Выбрать главу

— Это блузка тебе очень идет, — лгал я, словно дальтоник, который восторгается тем, как Матисс использовал оттенки красного.

Процесс выбора вроде бы успешно завершился, и мы уже двинулись к двери. К сожалению, на стене прихожей висело зеркало, и то, что Изабель в нем увидела, заставило ее метнуться обратно в гостиную с воплем: "У меня на виске чертов вулкан!"

Я попытался разглядеть этот Везувий, но обнаружил лишь крошечный прыщик, один из самых маленьких в истории дерматологии, вскочивший на ее левом виске.

— Это ерунда, — заверил я ее.

— Сделай милость, не лги. Пощади свою совесть, — ответила она, направляясь к ванной.

— Изабель, не глупи.

— Легко же тебе называть меня глупой, — ответила она переполненным горечью голосом.

Изабель вела себя глупо? Возможно, однако разве мое мнение значило хоть что-нибудь, если для нее этот прыщик был чудовищным вулканом? Разве кто-нибудь может переубедить человека, когда речь идет о восприятии собственной внешности?

Это несоответствие символизирует еще одну трудность, подстерегающую биографа в его погоне за объективностью. Пытаясь понять Изабель, должен ли я соглашаться с ней и считать ее прыщик Везувием, даже если коллегия известных вулканологов будет утверждать обратное? Стоит ли принимать во внимание это абсурдное, но субъективно искреннее мнение?

Противоречия между тем, как человек видит себя, и тем, как о нем судят другие, нередко оказываются приятными: лазанья получилась отменной, хотя повариха сочла ее своей неудачей, а застольный спич блистал остроумием, хотя сам оратор был уверен, что не сказал ничего, кроме банальностей. Но разночтения не всегда бывают столь безобидными. Не удивительно, что родне и поклонникам знаменитостей кажется оскорбительным, когда биографы вносят кое-какие коррективы в сложившийся образ своих героев. Едва ли Изабель обрадовалась бы, услышав, что танцует она не так хорошо, как думала до сих пор, ее французский не столь гладок, как она уверяла, а про ее умение работать на компьютере лучше и вовсе промолчать.

— Мне нужно привести себя в порядок, — крикнула она из ванной. — На это уйдет пара минут. Если хочешь, возьми в холодильнике пиво или вино.

— А почему нельзя выйти прямо сейчас? Ты отлично выглядишь.

— Дай мне несколько минут. Пожалуйста.

— Хорошо, но мы приедем под самый занавес, — пробурчал я.

Я ждал в гостиной у телевизора, где мелькало какое-то игровое шоу, и поглядывал то на часы, то на закрытую дверь ванной с негодованием гражданина Швейцарии, который в 8:03 все еще ждет поезда, по расписанию прибывающего в 8:02. Более того, я вздохнул (совсем как Изабель несколькими неделями раньше), и с моих губ сорвалось тихое, но выразительное: "Женщины", — впрочем, тут же потонувшее в воплях зрителей шоу, один из участников которого выиграл неделю на Гавайских островах в награду за съеденную банку червей.

Как правило, биографии пишутся без оглядки на совпадение возраста, социального положения, профессии или пола. Городской аристократ исследует жизнь неимущего крестьянина, пятидесятилетний отец семейства изучает похождения юного Рембо, кабинетный ученый посвящает себя жизнеописанию Лоуренса Аравийского.[67] Подобные рискованные предприятия совершаются благодаря завидной вере в то, что мужчины и женщины в целом остаются постижимыми друг для друга, несмотря на любые внешние различия.

Так же считал и доктор Джонсон: "Нас всех побуждают к действиям одни и те же мотивы, все мы совершаем одни и те же ошибки, каждого воодушевляет надежда и пугают опасности, все мы запутываемся в своих страстях и уступаем наслаждению". Люди — многообразная, но единая семья, полагал Джонсон, а потому один гражданин страны, которая называется Человечество, всегда может понять другого. Ваши побуждения не будут для меня загадкой, потому что, заглянув к себе под подушку, я найду там такие же. Я смогу разделить ваши чувства, поскольку и сам когда-то испытывал нечто подобное. Я пойму, какие страдания принесла вам любовь, потому что и я проводил долгие вечера, гипнотизируя молчащий телефон. Меня не удивит ваша зависть, потому что я тоже пережил боль, вызванную собственным несовершенством.

