Все это, конечно же, имеет прямое отношение к моей свадьбе с Френсисом. Первым человеком, от которого я услышала, что меня любят. И несмотря на возражения Кэрол, ставшим моим мужем.
Кэрол была моей ближайшей подругой. В ней я нашла все, что хотела бы видеть в сестре, и она всегда высовывалась. Флиртовала так, будто в этом и состояла вся ее жизнь. Один из пяти, полагала она, очень неплохой результат. Если мужчина говорил, что всего лишь смотрел на белок, она пожимала плечами, улыбалась и уходила. Ее это не задевало.
– Попробуй, – частенько уговаривала она меня. Но я ни разу к ней не прислушалась. Полагала: слишком рискованно. Она думала, что Френсис для меня слишком скучен, и он не боялся ее, хотя и держался с ней настороже. Она придерживалась намеченного жизненного плана: сейчас – развлечения, любовь – потом. У меня такого плана не было, поэтому я очень обрадовалась появлению Френсиса на моем горизонте.
Встретившись с ним впервые, Кэрол воскликнула:
– Привет, Френки!
А он очень вежливо, но твердо поправил ее:
– Френсис.
Так что у них с самого начала не заладилось.
– Я – лучшая подруга Дилли, – продолжила она, и в ее голосе слышалась обида. Родные, друзья, коллеги – все звали меня Дилли или Дилл, и только Френсис – Дилис.
– Дилис, – объяснил он, – прекрасное имя.
Спросил меня, что оно означает, а когда я ответила, что не знаю, не поленился выяснить.
– Дилис – это валлийское имя, – просветил он меня, – и означает искренняя, истинная. Такой я тебя и воспринимаю.
Говорил он серьезно. Дилис, он называл меня только Дилис. И не из-за склонности к высокопарности. Таким уж он был, Френсис Эдуард Холмс.
Он влюбился в меня до безумия, и я думала: «Господи, как же мне это нужно». Мы встретились в художественной галерее, где я работала в конце шестидесятых годов. Что-то произошло после 1960 года. Анжела Картер[3] возлагала вину за изменения на бесплатные молоко и апельсиновый сок и рыбий жир, которые загрязняли атмосферу. Мы брали должное и считали себя вправе задавать вопросы. Наступила эра демократии. Человек моего происхождения мог тогда войти в мир искусства, ответив на объявление в газете. Ранее такое место могло достаться только подруге подруги, позвонившей достопочтенной Присцилле де Как-ее-там. Вот так Френсис и встретил меня, с падающими на лицо волосами, длинными ресницами, отягощенными тонной туши, когда вошел в художественную галерею на Бонд-стрит, чтобы прикупить себе что-нибудь из современного искусства. Он только что сдал экзамены на адвоката и хотел, чтобы его кабинет украшала гравюра Хокни.[4] Действительно, в этот период покупка произведении искусства рассматривалась как прибыльные инвестиции, особенно в Сити, где он работал, и отсутствие на одной стене Скарфа,[5] а на другой Хокни считалось столь же дурным тоном, как и появление на собеседовании о приеме на работу в джинсах и футболке. Такая уж была мода, и Френсис не мог не следовать ей. Но он по крайней мере любил современное искусство. По крайней мере, хотел, чтобы произведения его представителей украшали стены его кабинета и стол (со временем он также приобрел одну или две скульптуры), а так было далеко не всегда. В свое время я продавала литографии Алана Дейви топ-менеджерам с телевидения, эстампы Дюбюфа – банкирам, бронзу Армитейджа – владельцам венчурных компаний, и только потом выяснялось, что творения современных мастеров или вешали на стены вверх ногами, или ставили совсем не на основание. Однажды большую, великолепную, многокрасочную гравюру по шелку Паолоцци[6] сразу после покупки завернули в коричневую бумагу и упрятали в банковский сейф. Где же еще полагалось храниться ценностям?
