От воспоминания о том вечере защемило сердце. Взрывоопасная получилась комбинация: во-первых, нас все знали, мы там частенько бывали, во-вторых, Френсис показал, что в вопросах морали страх ему неведом, если он видит отклонение от нормы. И пусть я наставляла моему мужу рога, мое восхищение им не уменьшалось ни на йоту. Отчего чувство стыда только усиливалось: я причиняла боль хорошему человеку. Насколько мне было бы легче и проще, если бы я могла сказать, что Френсис – плохой муж, плохой человек плохой, плохой, плохой. Я знала, что Мэттью хочет такое услышать (как хотела бы я, будь у него жена), но правда состояла в том, что Френсис был хорошим, хорошим, хорошим. И я им гордилась. Гордилась и предавала.
Любовь зла. Я хотела, очень часто, рассказать Мэттью что-нибудь хорошее о Френсисе, например, о вечере в ресторане в день фолклендского парада. Но я молчала, лежа в его объятиях, слушая, что день парада Мэттью провел с двумя бездомными безногими ветеранами.
Френсис с воодушевлением принял революцию Блэра, пусть даже ему казалось несколько странным, что новый премьер-министр на двенадцать лет моложе его. И вот тут разошелся во мнениях с Мэттью. Его надежды на более активную помощь беднякам не оправдались, тогда как Френсис исходил из того, что реформы могут удаться, лишь когда они направлены на пользу среднего класса. Так уж заведено в истории человечества. Я поделилась этой идеей с Мэттью.
– Черта с два, – фыркнул он. – Так называемая революция Блэра – предательство лейбористского движения. Когда ты становишься во главе государства и твой первый закон – взимание денег за получение образования, а среди твоих целей не значится помощь бездомным, тогда… крошка, тебе со мной не скучно?
– И кто же будет за них голосовать?
– Давай оставим политику за дверьми спальни.
– То есть ты не знаешь?
– Да.
– Тогда почему не дать шанс Блэру и компании?
– Потому что, моя маленькая, сладенькая защитница капитализма, я больше боюсь того, что им дадут шанс…
Но Френсис и я слишком долго ждали этой перемены. Возможно, в ней следовало искать корни вины и отчаяния, которые я сейчас испытывала. Потому что, когда переход власти от консерваторов к лейбористам свершился, а ждать этого действительно пришлось долго, Френсис понял, что может уходить. Впервые серьезно заговорил о пенсии. Мы, он и я, почувствовали, что ответственность наконец-то снята с наших плеч. Мне как-то не приходила в голову мысль, что я еще моложе пятидесяти, а следовательно, сравнительно молода. Мы были грандом и его леди, уходящими на заслуженный отдых, сделавшими все, что могли. Мы верили, и лейбористы наконец-то пришли к власти. Мэттью воспринимал все иначе.
– Они обменяли принципы на власть. Государством они управляют, как совет директоров. Меня иногда приглашали выступать на заседаниях таких вот советов, когда требовались деньги, и мне знакомы все эти корпоративные расклады. Как же эти люди далеки от реальной жизни. С правителем ситуация та же. Когда ты в последнее время слышала, чтобы кто-нибудь из них сказал: «Извините, я напортачил?»
– Ты про Стивена Лоренса? – спросила я.
И подумала, что Мэттью прямо сейчас умрет, так он покраснел.
– Кругом одни белые, – наконец обрел он дар речи. – Ты это замечала, не так ли, Дилли? Сколько черных или азиатов служат в полиции? Сколько черных или азиатов работают у Френсиса? Или, скажи мне, сколько у тебя небелых друзей?
Конечно, он задавал неприятные вопросы. Как я могла сказать ему, что знаю только одного человека, принадлежащего к этническим меньшинствам, – мою уборщицу? До этого момента гармония была полной, а тут случилась накладка.
