Как Мотря с немцами боролась
Окончательно пришли захватчики в Мошны в сентябре. Наши покинули село много раньше. Сразу после разгрома и пленения армий Музыченко и Понеделина началось паническое бегство советских войск за Днепр. Поджигали спелую пшеницу на корню, дымились выгоревшие колхозные амбары, на обочинах дорог валялась брошенная военная техника. Зато в целости вывезли архив, и на разболтанных «полуторках» – семьи партийных бонз.
Народ притих в ожидании немцев. Не то чтобы их сильно боялись, многие еще помнили восемнадцатый год и ровные шеренги кайзеровских дивизий. Тогда они сильно не досаждали крестьянам, квартировали в основном по городам. Как будет сейчас – никто не знал, но народ надеялся на лучшее. В газетах говорили, что фашисты суть звери, расстреливают, грабят и насилуют всех подряд, но люди им не верили, советская пресса редко писала правду.
В конце августа по пыльной дороге промчались через село машины с солдатами, они спешили к Каневу, на переправу. В Мошнах они останавливаться не стали, хотя некоторые из местных вынесли на дорогу кринки с молоком и белый хлеб. Поприветствовать, так сказать, «освободителей». Лишь вездесущие мальчишки бежали вдоль растянувшейся колонны и с любопытством разглядывали захватчиков. Те не сильно отличались от аборигенов, в основном молодые парни со светлым ежиком волос и загорелыми дочерна лицами – совсем не страшные.
И только через две недели, когда под Пирятином Гудериан заканчивал окружение героически сражающегося Киева, до села добрались присланные из Черкасс фрицы. Их было пятеро, приехали они как цыгане – на бричке и, собственно немцами не являлись, родом были из австрийского Тироля.
Ничего плохого крестьянам они не делали, следили за хлебосдачей и банально пьянствовали. Даже единственного оставшегося в селе еврея – одноногого сапожника Фиму, в упор не замечали, а когда полицаи из местных все же донесли на беднягу, то два дня валандались с арестом, дав смыться последнему в Мошногорский лес к партизанам.
Поселился немногочисленный гарнизон у Мотри, пышущей дородством яркой женщины сорока с небольшим лет. Австрийцы с легкостью дали «добро» на открытие церкви, и даже сами немного постояли на службе, тирольцы были католиками, чем заслужили благосклонность местного населения. Больше в жизнь громады они не вмешивались. Мошны было богатое село, известное своими умельцами. Издавна его жители славились как искусные «каменяры», кровельщики и плотники, колхоз тут всегда был слабенький, народ жил не с земли. Поэтому Мошны и не сильно пострадали в страшный год голодомора – кормил промысел.
Вот и муж Мотри был каменщиком, он вместе с другими мошенцами строил в Каневе памятник Тарасу Шевченко и многое другое. У него одного на все село был дом с покрытой металлом крышей – это и определило место размещения гарнизона. В большом увитом виноградными лозами дворе Мотри стояло несколько беседок, где австрияки с утра до вечера дегустировали местную «бурячиху» – свекольный самогон дикой крепости. Заедали фрицы сельский «шнапс» борщом, который они возлюбили до крайности, варениками, гречаниками, струтнями и другими деликатесами сверхкалорийной украинской кухни.
Муж Мотри и два старших сына воевали в Красной армии, а она с тремя меньшими детьми осталась одна в большом доме. Женщина была, как и большинство хохлушек, с характером – упрямая, очень красивая и своевольная. Даже портрет Ленина, который у нее соседствовал с иконами, снять не пожелала. Фрицев, впрочем, это не смутило, Ильич их совершенно не интересовал, увлекало их другое.
Увидев хозяйку дома впервые, молодые австрияки едва дара речи не лишились. Высокая, с туго обтянутыми вышитой сорочкой и плотной «спидныцей» выдающимися формами, Мотря без единого выстрела сразила оккупантов. Тирольцы смотрели на нее, как собаки на добрый шмат сала, и пускали слюни. Ничего другого им не оставалось, к более решительным действиям они переходить не спешили, опасаясь дородной хозяйки и собственной полевой жандармерии, которая зорко следила за чистотой арийской расы.
