, к сожалению, такой псевдопобег. Издевательская пародия на освобождение. Освобождение в нашем мире – это целое искусство: коротеньким побегом ночью через окошко его не обрести? Сбежать из этого интерната невозможно – можно лишь дожить до выпуска и успешно сдать самый сложный и волнительный экзамен, какой только бывает. А она не смогла.
Настал день похорон. Облака стояли такие низкие и плоские, что весь мир походил на гамбургер: земля – нижний пласт, тучи – верхний.
Ноябрь – не месяц, а жанр. Бывают жанры в искусстве, а это – жанр жизни. Или смерти... что сейчас – одно и то же. Из оглушительной пустоты и ослепительной серости вдруг вышла...снег?.. смерть? И стало ясно, что ад – не место, а состояние. Последняя, уже неизлечимая стадия интерната.
Медленно закружилась редкая крупа, до того мелкая и серая, будто кто-то пепел стряхивал с сигареты. И эти беловато-серые катышки, совсем не похожие на снег, казались пеплом, вылетающим из какой-то странной печи, не горячей, а ледяной. А потом и ее не стало... Слишком абсолютной была пустота, чтобы рождать что-то – хотя бы даже снег. “Моя песня – ответ письмам Анны и Лизы, Брызги ветра висят на промокшем карнизе...” Но сегодня не было и не могло быть никакого ответа. Ни Анне, ни Лизе. Не было даже ветра. Вообще ничего не было. Страшная в своей беспомощности толпа взрослых и детей стояла на школьном дворе. Какой-то призрачный пакет тихо перебирался по серому тротуару за спинами людей, как лазутчик.
Что-то настолько черное зависло в пространстве – невидимое и неотвратимое! – что, казалось, вся внешняя ноябристая прозрачность и свет – только иллюзия. А в действительности, черное солнце “светит” в огромной, черной гробовой коробке. Люди и говорили, и дышали – но было непонятно, как в этом можно говорить, дышать. Ад одержал победу над конкретным человеком, конкретной девочкой... и чувство абсолютной никчемности парализовало все, что тысячами ниточек было с этой побежденной связано.
Смерть-то пережить можно... да вот смерть смерти рознь. Девочка, говоря словами Достоевского, “боженьку убила” – того, который в ней. Сделала аборт собственной жизни – и где-то пахло в атмосфере “черным гинекологом”. Людям живым был невыносим этот запах.
Отходя от гроба, Арсений вдруг на мгновение подумал: “Нет, даже не так страшно, когда умирают дети... чем когда умирают подростки! Дети-то умирать еще умеют, а подростки – нет. Вновь и вновь переживаешь смерть сына в разных обличиях! Всякая смерть – смерть родного существа. С каких-то пор чужой смерти нет... как нет чужой жизни”.
И снова вспомнился Шмеман: “Иногда чувствуешь, как “жизнь” кусками отрывается в смерть, словно бы песочная крепость, построенная детьми на пляже, постепенно, кусками смывается приливом”.
“Тем более, не могу понять родителей, которые “бросают” своих детей!”
В облике Аниной матери не осталось сейчас ничего от многолетней “итальянки”. Горе на время смывает с человека все наносное – плохо лишь, что слишком поздно. Сколько времени она была ТАМ, а дочь – ЗДЕСЬ, и ведь всё в таком раскладе “было хорошо” Всё! Только теперь дочь – ТАМ... слишком ТАМ! До невозможности ТАМ!
Вот мать Андроника успела переехать, а мать Ани – нет.
Она беззаботно жила на той земле, которую фантазия Шекспира превратила в родину самых знаменитых в мире влюбленных самоубийц... и не догадывалась, какая судьба может быть у дочери, временно оставленной на “другой” родине. Той, где нет Шекспира, зато часто бывают шекспировские финалы. Ах, Верона, Верона... Россия, Россия! Можно из окна любоваться луной, как Джульетта, а можно в него выброситься. По словам того же Шекспира, самоубийство – единственное преступление, при котором у убийцы отсутствуют угрызения совести.
