Выбрать главу

Комментарии

И. И. Попов. Из записной книжки туриста (Ясная Поляна). - Восточное обозрение, Иркутск, 1903, 9 декабря, No 282. Газета присылалась Толстому редакцией. Иван Иванович Попов (1862-1942), журналист, в молодые годы народоволец. После ареста по делу Г. Лопатина, Якубовича-Мельшина и других был выслан в Забайкалье. В Сибири редактировал "Восточное обозрение" и журнал "Сибирский сборник". И. И. Попов навестил Ясную Поляну 16 октября 1903 г.

1* Георг Брандес (1842-1927), датский критик, и Эжен Мельхиор Вогюэ (1848-1910), французский историк литературы, - имена авторитетные в России начала XX в. 2* Хрисанф Николаевич Абрикосов (1877-1957), последователь Толстого, периодически жил в Ясной Поляне и в 1902-1905 гг. был добровольным помощником Толстого. Григорий Моисеевич Беркенгейм (1872-1912) в 1903 г. исполнял в Ясной Поляне обязанности домашнего врача. 3* В октябре - ноябре 1903 г. Толстой работал над статьей "О Шекспире и о драме". 4* Ошибка: дед и бабушка С. А. Толстой не были прототипами главных героев "Войны и мира". Речь идет о портретах Толстых и Волконских - предков самого писателя. 5* Рассказ об этом эпизоде, исходивший, по-видимому, от родственницы Толстого и фрейлины двора А. А. Толстой, не считается достоверным, хотя и фигурирует во многих дореволюционных источниках биографии писателя. 6* Александр III принял С. А. Толстую 13 апреля 1891 г. и разрешил печатать "Крейцерову сонату" только в собрании сочинений Толстого. Для отдельных изданий она была запрещена. 7* Арья-бало - персонификация милосердия как нравственной категории ламаистской мифологии монголов и бурят. 8* Эдуард Джемс. Толстой перевел его статью о духоборах для журнала "Образование". Статья была запрещена цензурой. Текст перевода неизвестен.

1904

"Русь". А. Зенгер. У Толстого

В графский двор ворота ведут, как во все старые дворянские дома: две башеньки круглые, по бокам и около них сторожка; но сторожка, как водится, давным-давно уже превращена в кладовую для картофеля и капусты, а собственно ворот... ворот нет и вовсе: так - одна дыра. Минуем дыру. Старым чем-то веет, хорошим от аллейки этой, от пруда, от парничков, разбитых по правую руку, точно к себе возвращаешься после долгой, долгой отлучки в забытый, милый дом, где будут тебя поить вкусным кофеем с густыми сливками, кормить румяными, горячими булочками и ласкать и приговаривать: "Экий ты худой да бледный... Отдохнуть тебе надо..." Такое детское ощущение... Но не домой ведь я еду; и везет меня не мой старый Митрей, а кучер графа Толстого - Андрей; и привык этот кучер возить разных знатных иностранцев, и горды эти иностранцы, и потому... Лезу в кошелек - пока здесь в аллее нас никто не видит - выискиваю там полтинник и сую Андрею в руку. Смотрит на меня, смотрит на полтинник, а потом без одного слова сует деньгу в карман и почему-то стегает лошадь... Глупо выходит. И за него стыдно, и за себя. А вот и дом... Да, да! Совсем такой, как видели мы в детстве: чистенький, беленький, низенький и сбоку крытый балкон стеклянный; на балконе стол, на столе самовар, на самоваре кофейник... Только - вспоминаю - я-то здесь чужой, пришлец, врывающийся со стороны в покой старого человека. И неловко мне радостно и свободно идти на этот балкон, а надо стоять у крыльца, заботливо обтирать ноги о коврик да тревожно выспрашивать лакея: - Встал ли? Как здоровье? Не помешаю ли? - Позвольте, я доложу, - слышу ответ. - Вот моя карточка... И уходит; через две минуты является вновь: - Просят обождать несколько; сейчас выйдут... Да вы пройдите, барин, на балкончик-с... А из балконной двери уже выглядывает чье-то славное, бородатое лицо и произносит: - Войдите, пожалуйста. Вхожу; стесняясь, конечно; странно как-то: как же, первый раз в доме, и вдруг так сразу - прямо с дороги и к столу... - Садитесь, садитесь... Ваша так фамилия? А я Толстой (сын Льва Николаевича). А вот это... (называет имя). Вам чай? Кофе? Все есть... Вы откуда? Из Москвы? Хоронили Чехова?.. (*1*) Папа будет доволен... Он хотел кого-нибудь повидать из газет... Хочет поговорить об Антоне Павловиче и еще кое о чем... Пейте же, пожалуйста... Итак, сидим за столом, говорим; еле-еле я отвечаю, потому что думаю: "Сейчас вот позовут меня к нему; пройду и увижу его в полутемном кабинете, заваленном книгами, тихо сидящим на кресле..." И вдруг чувствую я, что совершенно против моей воли какая-то сила подымает меня на ноги... И, не понимая еще, встаю и смотрю: резко хлопает балконная дверь, и твердыми, частыми шагами входит низенький старичок, с лицом, сплошь поросшим волосами, в белой мягкой шляпе на голове. И быстро подходит ко мне и берет меня, оробевшего, за руку и говорит: - Такой-то? Очень рад... Я - Толстой...

