Лично я, по правде, не очень то хорошо помню это время, память полностью выгорела. Понятно, дело было даже не в том, чтобы не поддаться, не верь книжкам. К тому времени ничего важного уже не было. Скорее всего, если бы кто-то их поднял, позвал, предложил открыть ворота… Вот только никто уже на это способен не был. Я считал удары собственного сердца, чтобы убедиться, что еще существует некое «я», некий Иероним Бербелек, какой угодно. Лишь позднее я узнал что в последние дни оставался единственным живым человеком в Коленице, во всяком случае, единственным, остающимся в сознании — можешь представить, в каком я оставался сознании, раз у меня не осталось никаких воспоминаний от тех дней. Кроме одного: чудовищно огромное Солнце на яркой синеве неба.
Ну и, конечно, последнее воспоминание, когда он уже вступил в город. Теперь мне кажется, что он и вправду искал меня. Ведь он меня знал, то есть — ему сказали, кто здесь командует. Ведь это — пойми — единственная победа над кратистосами: не путем уничтожения, полного истощения, бегства врага, но путем его добровольной сдачи. Настолько, насколько любое наше действие на этом свете можно назвать добровольным. Вот в чем их триумф!
В голод он вступил сам, тут легенда не врет, он всегда входит первый, берет во владение. Даже не уверен, почувствовал ли я это и вышел ему навстречу, либо он сам нашел меня на той улице. Полдень, жара, никакой тени. Я увидал, как он выходит из-за поворота; шел он пешком, в левой руке нагайка, которой он ритмично бил себя по бедру. Шаг за шагом, без спешки — это была прогулка победителя-виктора; и каждое место, по которому прошел, каждый дом, всякая вещь, на которую взглянул — мне и вправду казалось, будто вижу эту плывущую сквозь керос складку морфы — с этого момента любая вещь более походила на Чернокнижника. Он застал меня на земле, и когда он подходил, я пытался подняться на ноги. Сам я давно уже ничего не ел, о еде мыслей не оставалось, охотнее всего я остался бы на четвереньках, я знал, что следовало бы оставаться на четвереньках, на коленях, с головой в пыли, и поцеловать ему ноги, когда он приблизится — вот что следовало сделать, это было естественным, ко всему этому и шло; попробуй понять, хотя это всего лишь слова — когда я поднял глаза, он заслонял половину неба, выходит, он великан, перерос род людской, мы не доходим ему до плеча, до груди, он над нами, а мы — под, мы земля, пыль, грязь, на коленях, на коленях — попытайся понять — ему ничего не нужно было говорить, он стоял надо мной, нагайкой так по бедру, шлеп-шлеп, я что-то там еще лепетал, видимо, молитвенно стонал, слюна на подбородке, со свешенной головой, но которая поднимается; нога, рука, подпираюсь и дрожу, а он стоит, ждет, я чувствовал его запах, что-то вроде миндаля из уст самоубийц, а может это был запах его короны — попробуй понять, сам я не понимаю — я все-таки встал, поднял взгляд, наполовину ослепленный, глянул в его глаза, эти голубые радужки, загорелая кожа, он усмехался под усами, что должна была означать эта усмешка, она до сих пор мне снится, усмешка торжествующего кратистоса. Ты это понимаешь? Если бы он сказал хоть слово, я бы вырвал себе сердце — только бы его удовлетворить.
Я плюнул ему в лицо.
II
Z АЭРЕУС
22 априлиса 1194 года пан Бербелек покинул княжеский город Воденбург на борту воздушной свиньи «Аль-Хавиджа», отправившись в путешествие в Александрию. Его сопровождали дочь и сын, и еще пара слуг.
Они заняли две двойные кабины — І и К- на верхнем уровне. «Аль-Хавиджа» забрала еще десять пассажиров. Она была арендована княжеским стеклянным заводом для прямого полета в Александрию, без каких-либо промежуточных посадок, и демиург метео аэростата предсказывал, что преодоление 20 тысяч стадионов займет у них от трех до семи дней.
В ночь с 23 на 24 априлиса, когда они пролетали над долиной Роны — тени высоких Альп маячили на восточном небосклоне, желтый лик Луны выглядывал из-за туч — один из пассажиров был убит. Слышали только лишь его прерывистый вскрик, когда он падал в холодную тьму, десятки стадионов по направлению к невидимой земле.