Выбрать главу
тить формы жизни, людские отношения, - словом, упростить до крайних пределов все. Он логично доказывает, что многое в нашем общественном строе не согласуется с законом Христа и таким образом по своему существу противно истине. Между тем он не желает признать того, что, прежде чем нитка запутанного клубка будет вытянута, клубок примет множество различных положений, т. е. прежде чем будет упрощена, вытянута нить общественной жизни, общество пройдет много фазисов своего развития. Далее, разрушая царствующие представления. Лев Николаевич не дает ничего определенного в будущем; он только указывает путь, говорит нам, плавающим в житейском океане: "Вон там земля". Но как мы устроимся на этой земле - он не знает, и как мы пристанем к ней - он тоже определенно не говорит. Как я уже сказал, Лев Николаевич умышленно игнорирует сословия, не занимающиеся косвенно или прямо обработкой земли, и для них не хочет работать, полагая, что его слушатели - черный народ, который он знает с детства и в котором таится много сил и душевной простоты, давно утерянной нами, городскими обитателями. Лев Николаевич - идеалист и оптимист, по крайней мере, судя по высказываемым им мыслям. Осудив давно город, как логовище насильников, он ждет от деревни проявления лучших стремлений и воплощения идеалов жизни. Для него крестьянин и городской житель не одинаковые люди со страстьми и похотьми, одинаково жаждущие личного счастья даже в том случае, если оно основывается на несчастии ближнего. Лев Николаевич зараз требует от всех членов нашего общества единовременного нравственного перерождения, отрешения от всех усвоенных с детства понятий и вообще не намерен делать человечеству никаких уступок. Положим, его мысль о том, что высоко поднятое знамя идеала дольше продержится на своей высоте, заслуживает полнейшего внимания, но зато многие считают a priori этот идеал недосягаемым и уже поэтому не желают к нему стремиться, как вообще в наш век положительных знаний редкий считает нужным и важным преследовать мечту. И все-таки из среды той интеллигенции, к которой с таким пренебрежением относится Лев Николаевич, являются фанатики его доктрины, покидающие и дом, и семью во имя общей семьи - человечества, а мужички-земледельцы в его же деревне тащат странников-богомольцев в кутузку и гонят от порога своего дома. Свой художественный талант Лев Николаевич хочет посвятить отныне исключительно народу, находя, что он уже много поработал на пользу образованных классов. Действительно, книжек "Посредника" (*2*) выпущено около двух миллионов, и во всех концах государства Российского можно найти эти маленькие брошюрки с девизом: "Не в силе Бог, а в правде". Льва Николаевича искренно радует такое требование на его мелкие произведения, и он, конечно, не встречал у себя стольких читателей среди интеллигенции, если принять в расчет то обстоятельство, что каждая народная книжка побывает в пяти, шести руках, а иногда и более. Лев Николаевич горячо восстает против глупого и пошлого либеральничанья, которое царствует в наше время среди интеллигенции. Заодно достается притом и Тургеневу, к которому граф Толстой относится неодобрительно за его кажущееся сочувствие к русскому оппозиционному движению. Но и радикальную партию, признающую за собой верховное право улучшать людей и направлять их посредством силы к благу, Лев Николаевич считает серьезным тормозом в деле движения человечества к царству всеобщего довольства и счастия. Лев Николаевич признает свободную волю человека, непотухающую искру божественного разума, которому насильно нельзя ничего навязывать, а тем более какие-либо республиканские или конституционные формы управления. Основа всякого общественного строя людей лежит в самом их духе, и, изменяя этот строй насильно, насильники только обманывают себя. Справедливость этой мысли блестящим образом доказывает французская революция с династией наполеонидов, директорией и прочими побегами старого и крепкого дерева монархии. Прочное основание имеет только нравственное перерождение человечества в духе гуманности и стремления к вечной истине. - Многие утверждают, - говорил Лев Николаевич, - что я стою на одной дороге с крайними радикалами. Нет, я не могу стоять с ними на одной дороге, я исключаю их главный принцип - насилие, в который они верят и от которого ждут благотворных результатов. Все доброе выдвигалось вперед не мучителями, а