Даже у стен крематориев Розе не перестает быть «всемирно известной скрипачкой». Держится высокомерно и, сознавая свою власть над женщинами из барака номер 10, ничего им не спускает. По ночам Альма без устали разучивает скрипичные пьесы и порой, чтобы не нарушать сон заключенных, играет на морозе в стороне от бараков. При этом со всей суровостью наказывает оркестранток, не оправдавших ее ожидании.
Утром по воскресеньям, если светит солнце, оркестр исполняет Баха, вальсы и танго для эсэсовцев и их семей. А еще — для поддержания духа — играет веселые немецкие шлягеры, когда к железнодорожной платформе близ газовых камер подходят новые эшелоны со всей Европы. Под звуки оркестра арбайтсфюрер Моль тут же, на платформе, производя селекцию, угощал детей сладостями, улыбаясь беседовал и ласково обнимал матерей, убеждая их без опаски отдать ему своих детишек, после чего прямиком отправлял этих женщин в газовую камеру. Под жизнерадостную песню Вальденфельда «Конькобежцы» (по свидетельству Саула Хасана, лагерный номер 182527) Моль мог забрать у матери ребенка, на руках отнести к объятому пламенем рву и живого бросить в огонь…
Оркестр перестает играть, когда 4 апреля 1944 года Альма Розе внезапно умирает. Ее смерть — тоже некое свидетельство гордыни. В лагере, где жизнь человека зависела от сухой хлебной корки или миски водянистого свекольного отвара, случалось, что кто-то умирал сытым, но… отравленным алкоголем. «Я выпила волки», — призналась Розе перед смертью (по свидетельству заключенной Маргиты Швальб). В Освенциме—Биркенау наиболее доступным алкоголем был намеренно распространяемый охранниками ядовитый метиловый спирт.
Альма Розе остается «великой скрипачкой» и после смерти. Арбатсфюрер Моль разрешает оркестру проститься со своим дирижером. Тело Альмы, прикрытое белой простыней, покоилось на сдвинутых табуретках перед больничным бараком (по свидетельству Зофьи Цымковяк, лагерный номер 444327). Кто-то положил на саван пару зеленых веточек. Такая имитация «похорон» была для концлагеря событием невероятным, граничащим с абсурдом.
Перед лицом тотального зла границы абсурда напрочь стираются, невероятным с какого-то момента начинает казаться все вокруг. Взять, к примеру, то, что произошло в мужском лагере в декабре 1943 года, в Сочельник, во время рождественского концерта Альмы Розе для эсэсовцев. В тот вечер
Эпилог
раввины решили судить Бога. Собрались, соблюдая конспирацию, и устроили настоящий судебный процесс. С обвинителем, присяжными, защитником. И единодушно признали: во всем, что Бог допускает в Освенциме—Биркенау, проявляется уже не только гнев его, но и достойный решительного осуждения грех гордыни. Раввины были единодушны в своем решении, коль скоро мы способны прощать людей, почему бы нам не простить и Бога?
Эпилог
За пределами литературного вымысла находится мир, не имеющий границ, — мир правды. О нем рассказывают правдивые люди в правдивых историях, и временами он становится столь неправдоподобен, что приближается к границам вымысла. Незачем придумывать запутанные сюжеты и объединять их в единое целое. Достаточно слушать, наблюдать, восхищаться, чтобы взволновать читателя, заставить его задуматься или, ужаснувшись, поверить. В этой книге все истории правдивые.
Если они по содержанию связаны с наукой, то наука же с ее комментариями, источниками, публикациями и учебниками их правдивость и подтверждает. Прочие истории тоже правдивы. Я столкнулся с их героями непосредственно: встречаю в лифте кореянку Сун из «Системы отсчета», навещаю Жоэль из «Времени полураспада», бываю в хосписе, описанном в истории под названием «Любить вопреки отвращению». Я стараюсь при встречах понять боль родителей и Марчина из «Функции распределения страдания», приглашаю к себе, выслушиваю и утешаю покинутого отца, героя «Дня матери». Обратить внимание на эти, а не иные истории меня побудила прежде всего относительность излагаемой в них правды.
В большинстве случаев истина, кажущаяся нам очевидной сегодня, сначала была богохульством. И только время превратило ее в истину. «Богохульником» был назван Коперник, «лгуном» объявлен Дарвин, «дегенеративным мифоманом» — Кинси. Когда Эйнштейн в начале двадцатого иска опубликовал свою «Специальную теорию относительности», большинство коллег-ученых отнеслись к нему, как к «тронувшемуся умом еврейскому еретику». И не потому, что его теория была ошибочна. Уравнения, которые в 1905 году Эйнштейн предложил для описания времени и пространства были в основном очень просты и понятны даже студенту-физику средних способностей. И. надо сказать, никто не мог их никоим образом опровергнуть. Протест и бунт вызвало нечто иное. А именно — вытекавшее из уравнений совершенно новое видение мира. Физика Ньютона (доэйнштейновская) представляла действительность идеальной. Такой, какой она должна быть. И к тому же, как полагал Ньютон, предсказуемой и познаваемой. С единой системой отсчета и абсолютным порядком, вытекающим из выраженных уравнениями динамики законов, ставших чем-то вроде заповедей. Подобное представление сближало с неколебимой верой в единую высшую силу и тем самым с Творцом. Так физика Ньютона стала аналогом этики, перенесенной из мира поведения людей в мир поведения объектов. И тут вдруг появился Эйнштейн со своими «ересями» о несуществующем абсолюте и в полном смысле потряс не только основы физики, но и весь этический Божий порядок. Ничего удивительного, что его не встретили аплодисментами.
Оказалось, что одной-единственной и окончательной истины нет. Истина так же относительна, как все в окружающем нас мире. Часто, и не только в науке, она является лишь приближением к действительности, а порой даже ее удобным упрощением. Дело вовсе не обязательно правое, если кто-то отдал за него жизнь. То, что все вокруг признают кого-то правым, отнюдь не означает, что этот кто-то никогда не ошибается. Таким может оказаться каждый. И Бог — тоже. Относительность Его истин может быть намеренной и служить доказательством Его бесконечной мудрости, но может также являться доказательством Его гордыни. Может…
Относительность истины особенно заметна, когда речь идет об оценке человеческих поступков. Перенесение собственных моральных норм на других — нормальная реакция человека. Ненормально и, на мой взгляд, ошибочно — вершить суд над другими и опрометчиво приговаривать их к порицанию или похвале. Обычно мы слишком мало знаем о мотивах тех или иных поступков, не знаем ни всех обстоятельств, ни всех тайн и потому склонны к несправедливым обобщениям. Всматриваясь издали вглубь, мы видим только смазанный в одном месте и не естественно расцвеченный в другом чей-то портрет на невыразительном или кричаще ярком фоне, лишенном деталей. Эта оптика по определению является оптикой близорукого человека. Испытывая вдобавок еще и ненависть, такой человек становится слепым. Судить кого-либо по справедливости мы вправе, только если захотим и постараемся его понять. А для этого нужно нарушить некую границу сокровенного. Лишь за этой границей мы вольны начать строить собственную теорию добра и зла, постоянно помня о том, что она будет в любом случае относительной…