Выбрать главу

МГ: Ну да, но Белый… Белый — это, конечно, очень талантливый писатель и это… но, понимаете, это люди, внутреннее развитие которых уже закончилось к 17-му году и которые могли использовать свой культурный, художнический опыт, а… Платонова нельзя себе представить до 17-го года, просто нельзя себе представить!

Л: Андрей Белый, конечно, это белый человек.

И: А если предпринять попытку и назвать им Мандельштама? Вот что можно сказать о человеке, о котором они вообще ничего не слышали?

МГ: Но… есть достаточно людей в России… вот достаточно людей в России — не самых глупых (можно им сказать), которые считают Мандельштама вторым поэтом России после Пушкина. Это, так сказать, такое суждение существует, такое вот. Второе… вторым не только потому, что тот язык, на котором говорил и в стихах, и в прозе, кстати сказать, Мандельштам, — он сотворен им. Вот Ахматова по поводу Мандельштама очень верно сказала, что у нас у всех были предтечи, у него вообще их не было, он начал с себя. Но еще — если иметь в виду пушкинскую традицию и, так сказать, пушкинское начало, точнее, в русской культуре… Все-таки в русской культуре судьба писателя, поэта особенно, не просто сопутствует его творчеству, судьба — соавтор. Я думаю, что ни в одной культуре мира (ну, может, в латиноамериканской) судьба в такой степени… поэта, писателя не сопряжена с его творчеством и в это не втянуты, так сказать, все люди, читающие этот текст… текст-судьба, судьба как текст, как это имело место в России. Один погиб, другой погиб. Список гибелей — он, конечно, включает множество, но… вот.

И третий момент, очень важный, что Мандельштам органически — не по составу слов, которые он употребляет, или не по содержанию, если так можно выразиться, стихотворений, потому что вообще это… в отношении него говорить о содержании — это непросто, он, конечно, он… в прямом смысле слова мировой писатель. Он представляет действительно индивидуально в совершенно самобытном своем творчестве — он представляет себе мировую культуру!

И: И она… она поразительно русская!

МГ: Да. Да-да-да, и она поразительно русская.

Л: В отличие от Пастернака, которую я бы скорее назвал космополитическая, его поэзия.

МГ: Да, пожалуй.

Л: Как это ни парадоксально. А Мандельштам именно может быть, потому что он глубоко русский поэт, опять же парадоксально.

МГ: Притом поразительное тоже еще явление: все-таки вершинный Пушкин — это при Николае Павловиче (и это не просто, так сказать, хронологический момент), а… но Мандельштам достигает своих… ну, так сказать, своих вершин — мне так кажется — именно в воронежский период, так сказать, уже ссылочный период своего творчества. Он как бы заново там открывает… своей судьбою открывает для себя Россию. Это, так сказать, уникальный случай, и он дает возможность, кстати сказать, и если они хотят ставить фильм, включать эту коренную воронежскую Россию. Если бы они хотели.

И: Это мы хотим.

МГ: Вот. Вы понимаете, когда речь идет о поэтах… тем более поэтах непереводимых или нужно конгениально, чтобы его переводить!

И: А есть ли переводимые вообще поэты?

МГ: Ну, вообще говоря…

И: В принципе?

МГ: …Ну, есть же хорошо на русский язык…

Л: Но тут есть очень важный момент (если можно, я вас перебью).

МГ: Да, пожалуйста.

Л: Значит, действительно, как вы сами сказали, что это настолько банально даже — так часто это бывало: совпадение поэзии и судьбы в этой несчастной стране, что это как-то уже даже неинтересно. Почти у всех такое было. Но у него — чем интересно — у него стихи, сами его стихи есть судьба.

МГ: Конечно. Вот я это и имею, что судьба у него автор!

Л: Он… Именно благодаря тому, что он глубинно метафизичен…

МГ: Да-да.

Л: В этом смысле он мировой.

МГ: Согласен.