мучениками. Вообще попытки разрешения социальных вопросов очень занимают Льва Николаевича, но сложные проекты экономических улучшений и теории насильственных переворотов не только не удовлетворяют его, но даже внушают к себе отвращение, в силу противоречия основному принципу его учения: не противься злу насилием. Несмотря на то что Лев Николаевич решил забыть интеллигенцию и посвятить себя всецело народу, из-под его пера нет-нет да и выльется что-нибудь специально предназначающееся образованным классам. Речь нечаянно зашла о двух неоконченных вещах Льва Николаевича, касающихся дел политики и людской совести (*3*). Вещицам этим Лев Николаевич сам не придавал особого значения и, вероятно, по рассеянности забросил в кипу своих бумаг, где они и лежали до тех пор, пока один из друзей Льва Николаевича, попросив позволения разобраться в этих бумагах, не извлек их на свет божий и не отдал их переписать. Среди читавших эти наброски в рукописи высказываемые в них мысли произвели сенсацию. В них рядом с беспощадным критическим отношением к людскому обману и самообольщению поясняется терминология предыдущих сочинений, в которых некоторые библейские выражения для неподготовленных затемняли смысл и затрудняли чтение. Оказывается, что Лев Николаевич даже забыл содержание этих двух статей, полученных мною от нашедшего их. - Прочтите, прочтите, что я говорю, - обратился он ко мне с улыбкой, когда я рассказал, каким успехом пользуются в Петербурге среди молодежи эти две статьи, написанные, должно быть, мельком, под влиянием какой-нибудь неотвязной мысли. - Слог их неотделан, но зато полон чувства сердечного негодования. Видно, что Льву Николаевичу хотелось высказаться о том предмете, который давно занимал его, и, даже в то время, когда я читал выдержки из его произведения, он находил удовольствие в своих же словах. Несколько странное заключение я вывел о характере Льва Николаевича. Мне казалось, что передо мной сидит человек с непреклонной волей, вспыльчивый, горячий, но сумевший подчинить свои страсти рассудку. - Ах, как я не люблю споров! Они ни к чему никогда не ведут, - говорил он, когда я упорно защищал идею, не симпатичную ему; и при этих словах, сказанных мягким, ровным голосом, под нависшими густыми бровями точно пробегала молния нетерпения; но Лев Николаевич сдерживал себя и оставался верен одному из своих основоположений. Незаметно время подошло к завтраку. Мы поднялись наверх в столовую, украшенную рядом фамильных портретов, и уселись за общим столом, где нас уже ожидали. После завтрака Лев Николаевич пошел писать или читать что-то, а я со вторым гостем отправился в деревню, к той избе, где Лев Николаевич решил положите крышу на сарай. Илья Львович уже был там с топором в руках, обдирал кору с привезенных из рощи осин, приготовленных для переметов и стропил. Спустя часа полтора подошел Лев Николаевич и тоже принялся обчищать свежие бревна, с которых так и брызгал душистый сок. Лев Николаевич оказался в прежнем наряде, включая блузу, которую он переменил на более чистую. В руках у него был топор. Вероятно, всякому известно, что Лев Николаевич денежной помощи нуждающемуся человеку не признает. Милостыню он считает чем-то вроде вежливости, подобной той, которую мы выказываем на чью-нибудь просьбу закурить у нас папиросу. Исходя из этой точки зрения, он у себя, в своей деревне, старается принести посильную помощь крестьянам личным трудом, доставлением материала для построек и для посева. Мне пришлось присутствовать именно при кладке крыши на сарае бедной деревенской вдовы, которой, по примеру Льва Николаевича, пришел помогать сосед мужичок и еще какой-то паренек. Этот мужик, Прокофий, худой, истощенный, "заправлял работами" и действительно, входя в роль, командовал как следует, без стеснений. Он, по-видимому, уже вполне привык к Льву Николаевичу, более или менее узнал его взгляд на непротивление злу и поэтому не сдерживаясь проявлял свой раздражительный характер. Льву Николаевичу нравилась его новая работа. Он с видимым наслаждением подпиливал бревна, вырубал гнезда для стропил, обстругивал деревянные гвозди, изредка отрываясь от работы для того, чтобы скрутить толстую неуклюжую папироску. Эти моменты закуриванья и свертыванья папирос были вместе с тем моментами его отдохновения от непривычного, довольно тяжелого труда. При постановке стропил Лев Николаевич выказал значительную силу и