Но у этой подушечной модели понимания есть и менее привлекательные стороны. Что, если под подушкой обнаружилась пустота? Адам Смит невольно коснулся этой дилеммы в "Теории моральных чувств". "Мы не можем непосредственно разделить ощущения человека, если не переживаем то же, что и он. Если наш брат висит на дыбе, а мы сидим в удобном кресле, наши органы чувств не в состоянии рассказать нам о его страданиях. Только воображение позволяет нам представить себе, что именно он чувствует. Только с помощью воображения мы можем перенестись на его место и подвергнуться тем же пыткам".

Но, помимо возможности разделить чужие страдания, подушечная теория приводит нас к прискорбной необходимости иметь значительные запасы личного опыта, который позволил бы судить об опыте других; прискорбной — потому что обычно нашего запаса недостаточно, чтобы с уверенностью судить о чувствах окружающих.

Что, если меня ни разу в жизни не подвешивали на дыбу? Какие ощущения помогут мне разделить с братом муки его агонии? Может быть, это будут воспоминания о поездке в переполненном вагоне метро, умноженные на сто, да еще смешанные с болезненным удалением зуба или вскрытием гнойника? Иначе говоря, как можно разделить с другим тот опыт, которого мы сами никогда не переживали?

Можно предположить, что не существует уникального опыта, который ни с чем нельзя было бы сравнить. Всегда есть какие-то близкие впечатления, к которым мы можем обратиться; в конце концов, есть и метафоры, которые мы можем взять на вооружение, если образы иссякают. Например, я никогда не ел акулу, но, когда Изабель поведала мне, что по вкусу это нечто среднее между треской и тунцом (которых мне доводилось пробовать), загадочность акулы заметно уменьшилась. Утверждая, что некая книга перенесла нас в страну, где мы никогда не бывали, мы в то же время, как это ни парадоксально, признаемся, что эта книга напомнила нам о каких-то хорошо знакомых местах, которые теперь будут ассоциироваться с вышеупомянутой далекой страной.

Но иногда и треска, и тунец оказываются бессильны помочь нам. Другие могут умалчивать о природе своих переживаний, полагая, что это должно быть ясно и без слов. Мечта всех молчунов — быть понятыми, ничего не говоря, не придумывая метафор или объяснений, поскольку необходимость в словах означает, что на более важном и глубоком уровне общение не удалось. Если отказывает интуиция, нам приходится прочистить горло, и тогда звук собственного голоса может напомнить нам о том, что мы одиноки. Мы исследуем лишь то, чего не можем почувствовать.

"Интересно, что же она там делает с этим прыщиком? — спросил я себя, в очередной раз переводя взгляд с двери ванной на часы и чувствуя праведное негодование швейцарского гражданина, который в 16:45 все еще ожидает поезда, по расписанию прибывающего в 8:02. — Она торчит там уже два часа".

Продолжая барабанить пальцами по стеклянной поверхности журнального столика и глядя в телевизор, где игровое шоу давно уступило место мирной научно-популярной передаче о гнездовании ласточек, я задумался — почему, собственно, меня так раздражает необъяснимое промедление Изабель? Чем, во имя Адама Смита, женщины занимаются в ванной? И с чего я взял, что человек, никогда не имевший дела с косметикой, может понять другого, которому она необходима? Способен ли мужчина осознать, как трагичен прыщ, вскочивший на виске? И может ли мужчина, сроду не носивший юбок, сопереживать женщине, у которой их не меньше десятка?

— Послушай, а что ты там делаешь? — спросил я, уже без тени раздражения, которым были щедро окрашены предыдущие реплики.

вернуться

67

Лоуренс Аравийский, Томас Эдуард (1888–1935) — английский военный деятель и археолог.