Но Френсис по крайней мере верил, что начались настоящие перемены. Вернувшись домой после драматического финала расследования Стивена Лоренса, он еще больше укрепился в этом мнении. Предвзятое отношение полиции наконец-то оказалось под лучами юпитеров общественного мнения, которое больше не желало с этим мириться. Приоритету белой кожи пришел конец. За это он сражался многие годы и теперь мог передать знамя борьбы в более молодые руки.
– Я так рад, – сказал он. – И я устал. Пора пожить и для себя.
Мы это заслужили, думали мы, усаживаясь в наш черный «сааб» и направляясь в любимый ресторан, где тратили на обед ту самую сумму, которую среднестатистический пенсионер получал за неделю. Мне хотелось бы забыть такие моменты. Тогда я чувствовала себя такой счастливой. Счастье с чистой совестью, вот что запоминается труднее всего. Ты не думаешь о слове «счастье», пока что-то другое не заменяет его. После встречи с Мэттью я поняла: то счастливое состояние, умиротворенность, над которой он смеялся и называл моим самодовольством, никогда не вернется.
И тогда я была счастлива. У половины моих подруг мужья, которым перевалило за пятьдесят, а то и шестьдесят, не выказывали желания сойти с дистанции. К примеру, Джессика Пайн, которая жила по другую сторону дома Полли. Ее муж занимал высокий пост в крупной фармацевтической компании, и до пенсии ему оставалось совсем ничего, как-то пришла ко мне в слезах. Днем раньше, когда Эдгар ушел на работу, до истечения его контракта оставалось одиннадцать месяцев, а вернулся он с новым контрактом, согласно которому мог проработать еще три года.
– А в следующем году мы собирались купить домик на Сицилии, – всхлипывая, говорила она. – Он обещал. Я ждала тридцать лет, чтобы с крыльца наблюдать, как солнце садится в море. А теперь знаю: этому не бывать.
Она не ошиблась. Он до сих пор каждое утро ездит на работу, а она занимается благотворительностью и быстро спивается, регулярно прикладываясь к бутылке.
И она не единственная. Я знала и других женщин, которые заполняли свое время книгами, бадминтоном, тренажерами, пока мужья говорили им: «Еще один год» – а по его истечении: «Еще один год» – и так далее… Женщин, которые выполнили свой жизненный план: семья, карьера, дом, подруги, которым самим оставалось до пенсионного возраста несколько лет и которые хотели пожить для себя. Для Бенсонов, живущих за углом, «еще один год» обернулся трагедией. Пока он его отрабатывал, у Сильвии Бенсон случился инсульт, который, что самое ужасное, не убил ее, а лишь приковал к постели. Рассудок не пострадал, но остался в навсегда обездвиженном теле, и она плакала горючими слезами, зная, что больше не сможет побывать в Австралии и увидеть своих внучат или, как Эрик Ньюби, пересечь Гиндукуш. Поневоле начинаешь задумываться, а для чего нужна жизнь, когда видишь такое. Я заставила Френсиса пообещать, что он пристрелит меня, если судьба так же распорядится и со мной. Он пообещал. И тут мне пришло в голову, что сейчас он мог бы меня пристрелить. Только по совершенно другой причине.
Отсюда, конечно, возникал еще вопрос: что же я вытворяю? Женщина, которая имела так много и знала, что такое не иметь ничего, рисковала всем ради нескольких оргазмов! В тринадцать лет, превращаясь в женщину, я наблюдала, как мои подруги делают первые шаги в завораживающий мир бюстгальтеров, шелковых комбинаций, кружевных трусиков, тогда как мой гардероб нижнего белья по причине крайней бедности состоял из двух пар панталон – одни я носила, вторые стирала – и сорочек, таких серых и затасканных, что я никогда не решилась бы показаться в них перед кем-либо. И никогда не раздевалась в компании. Поэтому меня окрестили ханжой. А ханжей исключают из девичьего круга. А что мне всегда хотелось, так это быть частью чего-то. Теперь я могу скупить половину отдела нижнего белья любого из универмагов «Маркс и Спенсер» и являюсь частью большой семьи: любящий муж, сыновья, их жены, наши внуки, и этот идеальный, идеальный, идеальный мир я решила взорвать?