ловкость, перетаскивая громадные бревна и поднимая их вверх для закрепления их в гнездах. Лев Николаевич строил сарай в первый раз и относился к этой работе с той же любовью, как и к кладке печи на краю деревни. Он внимательно следил за правильным размерением стропил и брусьев, с точностью обравнивал деревянные подпорки и с живым интересом следил за тем, как Прокофий из ветвей гибкой черемухи плел кольца и скреплял ими слеги и переметы. - Вот, - говорил Лев Николаевич, - и в школах учат ботанику; а разве там при описании черемухи указывают на то, что она держит бревна крепче гвоздей, крепче железа? Нет, у них все лепестки да тычинки... А наш Прокофий и без ботаники знает, что полезно и нужно ему при постройке сарая или избы. Толстой на все смотрит с утилитарной точки зрения, во всем преследует большую или меньшую степень пользы, приносимой предметом, и в этом случае он вполне остался верен своей доктрине о счастье человека и средствах достижения этого счастья здесь, на земле, где нам, по-видимому, суждено только страдать и мучиться. Мне, конечно, в этой статье, посвященной описанию личных впечатлений, было бы неуместно разбирать pro и contra этой доктрины; но все, кто успел прочесть со вниманием последние произведения Толстого, наверно, согласятся, что новое учение много говорит за себя, тем более что по существу своему оно далеко не ново, и не раз лучшие умы древнего и нового мира старались поднять его до уровня общего понимания. Как сказано выше, Льва Николаевича я не видел целый год, и за это время, как мне показалось, мышление его стало более решительным, если так можно выразиться, более неуклонным, неуступчивым. Те вопросы, о которых в прошлом году Лев Николаевич говорил не вполне определенно, получили теперь ясный ответ, не уклоняющийся ни в ту, ни в другую сторону. Таков, например, вопрос о страдании. Очевидно, увлекаясь благородным учением стоиков. Лев Николаевич развивает эту забытую теорию, применяет ее к условиям настоящей жизни и исходною точкой полагает безразличное отношение ко всякой душевной и физической боли, общественным и частным бедам. В этом случае его мысль хорошо формулируется русской оптимистической пословицей: "все худшее к лучшему" или "нет худа без добра". Такое стоически-оптимистическое настроение хочет выработать в себе Лев Николаевич и даже выражает его по отношению к самым близким людям. Случилось, что во время моего пребывания в Ясной Поляне у самого младшего сына Льва Николаевича разболелись зубы. Графиня с ног сбилась, приискивая средства болеутоляющие и ухаживая за страдающим ребенком. Между прочим, уже поздно вечером она обращается ко Льву Николаевичу и спрашивает, что делать, как пособить сыну? - Оставь его, - ответил Лев Николаевич, - верного средства от боли нет, а гадательные только раздражают больного, заставляют его надеяться, и при этом разочарование, несбыточность надежды прибавляет к действительному страданию страданье, созданное фантазией, которое и есть истинное несчастье. Почти никто из присутствующих не согласился с этими словами, и поднялся спор, в котором никто не хотел уступить другому. Я сперва не понял основной мысли Льва Николаевича и вместе с прочими напал на него, переходя от этого простого случая к общей идее медицины и ее служителей - врачей. Лев Николаевич высказывался очень резко, радикально, определенно и уверенно, но я только после долгих прений понял то, что хотел он выразить. Вообще понять Льва Николаевича сразу для многих очень трудно. И неудивительно, так как Толстой на все смотрит со своей особенной точки зрения и в разговоре с другим полагает, что все, что он говорит, уже давно известно и близко знакомо слушателю. Он постоянно делает только вывод из длинного рассуждения, которое противнику должно быть известно. Отсюда часто возникают недоразумения, причина которых кроется в том, что спорящие подходят к одному и тому же предмету по разным дорогам, т. е. путем различных рассуждений. Все согласны, что мнительность - продукт болезненного воображения, увеличивает страдание от физической боли и ведет даже к ужасной болезни - ипохондрии. Никто также не станет отрицать, что роль врача при нездоровье более предохраняющая, чем исцеляющая. Лечит сама природа, дело врача - дать природе вступить в свои права. Следовательно, мысль, что больного человека лучше оставить в покое и не развивать в нем мнительности, вовсе не так неверна, как это