Когда Френсис вошел в мою жизнь, мне было девятнадцать, и в перерыве на ленч я в единственном числе представляла всех продавцов галереи (хозяйка, та самая Присцилла де Как-ее-там, отправилась составлять список приглашенных на свадьбу в «Арми энд нейви».[7] Я полагала этот выбор странным, не могла понять, с какой стати новобрачным связываться с армейскими и флотскими реликтами и выслушивать байки, а без этого бы не обошлось, о жизни жен военных времен империи). Разумеется, я чувствовала себя уверенно, и, разумеется, когда наши взгляды встретились, в моем не было места флирту. Я просто выполняла свою работу. А кроме того, совершенно невозможно продать кому-то картину или скульптуру, хоть раз не посмотрев ему в глаза. Действительно, если ты долдонишь о литографии: «Очень маленький тираж… одна из первых, поэтому контуры четче… вот в этих линиях явно чувствуется влияние Хогарта[8]…» – бла-бла-бла-бла и при этом смотришь в потолок, клиент точно не полезет за бумажником. Опять же я продавала произведения искусства – не себя, поэтому встреча взглядов меня не смущала. Да еще платье на мне было псевдовикторианское, от Лауры Эшли: длинная юбка, верх – на пуговичках до шеи, с кружевными манжетами и подолом, потому что вечером я собиралась на открытие выставки в Галерею Тейт. Сейчас это кажется странным, но тогда длинные, украшенные кружевами бархатные платья считались модными. Их носили с тем, чтобы привлекать, и они свое дело делали. Он улыбнулся, я улыбнулась, он купил. Сначала одну гравюру, потом, когда ее вставили в раму и он пришел забирать приобретение, забрал также и меня. Он пригласил меня в «Рулз», благо ресторан находился за углом, чтобы «отметить покупку», поскольку «Рулз» относился к тем заведениям, куда принято приглашать потенциальную новую подружку. «Рулз» показывает ей, что ты не вчера родился и в достаточной мере ценишь ее, раз готов выложить за ленч приличную сумму, по при этом уровень заведения позволяет заявить: «У меня совершенно честные намерения». В меню «Рулз» значились два деликатеса английского ленча: устрицы и пирог с мясом дичи.
Что ж, я не умела флиртовать, зато знала, как поступать с устрицами. В шестидесятых жить на Корк-стрит и не научиться этому было невозможно, вот я и научилась. Странно, но они никогда не доставляли мне неудобств, ни видом, ни вкусом, ни запредельными ценами. Моя бабушка все детство промучилась от воспаления миндалин. В 1880-х она жила в квартале бедноты, отец был извозчиком, мать – прачкой, но ее кормили мелко нарезанными устрицами, потому что ничего другого есть она не могла. Стоили они пенни за десяток. Я выросла, думая о них, если вообще думала, как о самой обычной еде, поэтому ни «Рулз», ни устрицы не ослепили меня. Но я также знала предназначение и первого, и второго. Я, возможно, не могла флиртовать, но, конечно, умела манипулировать мужчинами. Главное, что требовалось в те дни от застенчивой девушки, не подавать виду, что ей известно, какой она производит эффект.
Неумение строить глазки приводило к тому, что я старалась, развивать не столь явные формы привлечения внимания мужчин. К примеру, sine qua non[9] всех свиданий, после выхода на экраны фильма «Том Джонс» с эротической слюнявой сценой застолья, стала попытка возбудить партнера по столику, высовывая язык навстречу кусочкам пищи с самым невинным видом, словно девушка понятия не имеет, что творит. Я находила сие привлекательным, хотя, как и многие мои подруги, не совсем понимала, что в этом такого сексуального: жуешь, облизываешь, пускаешь слюни на кусок мяса и два яйца, да при этом улыбаешься, как пьяная шлюха. Но мы все это имитировали. Оральный секс тогда еще не вязался со свободной любовью. Мы понимали, есть что-то такое, но не знали, что именно. Разумеется, просветила меня Кэрол.
6
Дюбюф, Жан (1901–1985) – французский художник и скульптор; Армитейдж, Кеннетт (1916–2002) – английский скульптор; Паолоцци, Эдуардо (р. 1924) – английский художник, много экспериментировал с шелкографией и коллажами.
8
Хогарт, Уильям (1697–1764) – английский живописец, график, теоретик искусства. Основоположник социально-критического направления в западноевропейском искусстве.