Выбрать главу

Когда стихли эти насмешливые восклицания, я расслышал ответное бормотание, в котором было скрыто, — мне так показалось, — смущение и послушание еще не совсем прирученного зверя. Слов я не разобрал, но произнесены они были по-русски с сильной американской акцентацией.

Немного погодя, в купе протиснулась массивная фигура моего спутника по дороге Москва-Берлин. Я уже знал, что фамилия его Уолш, что зовут его Чарли, что он мультимиллионер и что он влюблен.

Уолш виновато взглянул на меня и, протянув могучую руку к вагонной сетке, снял с нее большой саквояж черной лакированной кожи, обвитый ремнями, и так снял, словно в нем ничего не было.

Раскрывая его, он чуть покраснел. Лицо его изображало досаду.

— Очень капризная дама, сэр, — словно извиняясь, сказал он, глядя как-то вбок своими голубыми выпуклыми глазами… И замолчал, роясь в вещах.

— Вы говорите про нашу соседку? — спросил я скорее для того, чтобы продолжить разговор, — я почувствовал к Уолшу симпатию в первый же момент нашего недавнего знакомства, — чем заинтересовавшись происшествием, которое ввергло американца в такое смущение.

— Про нее… — ответил он, чуть вздохнув.

— Вы давно ее знаете?

— О, да! Девять недель.

На мой вопросительный взгляд Уолш добавил без всякого недовольства:

— Самому умному человеку достаточно и одной недели знакомства с ней, чтобы безнадежно поглупеть на всю жизнь.

— Любовь?.. — задал я вопрос, стараясь вежливостью тона сгладить всю его неловкость.

— Хуже, — ответил он мрачно, разглядывая вынутый из саквояжа фрак, слегка крутившийся на его поднятом пальце, похожем на кран грузоподъемника.

Я сразу не понял, что он хотел этим сказать и замолчал, задумавшись о том, что может быть для мужчины хуже, чем любовь к капризной женщине?

— В ее глазах всегда холод… — сказал он тихо.

Эти слова вывели меня из задумчивости. Я утешил его мало подходящей к случаю сентенцией.

— Глаза — зеркала, в них только чужие отражения..

— Простите, сэр. Я должен буду переодеться.

Я покосился на человека, раздраженным тоном извинявшегося за то, что он должен был снять удобный дорожный костюм и надеть фрак в совершенно неурочное время, в совершенно неподходящем месте, и занялся чтением.

Но вы знаете, что такое купленный наспех для вагонного чтения роман. Из него все время выпадали плохо сброшюрованные листы, — в конце концов все они перемешались, и я окончательно потерял нить повествования. Я отложил роман в сторону и взялся за книжку своего любимого литературно-художественного журнала «Красное северное сияние», в котором на этот раз меня заинтересовала статья «О ловле сельди по мурманскому способу». К сожалению, я слишком поздно обратил внимание на стихи Джиги Клеточкина, сурово призывавшего

«Уйти от ржавых книг к простым сердцам…»

Я послушался поэта, и взгляд мой снова упал на Уолша.

Было время, когда я вращался в хорошем обществе и вполне усвоил то, что подразумевается под «хорошей манерой» человека, конечно, не смешивая ее с так называемыми «хорошими манерами». Да. Я-то уж знаю, что это не одно и то же. Поэтому я был крайне удивлен, увидев среди бела дня человека безусловно хорошей манеры, нарушившего все законы хороших манер: мистер Уолш стоял передо мной в светло-серых брюках в полоску, срезанном белом жилете и фраке. Я давно не видал фрака, но сразу же понял всю фальшь такого туалета.

— Он плохо кончил, когда разорился, — проговорил вдруг Уолш.

Я сделал вопросительное лицо.

— Я говорю про молодого Блистона. Он был моим давнишним другом, даже компаньоном одно время… Впоследствии, когда его дела стали совсем плохи, он поступил к Силли — лучшему портному Нью-Йорка, чтобы шить без подчеркнутости. Он знал в этом толк, и Силли это оценил.

— Без подчеркнутости? — переспросил я.

