Девушка замерла. Кит не мог видеть ее глаз, потому сильно смутился. Румянец на его щеках проступил еще отчетливее. Обломки пуговицы выпали из его руки. Он переступил с ноги на ногу и добавил:
– Забудьте… Я не стану вас этим мучить. Мы пойдем к выходу и вызовем для вас такси.
Девушка шагнула к нему, губы ее дрогнули, словно она собиралась расплакаться.
– Вы говорите с ними, как с живыми? Как сейчас говорим мы с вами? – спросила она, прикасаясь кончиками пальцев к спецовке на его груди.
С этого самого момента Кита было уже не остановить. Кажется, что его привычная молчаливость была вынужденной, он умел говорить красивыми длинными фразами и хотел говорить с этой девушкой, которая смотрела прямо перед собой, слегка задрав подбородок. И слушала, как Кит рассказывает ей о чужих судьбах.
– Почти у самого входа есть могила парня. Он погиб трагически. Первый курс военного училища. Ему едва исполнилось девятнадцать. Он мечтал стать военным. В самом первом увольнении повстречал загулявшую компанию. Трагическая нелепость – он упал и ударился затылком о бордюр. Знаете, ему нравилась девушка. Он так и не успел подойти к ней…
Незнакомка лишь положила на его ладонь свою, словно просила продолжать. Он чувствовал, как ее пальцы подрагивают на самых трогательных моментах, и говорил, говорил, говорил до хрипоты, потому что впервые в жизни мог поделиться всем, что услышал от владельцев безмолвных надгробий с короткими эпитафиями.
– Через три могилы от него – девушка. Она трагически погибла перед самым окончанием института. Я хотел бы их познакомить, но мертвые не видят друг друга. Встречи и расставания бывают только у живых. Мне жаль… Они редко бывают счастливы и радостны.
– Думаешь, что не бывают даже после смерти? – вдруг спросила девушка.
Кит вздохнул и пожал плечами, потом встрепенулся, вспомнив, что она не могла видеть этого жеста, и заговорил:
– Да, даже самые родные и близкие, которые лежат в одной и той же могиле, говорят со мной, но так и не могут услышать друг друга. А я бы слушал… Потому что у меня нет прошлого, нет воспоминаний, я как чистый лист. Могу жить только их исповедями, а им уже все равно, какие тайны я узнаю. Они откровенны, потому что переступили что-то земное, обывательское. И мне не бывает неприятно, я не злюсь, но очень устаю, потому что выслушать все их истории – это как прожить жизнь и узнать истины, что были недоступны прежде. Хочешь? Я выслушаю тебя.
– Нет, у нас мало времени…
Голос девушки дрогнул. Закатное солнце исказило ее профиль, Кит поморщился. Такого с ним не бывало.
* * *
Смотритель утер слезу, глядя, как на носилки грузят тучное тело его помощника. Два санитара кряхтели от напряжения, заталкивая умершего в старую машину. Хлопнули дверцы.
– Он знал эту девушку? – поинтересовался патологоанатом, захлопывая папку.
– Нет, Кит никого не знал за пределами кладбища… – всхлипнул смотритель.
– Очень странно, – заметил молодой полицейский, покосившись на фото девушки на свежем кресте. – Он умер именно у этой могилы, как будто специально. Даже кисть сложил и краску закрыл. Поди угадай, что он думал перед сердечным приступом. Вот судьба…
Под некачественным изображением тонкого профиля кто-то написал на свежем дереве: «Она не видела, но умела слышать очень многое».
– Вчера схоронили только. ДТП. Слепая была… – зачем-то пояснил смотритель.
Екатерина Казанцева
Русалочий гребень
Похоронку на мужа Настасья получила в сентябре сорок третьего года. А где-то за две недели до печального известия ей стал сниться один и тот же сон. В нем Иван неподвижно стоял на коленях у озера. Босой, в одних штанах, голова и плечи опущены долу. И вокруг мертвая тишина. Не колыхались ветви деревьев, не слышно было плеска воды, пения птиц и жужжания мух. Лишь солнце безжалостно палило с выгоревшего неба. Настасья сидела на пригорке, внимательно рассматривала кудрявый затылок, россыпь родинок на шее, потом скользила взглядом по широким плечам, по загорелой спине и ниже. В траве неподвижно белели пятки, по ним деловито сновали крупные рыжие муравьи. С мыслью, что надо их согнать, иначе искусают, она медленно вставала и начинала спускаться к озеру. Сердце в груди тяжело билось и зачем-то рвалось наружу. Руки и ноги холодели, отказывались слушаться. Голова наливалась свинцовой тяжестью. В горле скребло ржавым гвоздем, и хотелось разодрать его ногтями, чтобы вздохнуть полной грудью. Настасья приближалась, заглядывала через плечо и видела, что Иван полощет свою праздничную рубаху. А вода в озере была ярко-красная с черными кровавыми сгустками.