Л: Потому что он одинаково близок кому угодно. Потому что это глубинная проблема моего бытия, он всебытийный, всемирный. Поэтому его судьба как-то совершенно точно (его жизненная судьба) совершенно точно совпала с судьбой внутри его стихов. Мне кажется, никто в России так глубинно не ставил проблему человеческого бытия… Вот вы сказали, что… цитируя Ахматову, что не было предтеч в его поэзии, а мне кажется, что не было предтеч в его мистике. Он по-своему мистичен, но это только он, вот я не вижу никаких… откуда он, из какой системы… Скажем, у Белого можно угадать ряд — из какой мистики он выходит. Ну, у многих других, у Хлебникова даже можно даже найти, откуда он выходит как мистик. А это Мандельштам, вот нет другого такого… в мистике. …Но это, конечно, это… это элитарный поэт. Но, в конце концов, я думаю, Достоевский был элитарным писателем, элитарным прозаиком. Его уже достаточно разжевали, что теперь Европа может читать.

И: Ну, он был самый лучший русский журналист. Даже не журналист…

МГ: А кто в мировой культуре как поэт XX века может быть поставлен рядом с Мандельштамом? Лорка. Кто еще может? Я просто… я не настолько знаю.

ЕВ: Нет, но мы просто плохо ориентируемся в англо-американской традиции, так сказать, там кто-то ставит по, так сказать, как бы простоте…

И: Но они его не читали.

ЕВ: …Но при этом по философичности, например, того же Киплинга, например.

Л: О Пастернаке не слышали, о Булгакове…

ЕВ: Дальше. Потом есть…

Л: Киплинг — далекое прошлое.

ЕВ: Ну как, ну все-таки как же — начало века и захватывает эти все коллизии XX века с войнами, со всем. Дальше. Потом американцев…

Л: Тогда Белый, да, пожалуйста. Мы отказались от Белого, потому что это до 17-го года.

ЕВ: Ну да.

МГ: Да, в общем, по-настоящему XX век с 14-го — 17-го. Конечно, из трех названных: Мандельштама, Платонова и Булгакова Мандельштам и Платонов чрезвычайно тяжелы для того, чтобы знакомить с ними…

И: Это да, но это уже следующее, это уже когда…

МГ: Ну понятно.

И: Это уже головная боль и бессонница на следующий год.

Л: А, кстати, Булгаков хорош тем, что он достаточно…

МГ: Да-да, он же известен. Я думаю, что они насчет тиражей…

И: Его играют… спектакли — да, все есть — есть Киев, есть Москва.

Л: Хотя мне кажется, на самом деле, «Мастер и Маргарита» никто еще не разжевал как следует, его еще нужно…

МГ: Что?

ЕВ: «Мастера и Маргариту» еще никто не разжевал.

Л: Он еще не понят, на мой взгляд.

МГ: Ну вот единственно его мог бы понять Шнитке.

Л: Это другой тип понимания.

МГ: А Шнитке — я пропустил — он как сейчас, не знаете?

И: Он сейчас плох, и он в Германии.

ЕВ: Но он в реанимации больше месяца.

МГ: Он живет в Германии.

ЕВ: Это понятно.

МГ: Он же вообще живет в Гамбурге. Потом, мне сказали, что он очень болен.

И: Я тоже знаю, что он очень болен.

Л: Относительно Булгакова.

И: Я знаю, что умер в ходе строительства в Москве какой-то композитор.

ЕВ: Да, Николай Каретников умер.

И: Умер неделю назад.

МГ: Знаете, есть еще одно соображение в пользу называемых имен. Что адекватно к ним и в связи с ними может быть представлена русская мысль, потому что русская мысль (в отличие от западной) не столь профессионализирована и никогда не была в отрыве от литературы и от искусства, она всегда работала образами гораздо больше, чем понятиями. И если они хотят рядом с писателями и так далее, композиторы — как? что? — им не подходят вообще? Потому что, если бы так, мы могли бы немножко четверку… и назвать Шостаковича все-таки.