А ведь получился и вправду какой-то “затяжной” аборт (Арсений вдруг вспомнил из детства запавшие в душу дрянные, но правдивые слова Полтинника). Ненужный матери ребенок наконец-то перестал существовать.
И нет теперь на свете никакой Италии – есть хмурый и бессмысленный ноябрьский двор с давно облетевшими деревьями. И в нем – только страшное закрытое, бессолнечное небо, только страшная открытая настежь, бесснежная земля. Дороги вдруг перестали вести в Рим... даже в Третий. Все до предела просто, как гроб.
“Мне душно здесь, в Италию хочу – там солнце, там красота!” – как говорили герои Тургенева.. А может, и не Тургенева? Теперь уже не важно! Уже нет ни Италии, ни солнца, ни красоты, ни “хочу”, ни “не хочу” – ничего нет... и самого слова “нет” тоже нет, и нас нет.... И только душно... кому? Видимо, Ане, которой нет?
Андроник стоял со всеми и как будто переваривал совершенно непонятную (никак не вмещающуюся в него) информацию. Было как-то необъяснимо странно, что мама Ани приехала из Италии – и он только что приехал из той же Италии. А почему это было странно, он совершенно не смог бы сказать.
Странно, что они ТАМ не встретились?.. ну, так и не могли встретиться, и незачем было им встречаться. И не знали они о существовании друг друга. И мало того – в самом деле “не существовали” друг для друга. Как и подавляющее большинство людей в мире. А всё равно как-то немного странно! Всё на свете странно и необъяснимо.
“В одном интернате живем – и до смерти друг друга не знаем! – как сказал бы Арсений Петрович. Но нет, это не А.П., это уже Андроник за него внутри себя сказал!
Мама Ани почти никого не помнила в лицо – настолько редко приезжала за дочерью! – и уж, тем более, никого не узнавала в упор сейчас, одурев от горя. Но почему-то по странной логике – безошибочно выбрала во всей толпе именно Арсения Петровича. (Она правда, ничуть не помнила, как его зовут и кто он такой) И, обняв, зарыдала у него на плече.
Есть трагедии, в которых нельзя утешать... утешение приходит каким-то другим образом! Как то обращение в молитве Иоанну Богослову: “ускори избавити люди безответны”.
В смерти нас обычно утешает, что есть вечная жизнь... но тут, похоже, не тот случай. Это уже не исправить. Ева опять съела свой плод, и нет противоядия. Да что же это за прорва такая – молодость! Уныло-красиво-шаблонная пропасть. Узкий, шаткий мостик через нее... Молодость глядит на нас взглядом не то волчицы, не то змеи. Нельзя в ней останавливаться!.. надо проходить быстрее, нельзя замедлять шаг. На том берегу будет время и отдышаться, и сплюнуть. Похоже настоящая “вечная молодость” – это ад, “тьма внешняя”. Храни нас всех Бог от такой молодости! Будто вечный мертвец зовет всех стать ему подобными. Как будто могучему глисту вновь понадобилась новая порция питания.
Вдруг кто-то заиграл на трубе...
Пашка!
И по какой-то нелепой, но неистребимой ассоциации казалось, должен, просто должен наступить момент, когда вдруг ликующие зазвонят колокола, как в самом конце крестного хода с Плащаницей в Страстную Пятницу – в предвестье Пасхи... Но такой момент, разумеется, не наступил – и это-то и оказалось страшнее всего. Во всем, что происходило, чувствовалось что-то окончательное, в самом последнем смысле.
Жуткое это было чувство: “Страстная пятница наоборот”. Все – наоборот: не весной, а осенью, не Спасение, а выбрасывание, не воскрешение, а добровольный отказ от него.
“Какое-то совершенно инфернальное прощание, – с содроганием подумал Арсений и тут только его впервые мрачно “озарило”. – А ведь латинское слово “инферно” (ад) и “интернат” поразительно созвучны! И как это осенило людей два разных понятия обозначить практически однокоренными словами!? Бог или “директор” надоумил их? Зачем-зачем-зачем оттуда уже невозможно сбежать!? Вот сбежала Аня – но в худший из интернатов, самый “большой” из них. Зачем бывает такая разлука? Зачем Аня – не Коля... которого заберут.