кажется с первого раза. Терпение и время - великие доктора. В защиту своего стоического отношения к боли Лев Николаевич рассказал, между прочим, что во время одного из его путешествий пешком вместе с богомольцами ему встретился странник, отставной солдат, который, лишившись вследствие паралича употребления руки и ноги, справлялся очень свободно с другой рукой и ногою. Этот солдат при помощи палки проходил сотни верст и не думал жаловаться на свою судьбу, поставившую его в столь печальное положение. О докторах он не думал, так как врачи даже среди интеллигенции подчас представляют собой не всем доступную роскошь, и приспособлялся обходиться без пораженных членов. - А мой приятель О. (*4*), - говорил Лев Николаевич, - чуть-чуть тронулся параличом, - и боже мой, сколько хлопот он доставил и себе и другим! В Париж ездил, со всесветными знаменитостями советовался, целый дом для себя с удобствами выстроил. А много ли ему от этого пользы стало? Только себя и других измучил. Лучше бы он помирился со своим положением, как помирился солдат, приспособился и жил бы гораздо счастливее, чем теперь. Ту же теорию стоицизма Толстой проповедует по отношению к людским несчастьям. Люди живут по учению мира, и их беды, воображаемые и невоображаемые, суть прямое следствие их неправильной жизни, от которой никто не хочет отказаться. Как я уже упоминал, Лев Николаевич радикален в своих мнениях до крайности и, глубоко сжившись со своим образом мыслей, не хочет делать никому никаких уступок, руководясь тем убеждением, что чем выше держится знамя идеала, тем оно дальше от житейской грязи. На тех же, которые говорят, что к достижению высокого нужны лестницы со ступеньками, он раздражается. Остается вопрос, что лучше: притянуть ли высокое сверху вниз и сделать его общедоступным, или строить лестницы? Лев Николаевич хлопочет об упрощении всего, т. е. о низведении недосягаемого на степень общедоступного. Занимателен был по этому поводу мой спор со Львом Николаевичем. Разговор зашел о распространении народных книжек "Посредника" и грамотности среди крестьянского населения. Я спросил у одного из присутствующих, хорошо знакомого с делом крестьянского образования, преуспевает ли грамотность в деревнях и в особенности в Ясной Поляне. Получив утвердительный ответ, я вслух выразил свою радость по этому поводу. Вдруг один из собеседников, человек вполне преданный учению Льва Николаевича, возразил на это, что развитие грамотности ничего особенно радостного представлять не может. - Кроме книг писаных и печатных, - говорил мой противник, - есть постоянно раскрытая перед глазами всех книга жизни, из которой люди почерпают мудрость и истину. Лев Николаевич, слышавший это, с своей стороны высказал то же самое и указал мне на тот факт, что правила нравственности выработались и укоренились в человечестве задолго до изобретения способов скорейшего распространения мыслей, т. е. задолго до изобретения письменных знаков и книгопечатания. Я не понимал внутреннего смысла этой фразы и просил ее разъяснения. Я думал так: "Если мы будем читать книгу жизни, то на каждом шагу, рядом со страницей, преисполненной глубокого чувства, встретим пошлые и грубые строки обыденной жизни, между тем как в книге печатной мы находим, так сказать, избранные, лучшие места из книги жизни". И вот как ответил Лев Николаевич на мой вопрос: - Если в настоящее время распространение грамотности может представляться нам радостным явлением, то в будущем, когда правила добра и истины будут передаваться ребенку и матерью, и отцом, и братьями, и всеми, кто только окружает его, печатная книжка не будет в состоянии сказать что-либо новое в области нравственного и таким образом дать духовную пищу насытившемуся. - Допустим, что основные правила добра не будут нуждаться в печатном распространении, - возражал я, - положим даже, что они уже известны всем; но что вы скажете о выводе из этих основных правил, о выводах науки, людского знания? Разве печать не есть хранилище мысли человеческой? Разве двинулась бы так далеко наука, если бы выработанное ею в прошлом не сохранилось до настоящего времени? - Если печать, - отвечал гр. Толстой, - сохранила выводы дорогой вам науки и сохранит их еще на будущее время, то этим она окажет плохую услугу науке, выставив ее на позор и посмеяние потомству, как ряд грубых ошибок и разногласий. Цель науки есть человеческая польза, а много ли пользы