Сначала все было очень хорошо. Спокойно. Стадо, в общем и целом, тоже жило спокойно, разве что иногда случались у них войнушки или, вот, чума. Но в принципе все шло как надо.
Я за стадом наблюдал, чтобы не выделяться. У них же это очень важно: тряпки, волосы, манера говорить. Я все время немного поправлял речь, чтобы говорить, как у людей принято именно в данный момент, а то мне как-то добыча сказала: «Ах, милый, „пленительно“ — такое архаичное словечко!» Я рисовал, поменьше лепил, чуточку стихи писал. Увлекся физикой, но начало было слишком забавное, чтобы быть серьёзным. Очень любил музыку, но сам не освоил толком. Играю технично, но это дело тренировки — к живописи у меня талант, а к музыке нет. Одно время общался с милым человеком, он великолепно играл на флейте под фортепиано. Этот парень, флейтист, ко мне в замок приходил поболтать о том, о сем, и позаниматься музыкой — я тогда уже богат был и умел это все хорошенько оформить. Чтобы не шляться с места на место, жил в двух имениях по очереди; в каждом представлялся собственным сыном. Ну так вот, в одном замке я и принимал человека, пока у него не случился приступ идиотизма и он не полез ко мне руки целовать.
До сих пор иногда жалею. Он меня взбесил, я клыки показал, а флейтист, дурак, повел себя, как самая правильная пища: ужаснулся, восхитился и начал меня умолять, чтобы я его не гнал. Сам не понимаю, как это я его убил… случайно. Кажется, хотел успокоить, но от него слишком уж приятно пахло. Потом мне его здорово не хватало, когда музыки хотелось.
Иногда у меня бывали женщины надолго. Обычно месяца хватало, реже — двух. Я их научился выдерживать, как вино: чтобы она знала, трепетала, восхищалась и хотела меня заполучить со страшной силой. Порой попадались отличные экземпляры. Я себе сделал портретную галерею под девизом «Мои лучшие трофеи». Люди так головы над камином вешают, но я считал, что головы — это глупо и отвратительно. Я вообще брезгую мертвечиной.
Эти картины потом частью где-то потерялись, частью их растащили. Самая известная висит в Музее Живописи — «Дама с маргаритками»; удачная была добыча и очень вкусная, хоть и глупая.
Человеческая жизнь, между тем, начала странно ускоряться. В человеческом стаде завелись забавные механические игрушки; я даже немного поувлекался техникой. Кино мне нравилось, радио. Паровые двигатели сначала, потом — двигатели внутреннего сгорания. Любопытно. Физику вспомнил. Войнушки, правда, становились все серьезнее и серьезнее; меня по временам начинали в политику тащить с немыслимой силой. Вот ещё, стану я заниматься их стадными разборками! Разве что газеты читал. Они придумывали такие способы друг друга убивать, что мне иногда становилось очень противно.
А потом все как завертелось! В стране случился путч, он вызвал в моем стаде раскол, и началась гражданская война. От стрельбы я не мог спать, а охотиться стало тяжело. Однажды ночью меня остановил патруль, а когда я попытался вежливо смыться, они начали стрелять. Это оказалось ужасно больно, мне первый раз сделали так больно; я провозился, наверное, час, пока вытащил пулю. Они меня взбесили. Я некоторое время охотился только на их сторонников, пока их противники не расстреляли меня тоже, а потом еще кололи штыком для верности. Я питался чистым адреналином, в них было больше адреналина, чем крови, я ходил злой и полупьяный. Потом одни победили других и появился диктатор. Его прихвостни валили трупы во рвы кучами, убивали средь бела дня, это было гораздо хуже чумы. Я берегся, как мог, но меня все-таки расстреляли еще разок, а перед этим целую неделю продержали взаперти с бедной добычей, одуревшей от ужаса. Смешно, но я даже не пытался убивать соседей по клетке. Они были такие жалкие, а воняло вокруг так гнусно — болью, смертью, гниющими ранами — что мне оказалось легче поголодать, чем там питаться.
Они хотели меня отлупить, как какую-нибудь несчастную скотину — сапогами по ребрам, представляешь? Ну, это им не удалось, по крайней мере. Одного я убил и выпил, второму шею свернул — вот тут-то они и решили, что расстрелять меня дешевле обойдется. Я целую ночь пролежал под кучей гниющих трупов, пока не улучил минутку удрать. В то время я возненавидел людей яростно. Все мои игрушки с их женщинами на тот момент кончились. Я нападал из-за угла, как волк, и убивал, кого придется. Здорово помогало то, что они из принципа перестали верить в вампиров и вообще боролись с суевериями самыми жестокими методами, а за мои охотничьи подвиги всё время кого-нибудь расстреливали, сочтя террористом.
Я перестал их понимать. Люди совсем взбесились. Здравого смысла ни у кого не осталось. Они теперь говорили не на том языке, на котором всегда, а придумали какой-то бред, невразумительный совершенно. Помешались на документах, все время останавливали и проверяли, и жить без документов не в подвале или на чердаке вообще не представлялось возможным. А документы стало совсем не легко раздобыть, еле извернулся. Меня мутило от адреналина, ужасно хотелось какой-нибудь милой историйки, но женщины тоже одурели и вели себя невменяемо. Одна, когда я с ней мило заговорил, заверещала: «Что вам от меня надо? Я работаю в секретном секторе!», — вторая хотела, чтобы я, прежде чем с ней общаться, вступил в какую-то стадную организацию… В шпионаже меня обвиняли, в государственной измене, еще в каких-то глупостях — это женщины-то! Меня спрашивали, почему я не работаю на заводе, меня обвиняли в живописи и музыке, как в преступлении, а когда я их пил, они разили адреналином. Застарелым таким, прогорклым страхом.