Выбрать главу

Квинтилис перешел в секстилис, мне уже не было во что одеться; вся моя одежда оказывалась слишком большой, я подворачивал штанины, обрезал рукава, с какого-то мертвеца стащил сапоги. У других были точно такие же проблемы, они и раньше жаловались; но большинство вообще не обращало на это внимания, шатались голыми, оружия вообще не брали. Я пытался удержать порядок хотя бы среди офицеров. Никакие угрозы ни к чему не приводили. У меня появилась привычка к ночным прогулкам, я просто не мог заснуть в этом громадном ложе, вот и ходил, чтобы подглядеть, подслушать, какие среди людей настроения, о чем говорят солдаты и жители Коленицы. Но к этому времени нечего было уже подслушивать, свободные разговоры были такой же редкостью, что и смех. Формой Коленицы стало Молчание.

Я никак не мог понять, почему они не атакуют, ведь ворвались бы на стены в первом же штурме, на защиту города никто бы не поднялся. Неужто они этого не знали, неужто не знал сам Чернокнижник? Вместо этого дни, недели, месяцы в его короне, и город, и люди — разве это он нас убивал, разве сами мы себя убивали, нет, просто подобие смерти преобладало над подобием жизни. Точно так же деревья, трава, животные — измельчавшие, бледные, сухие, если и живые, то умирающие. Один лишь кратистос в подобной ауре мог сохранить и удержать свою Форму.

Лично я, по правде, не очень то хорошо помню это время, память полностью выгорела. Понятно, дело было даже не в том, чтобы не поддаться, не верь книжкам. К тому времени ничего важного уже не было. Скорее всего, если бы кто-то их поднял, позвал, предложил открыть ворота… Вот только никто уже на это способен не был. Я считал удары собственного сердца, чтобы убедиться, что еще существует некое «я», некий Иероним Бербелек, какой угодно. Лишь позднее я узнал что в последние дни оставался единственным живым человеком в Коленице, во всяком случае, единственным, остающимся в сознании — можешь представить, в каком я оставался сознании, раз у меня не осталось никаких воспоминаний от тех дней. Кроме одного: чудовищно огромное Солнце на яркой синеве неба.

Ну и, конечно, последнее воспоминание, когда он уже вступил в город. Теперь мне кажется, что он и вправду искал меня. Ведь он меня знал, то есть — ему сказали, кто здесь командует. Ведь это — пойми — единственная победа над кратистосами: не путем уничтожения, полного истощения, бегства врага, но путем его добровольной сдачи. Настолько, насколько любое наше действие на этом свете можно назвать добровольным. Вот в чем их триумф!

В голод он вступил сам, тут легенда не врет, он всегда входит первый, берет во владение. Даже не уверен, почувствовал ли я это и вышел ему навстречу, либо он сам нашел меня на той улице. Полдень, жара, никакой тени. Я увидал, как он выходит из-за поворота; шел он пешком, в левой руке нагайка, которой он ритмично бил себя по бедру. Шаг за шагом, без спешки — это была прогулка победителя-виктора; и каждое место, по которому прошел, каждый дом, всякая вещь, на которую взглянул — мне и вправду казалось, будто вижу эту плывущую сквозь керос складку морфы — с этого момента любая вещь более походила на Чернокнижника. Он застал меня на земле, и когда он подходил, я пытался подняться на ноги. Сам я давно уже ничего не ел, о еде мыслей не оставалось, охотнее всего я остался бы на четвереньках, я знал, что следовало бы оставаться на четвереньках, на коленях, с головой в пыли, и поцеловать ему ноги, когда он приблизится — вот что следовало сделать, это было естественным, ко всему этому и шло; попробуй понять, хотя это всего лишь слова — когда я поднял глаза, он заслонял половину неба, выходит, он великан, перерос род людской, мы не доходим ему до плеча, до груди, он над нами, а мы — под, мы земля, пыль, грязь, на коленях, на коленях — попытайся понять — ему ничего не нужно было говорить, он стоял надо мной, нагайкой так по бедру, шлеп-шлеп, я что-то там еще лепетал, видимо, молитвенно стонал, слюна на подбородке, со свешенной головой, но которая поднимается; нога, рука, подпираюсь и дрожу, а он стоит, ждет, я чувствовал его запах, что-то вроде миндаля из уст самоубийц, а может это был запах его короны — попробуй понять, сам я не понимаю — я все-таки встал, поднял взгляд, наполовину ослепленный, глянул в его глаза, эти голубые радужки, загорелая кожа, он усмехался под усами, что должна была означать эта усмешка, она до сих пор мне снится, усмешка торжествующего кратистоса. Ты это понимаешь? Если бы он сказал хоть слово, я бы вырвал себе сердце — только бы его удовлетворить.

Я плюнул ему в лицо.