Выбрать главу

Яснополянский зал напомнил мне чрезвычайно уютную и привлекательную комнату в дачной местности около Петербурга, где могли собираться все члены семьи и гости, не мешая друг другу и занимаясь каждый своим делом, для беседы, для чтения и музыки. Особенно уютным местом в этом зале является тот угол, где находится большой круглый стол, на котором по вечерам горит высокая лампа с большим абажуром. "За круглым столом" мы и беседовали после обеда. Вероятно, многие из посетителей Ясной Поляны знают этот стол и навсегда сохранят в памяти все, что тут говорилось или читалось. После приведенной уже мною беседы Лев Николаевич, по-видимому, несколько утомился; он ушел в свой кабинет. Я воспользовался этим случаем, чтобы осведомиться у графини Софьи Андреевны, как она относится к описаниям или отчетам о пребывании в Ясной Поляне? Мое положение было и щекотливое, и ответственное. Я не желал быть каким-то соглядатаем, чинить своего рода сыск или разведку, чтобы потом доставить "любопытный материал" для газет и их читателей, не справляясь с желаниями радушно принявших меня хозяев. Но, с другой стороны, на мне, как на писателе, лежала обязанность поделиться с бесчисленными почитателями Толстого моими впечатлениями, всем тем, что во мне самом, в моем уме и сердце, прибыло во время моего свидания и общения с величайшим современным человеком. Хотя после многочисленных жизнеописаний и той богатой, обширной литературы, которая существует на всех языках о Толстом и образовалась при участии самых замечательных людей, очень трудно сказать что-нибудь новое, неизвестное, но все же, может быть, и запоздалое слово пригодится. Малейшая черта или подробность, относящаяся к такой личности, имеет известную ценность. Меня станут спрашивать, и я должен буду отвечать. Графиня Софья Андреевна быстро и не задумываясь освободила меня от всех сомнений. - О, ведь мы живем, как в фонаре. Чего только о нас не пишут и не говорят. Мы давно привыкли и к критике, и к правде, и даже к самым враждебным, злобным и выдуманным сообщениям, толкам, пересудам. А ведь вы наш, добавила Софья Андреевна, - не правда ли, вы наш? Конечно, этот очаровательный ответ, дружески, доверчиво звучавший, превысил все мои ожидания. Я всегда был их, вместе со всеми истинными представителями русской и всеобщей литературы, с тех пор, как еще в молодости читал и потом много раз перечитывал любимейшие произведения величайшего художника слова и психолога, умеющего так просто писать и так глубоко захватывать самые сложные явления и личной, и общей, русской и общечеловеческой жизни; Толстой пишет просто, но всегда знает, для чего работает его перо. Оно всегда служило и служит высокой, идеальной цели. Кончился первый день моего пребывания в Ясной Поляне. Прощаясь с Софьей Андреевной, я справился о местных порядках, о неписаном уставе этой резиденции великого таланта. Она ложится поздно, посвящая много часов своим письменным занятиям, переписке, Лев Николаевич встает в 8 час. утра и идет гулять. В это время его избегают беспокоить. Он любит одинокие прогулки, отдается своим мыслям, что-нибудь обдумывает, статью ли или ответ на какой-нибудь письменный запрос по важному предмету. Он сам выходит в зал в обычные часы к семье, к посетителям, к завтраку, после полудня, к обеду в 6 часов и вечером, и уходит к себе, когда устает или желает работать. По-прежнему Лев Николаевич часто ездит верхом и особенно подвижен и общителен в ясные, хорошие дни. По дорогам ездить не любит, почему случаются те или другие приключения. Летом или осенью какая-нибудь ветвь заденет или заросший травою пень попадет под ногу лошади, а зимой подвернется занесенная снегом канава или невидимая яма. Кто любит верховую езду, кому случалось пускать во всю мочь коня на охоте или на войне, тот поймет, почему Лев Николаевич избегает скучных, проторенных, заезженных дорог и предпочитает езду напрямик, по невидимым дорожкам, среди неведомых полей, где ближе к природе, к лесной чаще, к нетронутой первобытности. К завтраку, после полудня, в большом зале опять все ожило. К вчерашнему малочисленному обществу прибавился еще один гость. Приехал из Москвы талантливый пианист, профессор московской консерватории г. Гольденвейзер. Он тоже принадлежит к числу почитателей и друзей Л. Н. Толстого и каждое лето живет на даче вблизи Ясной Поляны. Его принимают как своего, близкого человека. Лев Николаевич вернулся с прогулки бодрым, с оживленным цветом лица, с блестящими, сияющими глазами, как сияло в тот день небо. Никаких признаков усталости не замечалось. Разговор завязался около той работы, которая обычно кипит в Ясной Поляне. Каждый день со всех концов света получаются письма и книги, а иной раз и посылки с разного рода "вещественными знаками невещественных отношений" (*4*), - как прекрасно выразился Гончаров. Писем почта приносит средним числом около