Портретисты его изображают неверно. Глядя на него, вы не замечаете ни той бороды, которую так тщательно выписывают художники, ни шишковатого, особенного лба, ни сурового выражения лица... Вы видите прежде всего одни глаза: небольшие, круглые и - в этом их особенность - совершенно плоские и одноцветные - сияющие; точно на сильный источник света смотришь: видишь сплошное сияние и различить не можешь откуда и как оно происходит... Остальное - и широкий нос, и высокий лоб, и брови густые, и борода, и даже все тело - кажется пристроенным к этим глазам, сопровождающим их... Сначала глаза, а затем уже все прочее... Таким кажется мне Толстой. Проходит мимо стола, не садясь; ко мне обращается: - Вы не боитесь ходить? - Нет, помилуйте (хочется почему-то назвать его "граф"), Лев Николаевич... Смотрит заботливо на мои ноги, облаченные в франтоватые столичные ботинки. - Вы без калош? Ну пойдем там, где калош не надо... Выходим; спускаемся с лестницы; быстро он идет; исподлобья взглядывает на меня: - Я рад, что заехал ко мне кто-нибудь из газеты... Мне хочется несколько слов сказать про Чехова и про реформу орфографии; сам не соберусь писать... Говорит... Право, я сейчас, как и тогда, не могу уловить ни звука его голоса, ни его интонаций... Непосредственно воспринимал то, что говорил он, помимо его голоса. - Так, скончался Антон Павлович... Хорошие похороны, говорите, были? Ну, отлично... Речей не было? По его желанию? Прекрасно, это прекрасно. Не надо речей... Я именно поэтому и не принимал никакого участия в его похоронах... Я противник всяких демонстраций... Даже и Тургеневу еще, - он нарочно ко мне приезжал, приглашал на пушкинские торжества, - отказал тогда по тем же соображениям; потому что это мой давнишний взгляд: не надо демонстраций никаких, особенно посмертных... Но вот, раз вы заехали, я могу вам высказать то, что думаю о Чехове... Взглядываю на него: идет так же бодро и скоро, смотрит в землю и руки заложил за спину. - Чехов... Чехов, видите ли, это был несравненный художник... Да, да... Именно несравненный... Художник жизни... И достоинство его творчества то, что оно понятно и сродно не только всякому русскому, но и всякому человеку вообще... А это главное... Я как-то читал книгу одного немца, и там вот молодой человек, желая сделать своей невесте хороший подарок, дарит ей книги; и чьи? Чехова... Считая его выше всех известных писателей... Это очень верно; я был поражен тогда... Он брал из жизни то, что видел, независимо от содержания того, что видел. Зато если уж он брал что-нибудь, то передавал удивительно образно и понятно - до мелочей ясно... То, что занимало его в момент творчества, то он воссоздавал до последних черточек... Он был искренним, а это великое достоинство; он писал о том, что видел и как видел... И благодаря искренности его, он создал новые, совершенно новые, по-моему, для всего мира формы письма, подобных которым я не встречал нигде! Его язык - это необычный язык. Я помню, когда я его в первый раз начал читать, он мне показался каким-то странным, "нескладным"; но как только я вчитался, так этот язык захватил меня. Да, именно благодаря этой "нескладности", или не знаю, как это назвать, он захватывает необычайно и, точно без всякой воли вашей, вкладывает вам в душу прекрасные художественные образы... Я смотрю на Льва Николаевича и невольно смеюсь... Ведь это же о своем языке говорит он так убежденно, почти сердито... Он с удивлением взглядывает на меня. - Простите, Лев Николаевич, - спешу я объяснить свой смех - Но ведь это именно ваше свойство: писать совершенно новым, простым языком и, благодаря этому языку, особенно захватывать читателя!.. - Нет нет!.. - отвечает он сердито и потряхивает головой. - Я повторяю, что новые формы создал Чехов, и, отбрасывая всякую ложную скромность, утверждаю, что по технике он, Чехов, гораздо выше меня!.. Это единственный в своем роде писатель... - А Мопассан? - решаюсь я предложить давно вертящийся на языке вопрос. - Мопассан? - повторяет он... - Да, пожалуй... Но я затрудняюсь еще, кому отдать предпочтение... Вы записали? Он все время внимательно следит, чтобы дать мне возможность занести в свою книжечку его слова... - Записали? Я хочу вам сказать еще, что в Чехове есть еще большой признак: он один из тех редких писателей, которых, как Диккенса и Пушкина и немногих подобных, можно много, много раз перечитывать, - я это знаю по собственному опыту... Я боюсь сердить его и потому не говорю уже, а только думаю: "Опять же это ваше главное свойство... "Воина и мир", "Анна Каренина" - кто из нас не перечитывал этого десятки раз?" А Толстой заканчивает уже свою речь: - Одно могу сказать вам: смерть Чехова - это большая потеря для нас, тем более что, кроме несравненного художника, мы лишились в нем прелестного, искреннего и честного человека... Это был обаятельный человек, скромный, милый...