Громада, в лице председателя колхоза, который после прихода немцев плавно стал сельским старостой, надавило на Мотрю, чтобы она была поласковей с фрицами. Дескать, «пускай пьют и едят сутками, чтобы только не бродили по селу, досаждая мошенцам реквизициями, а продуктов и самогона мы дадим сколько надо». Солдатка немного побурчала для приличия, но беззлобно, скорее по привычке, и принялась разрушать печень захватчикам.
Сами австрияки, по их словам, дома почти не пили. Трудно сказать, правда ли это, но в захваченной стране они бодро двинулись по направлению к «белой горячке». Если иные представители нордической расы начинали утро с ячменного кофе – сказывалась морская блокада – то эти фрицы, не мудрствуя лукаво, лакали на завтрак самогон, заедая его смертельно острым чесноком и жирным салом. После доброго «сниданка» австрияки дрыхли в беседке, оглашая окрестности громовым храпом.
Проснувшиеся «сверхчеловеки» вкушали «ланч», что это было такое Мотря не знала, но начинался он как обычно с «бурячихи», а заканчивался борщом. Это было коронное блюдо аппетитной селянки, на полный месяц она заквашивала сахарную свеклу и через неделю использовала получившийся рассол для приготовления этого волшебного блюда. Капусты, красного буряка, фасоли и мяса было много, староста обязан был кормить представителей новой власти.
Фрицы так полюбили борщ, что требовали от хозяйки готовить его каждый день, что Мотря и делала. Вскорости австрияки так раздобрели, что с трудом проходили в двери, форма стала на них мала и они зачастую одевались в сорочки, шаровары и кожухи. Захватчики выучили много новых непечатных слов и своим внешним видом теперь мало отличались от мошенцев.
Чем закончились идиллические отношения тирольцев и жирной пищи вкупе с самогоном, я, к сожалению, не знаю. «Белая горячка» или цирроз печени, а может, то и другое вместе, скорее всего погубили не самых злобных оккупантов, и Мотря всерьез считала, что нанесла серьезный урон немецкой армии.
Много лет спустя, уже после войны, она поделилась секретным ингредиентом борща с моей мамой. По ее словам, в самом конце, перед тем как подать огнедышащее блюдо на стол, Мотря набивала рот ядреным чесноком, до слез жевала его, и со словами: «Щоб вы повыздыхалы, бисови собаки!» – с наслаждением плевала в чугунок.
ХОРРОР
Роман Дих
Серебро и Ель
Когда верхушки елей притенялись первыми ноябрьскими тучами и серебрились снегом, юным, словно мы с тобою… Тогда же по ночам неясыти особенно довольно ухали – народ в селении содрогался от их криков; уж, верно, не один из сельчан осенял себя крестным знамением, поминая имя святого Кнуда, при шорохе ветра и смехе лунного света…
Тогда, поздним вечером ты, никем ещё не тронутая дева, дочка старого крестьянина, впервые пришла в мою хижину бедняка-сироты – и мои руки, жадно содрав с тебя холщовую исподнюю юбку, ласкали твои очаровательные бёдра, и выше, и ниже, нежно, и я целовал твои груди, чей цвет в полумраке так напоминал цвет луны – жадно-жадно и недолго, ибо мы не могли превозмочь похоть, которую Князь мира сего не только вложил в нас, но, кажется, вложил и в самое мою хижину, и в самое наше поселение, – и Князь восстал, принявши один из мерзких своих обликов! Он нечестиво заставлял нас – да, да, это всё он! – заставлял нас совокупляться, подобно диким неразумным животным, кои даже не имеют души…
Тогда только ты, о моя любимая, прикасаясь нежными, ещё не огрубевшими от труда деревенской бабы пальцами к моей груди, узнала, что я под одеждою вместе с крестом, положенным каждому доброму христианину, ношу на теле на отдельной верёвочке маленький серебряный молоток – символ Тунара. Это то немногое, что осталось мне от умерших родителей наряду с этой вот хижиной, – и я надел этот нечестивый знак «бога-беса» две зимы назад, утешая себя тем, что так я поминаю память моего отца, которому принадлежал маленький молот. Таким образом, ты вначале узнала мою тайну, а после мы принялись греховно познавать порочные тайны друг друга…