тридцати в день. Их надо прочесть, разобрать по сортам, отложить требующие ответа и выделить в особенности те, на которые Лев Николаевич желает ответить лично. Подобная же классификация совершается и с книгами. Все они записываются, иные откидываются для просмотра, а остальные попадают в многочисленные шкафы, размещенные по всему дому. Две комнаты отведены для писем и письменных занятий. Еще недавно в них работал в качестве секретаря Н. Н. Гусев, а теперь трудятся Александра Львовна и ее подруга. С их позволения я осмотрел эту литературную лабораторию, предназначенную для облегчения всемирных сношений "великого писателя земли русской" и для распространения его "учений о жизни". Все стены заняты полками со множеством разделений, наполненными пачками уже отработанных писем. Текущей, еще незаконченной перепиской завалены столы. Я попросил Александру Львовну и ее подругу показать мне одно письмо (о нем будет еще речь впереди). Мне немедленно отыскали это письмо с конвертом и вложенным в него черновым ответом, написанным собственноручно Львом Николаевичем (*5*). Письмо было от крестьянина и касалось религиозных сомнений и вопросов. Известно, что почерк Льва Николаевича необычайно еще тверд, крупен и разборчив; но рукописи его, со множеством переделок и поправок, обличая быстрое, вдохновенное творчество, чудесно соединенное с тщательной, всесторонне обдуманной обработкой, очень часто представляют трудно читаемые (для непривычного глаза) гвоздеобразные письмена. В "лаборатории" они переписываются (в настоящее время или при посредстве машин) и отправляются по назначению в благообразном, четком виде, а подлинники, "оригиналы", как говорится на типографском языке, хранятся. Дальнейший путь этого ежедневно нарастающего рукописного труда заканчивается теперь в музее, образовавшемся временно в Москве по почину графини Софьи Андреевны Толстой. Впоследствии, надо надеяться, все это культурное и историко-литературное богатство сделается достоянием открытого в Петербурге общества имени Толстого (*6*), когда осуществится положенная в основу его мысль о сооружении специального литературного дома-музея в честь великого писателя. Из яснополянской "литературной лаборатории", - как мною названы эти две комнаты, - я вышел с тем чувством глубочайшего уважения, которое понятно для каждого просвещенного человека, а тем более для писателя или историка, и которое возникает всякий раз при посещении ученого или просветительного учреждения. По счастью, в яснополянскую "лабораторию" еще не заглядывало "недреманое око", в избытке неудачной подозрительности; но из нее вырван и увезен, неведомо "за что и почему", в так называемом "административном порядке", без следствия и суда, главный, привычный, крайне необходимый труженик. По моему глубочайшему убеждению, "престиж власти", не говоря уже о конституции и "правовом порядке", много выиграл бы, если бы в Ясную Поляну был возвращен главный сотрудник гениального, во всем свете чтимого писателя. Н. Н. Гусев обречен на бедствия и мучительное бездействие в одном из северных уездов Пермской губернии; не лучше ли, не полезнее ли ему трудиться в Ясной Поляне во имя культурной, у всех просвещенных народов высоко ценимой цели? Решительно не могу примириться с мыслью, чтобы правительству и государству было достойно и в каком-либо отношении выгодно напрасно карать Гусева и огорчать великого писателя, осложнять труды последних годов его жизни. По своей любви к родине Лев Николаевич не может и не хочет покинуть Россию; но нельзя вообразить какое-либо государство, которое отказалось бы от чести оказать ему самое широкое гостеприимство. А у нас родину-мать превращают в злую мачеху! Я спрашивал Льва Николаевича, и он мне ответил коротко и ясно: - Ни в каких "революциях" Гусев не повинен. Это ни с чем не сообразное подозрение. Мною уже переданы подробности о той трудной работе, которую доставляют письма, во множестве получаемые в Ясной Поляне, Лев Николаевич не без юмора, благодушно обрисовал мне главнейшее содержание этих писем и распределил их по отделам, установил классификацию этой переписки. Мною записана эта "классификация" в тот же день, при помощи Софьи Андреевны, в таком виде: 1) Письма просительные, распадающиеся на два подотдела: а) о деньгах и б) о покровительстве, приискании мест и т. п. Это самая значительная категория. 2) Письма с рукописями, с желанием узнать мнение, получить одобрение, содействие в напечатании. 3) Письма бранные, очень часто с грубейшими ругательствами, бессодержательные и анонимные. 4) Письма об автографах, портретах, иной раз с "хитрецой", чтоб добиться ответа и этим путем получить более длинный автограф, нежели обычная подпись или надпись "на память". 