Арсений вдруг увидел в толпе Пашиного дедушку... своего тренера. Бывшего Полтинника.
– Раньше я ведь сам, грешным делом, думал в петлю и ... а теперь не-ет! Хрен вам! Не возьмете, думаю! Не возьмете, гады фрицы! Только дураки так делают. Ибо не фиг! – протянул Полтинник.
А у самого слезы текли, и он их не замечал.
– Я понял одно: мы еще больше должны быть вместе!
Как у Окуджавы: “Чтоб не пропасть поодиночке!”
Возмущение от бездумного дела способно объединить немало умных людей... до этого как будто разобщённых. Именно возмущение, потому что жалость, как бы ни была она естественна, в таком деле не имеет права стать главной. Жизнь неизбежно делает СВОЙ выбор: “Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, а ты иди за мной”.
Толпа детей, одновременно и беззащитных, и всесильных, собралась перед лицом смерти. Огромное небо распахнулось над маленьким двориком, словно это был не дворик, а куб, у которого просто отломили верхнюю грань. Это было поразительное чувство родства живых. Все живущие – семья. Теперь уже не интернат, а семья. Да, мы уже ничем не можем помочь этой девочке (добровольно и навсегда сбежавшей из семьи!) но мы – ВМЕСТЕ. И жизнь – вечная: для всех, кто ее принимает. Семья живых, царство живых. Планета живых. Мы не можем перестать любить Аню, потому что мы живые, и мы не можем перестать негодовать на нее, потому что мы живые! Она – выбыла... Все, кроме нее – остались. Любовь и жизнь – осталась.
“Мы, конечно, ничего в тот день не смогли. Полная “нищета духовная”! – думал Арсений. – Человек, видимо, должен чувствовать, что он полностью побежден. И только так он может победить! Жизнь била-била, давила-давила, разбила и раздавила нас почти без остатка... но над жизнью есть большая Жизнь, и вот она-то побеждает. Мы терпим поражение за поражением, потерю за потерей... но Жизнь, которая больше жизни, собирает все будто бы “потерянное” воедино – и только так нам дано “обретать”.
Мы полностью разбиты...
Да, мы разбиты.
И мы победили!
Иов победил”.
4.
Гражданская панихида закончилась. Желающие (то есть, главным образом, Анин класс) поехали собственно на похороны. Это-за несколько десятков километров отсюда, в родное село Аниной мамы, о котором она как-то уж очень неожиданно после Италии вспомнила.. и почему-то именно там решила похоронить дочь. Причем, как было особо сказано, “по национальным обычаям”. Что эти слова означали на практике, тогда еще никто не понял – рассказывали позже, по возвращении...
Арсений Петрович не поехал. Когда уже почти все разошлись, к нему подошел тот самый врач, который пустил его недавно в реанимацию к Ане... Впрочем, это он только для покойной Ани был врач, а для Сени – просто Колька: Колька Журавлев, бывший одноклассник!
– За всю эту неделю в реанимации она приходила в себя один раз на несколько минут, – говорил Коля. – Это было как раз в мое дежурство...
– И она сознавала, что с ней происходит? – взволнованно переспросил Арсений.
– В те пару минут – да. Полностью! Это я гарантирую, – твердо сказал Коля. – И то, что она говорила!.. Я постараюсь передать дословно, потому что, по-моему, мне кажется, я запомнил слово в слово:
– Если б меня сейчас перенесли назад, я бы ни за что больше так не сделала... Как вы думаете, Он простит?
– Кто?
– Бог!
– А ты веришь в Него?
– Я не верю, я знаю. Когда больно, все знают. Пусть Он простит! Жалко, что вы не священник, а то бы... но когда он сюда придет, вы передайте, что я просила прощение!
– Да мы же можем позвать священника, можем позвонить... он...
– Я не доживу. Но когда он придет, вы передайте, чтобы... ну, Он сам знает. Он все знает.
– Священник?
– Ну да... почти... Вы знаете, я когда была маленькая, я их путала...
– Кого?
– Ну, бабушка один раз привела меня в церковь.... И там был священник с таким... дымом... и я пальцем показала и сказала “Боженька”.