— О, европейское влияние заметно в Соединенных Штатах прежде всего в области туалета. Не только американки, но ни один уважающий себя американец не станет оригинальничать в этом вопросе.

— Однако! — невольно вырвалось у меня при виде его удивительного простодушия, — вы сами-то, по видимому, предпочитаете законодательствовать, а не подчиняться традиции?

Уолш самодовольно улыбнулся.

— Это вы насчет отворотов? — он самодовольно дотронулся до лацканов фрака. — Дело в том, сэр, что у нас строго отличают статских от военных. Я — полковник, я хочу сказать, что я служил добровольцем. Носить на фраке отвороты смокинга — моя привилегия после мировой войны.

— И при фраке серые брюки? — спросил я чудака, в котором так странно сочеталась глупость лощеного европейца-бездельника с умом прожженного американского дельца.

Уолш посмотрел на свои ноги и схватился за голову.

— Я потерял с ней остатки здравого смысла! — воскликнул он горестно.

Пока фрак менялся на смокинг, а я раздумывал о стабилизации фрачных отворотов, знакомый серебряный голос звонко раздался в наших ушах. Несомненно, для Уолша он прозвучал особенно мелодично.

— Мистер Уолш, вы готовы?

Я ответил за него:

— Нолли! Мы вас ждем к себе, иначе туалет мистера Уолш растянется еще на добрых полчаса.

— Пусть он идет, как есть. Я буду кормить его с рук…

Уолш расхохотался.

— Вот видите! Для Нолли наш вагон — маленький зверинец!

Нолли я знал давно.

Конечно, это была опасная женщина. Прежде всего она была опасна тем, что всегда играла.

Но игра эта так въелась в ее существо актрисы, — на сцене она была пять лет, — что казалась органически с ним слитой.

Носила ли она маску? Не думаю. Диапазон ее настроения, всегда отраженного на лице, был так велик, что измерить его колебания хотя бы на протяжении одного часа не представлялось никакой возможности.

В двенадцать лет она сводила с ума гувернантку, в четырнадцать — двоюродного брата, в шестнадцать она приступила к тому, что сейчас, на тридцать первом году своей жизни, называлось ею «тренировкой», от чего сходили с ума все, кто имел неосторожность подойти к ней на слишком близкое расстояние. В сущности говоря, победой похвалиться не мог никто, но тренировки этой было так много, что бактерии сплетни находили пищу для размножения и размножались так, что имя «Нолли» вызывало снисходительную улыбку у безвременно угасших сердец и гримасу у тех, кто считал ее самой страшной конкуренткой в призе элегантности и красоты. Ее одаренности после «Разбойницы» никто, впрочем, не отрицал.

Но бесцельно описывать женщину. Женщина утром — одна, ночью другая, и утра и ночи у ней не бывают схожи. Возьмем наудачу какую-нибудь внешнюю черту женщины. Скажем — рост.

Ну, что можно сказать о росте Нолли? Если ее измерить сантиметром — она будет считаться, пожалуй, маленькой женщиной. Когда Нолли стоит рядом с Уолшем — совершенно очевидно, что она крохотное создание. Между тем сама по себе она не производила такого впечатления, со сцены же казалась прямо большой. Я так и не разгадал секрета этого явления, может быть он был скрыт в той изумительной гармонии, которой дышало все ее тело во всяких положениях, особенно же в движении. Ее волосы, например, были определенно плохи. Ей приходилось частенько вынимать тончайшие черепаховые шпильки и закручивать косичку узлом над своим чудесным затылком.

— Они вылезли у меня не от старости, — говорила она при этом, — хотя тридцать один год — не шутка.

Но кто на это обращал внимание! Когда она остриглась по-мужски, как того потребовала мода, соперничавшая с ней в капризах, то не стала от этого лучше, но не стала и хуже. Прямо удивительно, как все шло к этому существу, обладавшему, казалось, секретом вечной юности. Все же я слышал однажды, как пристала она к Уолшу с требованием достать ей тертой кожи гиппопотама — лучшего, как ей сказали, средства для сохранения цвета лица.