— Ваня, зачем ты? Почему меня не позвал? — страдальчески изламывая брови, тихо спрашивала Настасья. — Не мужское это дело. Дай, я прополощу.
— Нет, Настя, твое время еще не пришло. Тебе пятерых детей поднять надо. Уходи пока что, — глухо отвечал он, поднимал голову и смотрел на нее.
В этот миг она вздрагивала и просыпалась от собственного крика. Вскакивала с кровати и бежала успокаивать Дашу и Гришу. Когда они снова задремывали, сбрасывала насквозь мокрую ночную рубашку, быстро одевалась, повязывала платок, обувала сапоги и бежала доить корову. После дойки выгоняла ее на пастбище, заносила в дом ведро с молоком, переливала его в кувшин и тогда уже будила всех остальных. Выставляла на стол скудный завтрак. Обычно это был хлеб из лебеды или из крапивы и немного вареной картошки. Давала детям задания по хозяйству и шла в колхоз на работу. Целый день вертелась, как белка в колесе. Обязательно надо выработать минимальную норму трудодня, или лишишься земельного участка, а то и под суд пойдешь. Для семьи это голодная смерть. На обеденном перерыве обсуждала деревенские новости с бабами, ругалась с бригадиром из-за начисления рабочих часов, украдкой прихватывала с поля пшеничные колоски и прятала в карманах. Вечером возвращалась домой. Дети ждали ее с нетерпением. Они садились за стол, быстро съедали бедный ужин и выходили в огород собирать картошку. Ваня уже копал землю наравне с ней. Совсем взрослый стал. Через год, когда исполнится двенадцать лет, он получит трудовую книжку, начнет работать в колхозе и будет помогать семье. Остальные дети шли за ними и собирали картофельные клубни в мешки. Порченые и сгнившие откладывали отдельно на грядку. Они первым делом пойдут в пищу. К концу дня болело все тело, скручивало судорогой ноги, очень хотелось есть, но Настасья держалась из последних сил. Кормила детей, укладывала их спать, переплетала косу и только тогда ложилась в холодную постель. И сразу накатывало страшное воспоминание, которое в течение дня удавалось изгонять из мыслей. В ее сне у Ивана было сплошное кровавое месиво вместо лица.
На исходе второй недели почтальонша Зинаида наконец решилась вручить ей серый прямоугольный конверт. Оказалось, все это время он лежал в ее брезентовой сумке. Накануне ночью тоскливо завывал пес в соседнем дворе, и Настасья увидела другой сон. Она сидела у озера, а Иван стоял рядом в черном пальто, с которого ручьем текла грязная вода.
— Ваня, зачем ты так тепло оделся? — радуясь, что сейчас у него нет ран на лице, удивленно спросила она.
— Так надо, — сказал он и сунул руки в карманы. — Теперь у меня есть только это черное пальто, тебе же будет другой подарок. Ни в коем случае не отказывайся. И радость у тебя еще случится, а мы с тобой встретимся позже. Пока же прощай. — Он поднялся на пригорок, обернулся и настойчиво сказал: — Возьми подарок хотя бы из-за детей. — И ушел.
Настасья проснулась в отличном настроении. Домашняя работа в руках спорилась, и на сердце было беспричинно радостно. А все потому, что во сне не было крови и ужаса.
У калитки ее встретила Зинаида, неразборчиво пробормотала приветствие, пряча покрасневшие глаза, быстро вручила конверт и убежала прочь. Настасья осела на сырую землю и тихо без слез завыла. Вспомнилось ей, как они начали встречаться, и Иван провожал ее домой после танцев. Как целовались в жаркие летние ночи. Как гуляли на шумной свадьбе. Как родила она в поле первенца, и Иван бережно вез их на телеге домой. Как однажды пришел домой пьяный, и они поругались. Он ударил ее, а потом стоял на коленях, вымаливал прощение и клялся, что больше пальцем не тронет. Как провожали всем селом его и остальных призывников на фронт. Как получала от него редкие письма с большой задержкой. И теперь ничего не будет. Больше он ее не поцелует, не обнимет, не ударит. Никогда.