принесли ваши философии, политические экономии и разные права? Никакой. Цель вашей науки - разыскивание способов оправдания насилия. Науки еще нет у нас; у нас есть софистика и сумасбродные бредни... - Но позвольте, у науки есть свои методы, свои пути. - Да, есть пути, как я уже сказал вам, к апологии всяческого насилия. Хотите, на основании вашей науки я логично буду защищать все, всякую мерзость, начиная с отнимания куска хлеба у голодного человека и кончая убийством его из-за личного блага. Верьте мне, люди нынешнего века признают научные теории оттого, что они потворствуют и оправдывают людей в их дурной и порочной жизни. Недавно царствовала в ученом мире философия духа, по которой выходило, что нет ни зла, ни добра, что бороться со злом человеку не нужно, а нужно проявлять только дух. Ведь много было различных выражений человеческой мудрости, и проявления эти были известны людям девятнадцатого века. Известны были и Руссо, и Паскаль, и Лессинг, и Спиноза, и вся мудрость древности, но ничья мудрость не овладела толпой. Нельзя сказать и того, чтобы успех Гегеля зависел от стройности его теории. Были такие же стройные теории: Декарта, Лейбница, Фихте, Шопенгауера. Только одна была причина, что учение это на короткое время сделалось верованием всего мира, - та причина, что выводы этой философской теории потакали слабостям людей. Итак, вы говорите, что отвлеченные словесные науки имеют целью оправдывать дурные стороны человеческой натуры? - Конечно. Возьмите, например, пресловутый закон Мальтуса (*5*). Какой-то весьма плохой английский публицист, сочинения которого признаны были за абсолютное ничтожество, пишет трактат о народонаселении, в котором придумывает закон несоразмерного со средствами питания увеличения населения. Мнимый закон этот писатель обставляет математическими, ни на чем не основанными формулами и выпускает в свет. И что же? Закон встречает в массе огромный успех и все кричат: "Мальтус! Мальтус! Закон увеличения населения в геометрической и средств пропитания в арифметической прогрессии!" Почему же это так случилось? А потому, что если вы приложите закон Мальтуса к нашей жизни, то получится, что умирание с голода есть самая законная вещь, и евангельский текст, гласящий об отдаче бедняку рубашки с кафтаном, является более чем абсурдом. К этим же выводам клонится и теория Конта, основанная на сказке Менения Агриппы, представлявшего общество в виде организма (*6*). Я был несколько ошеломлен выводами Льва Николаевича, все сказанное им казалось мне слишком новым и смелым, и, увы, я не мог сразу решить, правильны ли эти выводы. Если они правильны, почему же общество не примиряется с ними? - задал я вопрос. - Потому, - ответил на это один из собеседников, - что выводы Льва Николаевича идут вразрез с людскими слабостями и поэтому нравиться не могут большинству. Неужели вам это не ясно? Я смутился и стал слушать дальше, что говорил Лев Николаевич, несколько увлекшийся и начавший с жаром развивать свои взгляды. Он жестоко нападал на позитивизм и на временное увлечение им. - И удивительнее всего то, - говорил Лев Николаевич, - что эта самая позитивная наука признаком истинного знания признает научный метод, и сама определила то, что она называет научным методом. Научным методом она называет здравый смысл. И этот-то любезный ей здравый смысл на каждом шагу уличает ее. И когда наука наконец почувствовала, что в ней не осталось ничего здравомыслящего, она сама себя назвала здравомыслящей, т. е. научной, наукой. Я убедился из слов Льва Николаевича, что все отрасли современной науки отрицаются им в силу того, что, по его мнению, наука давно потеряла свою истинную цель, пользу человечества, и занялась не подлежащими ей частными вопросами. Как я после узнал, в одном из сочинений Льва Николаевича есть целый трактат на эту тему (*7*). Вообще воззрения Льва Николаевича в этом отношении чрезвычайно оригинальны. Он скорее даже готов признать за нечто положительное философии греков и индийцев, чем нынешние изыскания в области опытных и умозрительных наук. Даже медицину нашу, столь прославленную первостепенными светилами, Лев Николаевич третирует очень жестко, говоря, что деревенская знахарка ничуть не хуже знает дело врачевания, чем любой лекарь. То есть Лев Николаевич полагает, что и знахарка и лекарь ровно ничего положительного не знают, но за то ничегонезнание знахарки обходится русском