Она попыталась улыбнуться.
– Когда Он придет, вы ему скажите... что я больше так не буду!
И Арсений опять почему-то вспомнил прощание Коли с сестренкой. Там, в прихожей, у школьного Харона. Видимо, на роду у человека написано: вечно прощаться с сестренками? Профессия такая.
– Никак не знаю, не гадаю, простил ли её Бог, и можно ли это считать покаянием... но попытка-то покаяния была... и уж, во всяком случае, прощение-то она попросила, находясь в сознании. Больше всего жаль, что я не священник. Я не мог отпустить её грехи. “Зачтется” ли ей это – никому на земле знать уже не дано. Но это лучше, чем ничего. Значит, наши общие молитвы “оживили” ее хотя бы на минуту – ... может, как раз ради одного этого детского “простите, я больше не буду”. Если бы не боль, она, может, нашла бы, и другие слова... Но она же была так уверена, что Он придет!
– Реаниматор – он ведь тоже вахтер. – продолжал Коля. – Помнишь нашего Харона в школе? Только у него-то все всегда получалось! А тут – не всегда. За вертушку на твоих глазах то и дело уходят другие, а ты остаешься. И тоже чувствуешь себя Хароном... только обратной задачей – не пустить туда вообще никого. А такая задача невыполнима, и удается задерживать и разворачивать лишь некоторых... Я об этом всегда думаю! Почему вообще люди мучаются? Жуткий вопрос! И знаешь, какой иногда приходит ответ? – У людей есть потребность издеваться, это я понял давно! – И ты это тоже слишком хорошо знаешь – с нашего с тобой детства! И вот, когда рядом нет никого подходящего, они начинают зверски издеваться... сами над собой. И вытворяют иногда по глупости такое, что не дай Бог не то что видеть, а хотя бы слышать или читать... Но я-то врач – мне по долгу профессии приходится видеть! Знаешь, сколько к нам привозят самоубийц! В основном – молодых. В основном – вот таких вот девчонок... хотя не только. И каких только диких способов они ни придумывают! Садомазохисту нарочно не додуматься! Пьют то уксус, то ещё какую-нибудь дрянь... такую, что больше недели мучаются: болтаются между жизнью и смертью: потом уж только определяются – туда или сюда? Режутся, вешаются, падают... А ты – спасай! Спасай, если можешь! Если ты бог! А если не бог, то... просто прощайся.
Никто больше в целом свете не знал об этих двух минутах ее покаяния... или попытки покаяния. Коля один стал... свидетелем? Посредником? Просто провожающим? Что все это значило... для людей, для Бога? “Мы же – не Бог, чтобы знать” – как говорил когда-то в затруднительных случаях отец Андроника... и эти его слова, кстати, тоже мало кто слышал и помнил, только близкие.
Ездившие на похороны вернулись только поздно ночью. От их рассказов становилось не по себе. С одним разбитным и уж никак не подумаешь, что впечатлительным парнем из Аниного класса случился нервный тик: его трясло всю дорогу.
“В жизни не видела таких кошмарных похорон! – рассказывала подруга Ани. – какие-то костры... какие-то бубны... За-чем?! И так-то тяжело, а тут...”
Село, где хоронили Аню, относилось к одной из национальных республик России. Оторванная от корней девочка никогда не вспоминала о своей национальности и знать не знала языка... зато “итальянская” мама вдруг вспомнила. О “традициях”. Кто бы мог подумать, что худенькую, разбитую падением, буквально “сшитую” девочку спустят в непомерно огромную могильную пасть в сумерках, при неестественном перекрестном свете и треске четырех гигантских бензиновых костров, под заунывный мелодичный вой и бубны. Что покончившую с собой из-за непутевого мальчика, в шутку прозванного Шаманом, будут провожать шаманы и шаманки настоящие. И что главная колдунья при всех скажет матери: “А дочку-то твою убили злые люди – я вижу... Ищите!”
Все это никак не вязалось!.. не укладывалось вместе! Какой-то нечеловеческий (или наоборот, уж слишком человеческий?) театр абсурда: Италия – и весь этот полуночный языческий бред с чертовщиной...