5) Письма о советах и назиданиях в житейских затруднениях, брачных делах, в религиозных и философских вопросах и сомнениях, в важнейших политических, социальных и национальных столкновениях. Наибольшее внимание и главнейшую личную работу Льва Николаевича вызывают, без сомнения, письма последней категории... На общие вопросы он отвечает печатно - статьями, брошюрами, рассказами. На личные вопросы и сомнения даются письменные ответы, большею частью в переписанном виде. Особым уважением пользуются письма простых людей, крестьян, которых, как и детей, Толстой горячо любит и ценит часто гораздо более иных "ученых", за доброту, за здравый смысл и неиспорченную душу, восприимчивую к "закону Бога". - Если на конверте надписано: "Толстову", а не Толстому, то я знаю уже, что пишет крестьянин, что брани тут не будет и что надо ответить, - сказал мне Лев Николаевич. ...Никто более Толстого не отзывчив к текущей жизни: его она захватывает и самыми болезненными явлениями, малейшими признаками какого-нибудь улучшения; даже небольшой луч света в общей или частной жизни привлекает его внимание. Зашел как-то разговор о новейших успехах воздухоплавания, Лев Николаевич желал выяснить разницу между аэропланами и дирижаблями. - А вы полетели бы? - спросил он меня. - Полетел бы. И я рассказал, что давно знаком с генералом Кованькой (*7*) и просил взять меня еще тогда, когда, кроме водородных "пузырей", предоставленных на волю ветру, да неудачных "летательных крыльев", ничего лучшего не было. Со слов г. Кованько я сообщил, что полет не сопряжен с неприятностями, вроде качки и морской болезни, и что получается такое ощущение, что не летишь вверх, не подымаешься, а будто земля опускается, уходит вниз, Лев Николаевич очень заинтересовался. - Так земля опускается, уходит вниз? - переспросил он и добавил: - Это хорошо, это пригодится мне для одного сравнения. Мне очень желалось узнать, для чего именно, для какого довода и в каком произведении это сравнение понадобится; но, верный принятому решению, я не обеспокоил Толстого своими расспросами. Вечером около "круглого стола" Лев Николаевич играл в шахматы с г. Гольденвейзером. На вопрос, знаю ли я эту умную игру, я ответил, что очень ее любил, но должен был бросить. Она меня сильно волновала, и какая-нибудь неудачная партия мерещилась во сне. А Толстой играет спокойно и после двух партий, по-видимому, не чувствовал ни малейшего утомления. Удивительные жизненные силы! Во время шахматной игры Лев Николаевич неожиданно обратился ко мне: - Мне говорили, что вы привезли мне свои книги. Где же они? - Не для вас, а для яснополянской библиотеки, - ответил я. - Для вас едва ли они представляют какой-нибудь интерес. Лев Николаевич взял мой сборник ("Итоги") (*8*) и просмотрел оглавление. - А, воспоминания... Я люблю воспоминания, непременно прочту, - сказал он. Когда кончилась шахматная партия, Лев Николаевич встал и прошелся несколько раз мимо нас. Вдруг он шутливо, добродушно стал упрекать Софью Андреевну и меня, что мы все говорим о нем. Я не выдержал, меня потянуло к нему. Я взял его руку и ответил на необычайно мило выраженный укор. - Лев Николаевич, извините, но разве возможно в вашем присутствии говорить о ком-либо, кроме вас?.. Я набираюсь даже смелости и решаюсь зачислиться в число тех просителей, которые надоедают вам просьбами о портрете, автографе, книжке... Подарите мне все это. Он увел меня в свой кабинет и предложил выбрать любой из последних фотографических снимков. - Всем этим в обилии снабжает меня Чертков. Я выбрал кабинетный, наиболее большой и удачный грудной снимок. На нем, как нарочно, оказалось изречение самого Толстого о "законе Бога" и об одинаковой сущности его во все времена и для всех людей. Книжку Лев Николаевич сам выбрал для меня. Это "На каждый день" (за июнь) - труд, который Лев Николаевич считает самым важным в числе своих произведений. Вручая ее, он мне сказал: - Прошу вас прочесть это непременно. - Конечно, прочту и буду справляться с ее "изречениями" до конца жизни. Надписи писал Лев Николаевич без чернильницы, каким-то особым пером, вынув его, кажется, из кармана; я слышал о таком пере, но в первый раз видел его. Перо, видно, всегда при нем. Мирное, небольшое орудие, а как боятся его, когда оно заговорит против зла. В кабинет вошел г. Гольденвейзер, и, когда Лев Николаевич выполнил мое желание, мы обратились к нему с просьбой сыграть что-нибудь. Вернулись в зал, и известный московский пианист сел за рояль. Раздались чудные, задушевные звуки Шопена. Исполнено было прекрасно, сознательно несколько пьес, в том числе и Шумана. Лев Николаевич слушал внимательно, задумчиво, не шевелясь. Мне казалось, что на глазах его показались слезы. Не могла великая душа не тронуться великой музыкой. Я завидовал пианисту. Когда все смолкло и г. Гольденвейзер закрыл рояль, я напомнил, что появились новые сведения об отношениях Шопена и Жорж Занд и о ее влиянии на его творчество. Толстой резко, односложно отозвался о писательнице, и разговор на этом оборвался.