Выбрать главу

Несмотря на свинцовую тяжесть во всем теле, Северцев с интересом слушал Никиту.

— Неделю шлялся я по тайге, пока проведал у дезертиров, где новый стан красных. Вечером вышел к реке, мастерю из двух бревен салик, — стало быть, переплыть мне на ту сторону надобно, — и слышу на реке: хлюп, хлюп. Поднял голову и обомлел, будто у меня от страха в нутрях оборвалось что-то, руку не могу поднять для крестного знаменья… И что ты думаешь, паря, я увидал?.. По реке, прямо по лунной дорожке, плывет, хлюпает на волне плот. На нем огромадный крест. На одном конце перекладины удавленник висит, эдак покачивается, на другом конце хвост оборванной веревки болтается… Очухался я и что было мочи сиганул от реки. Притулился за кедром, трясет всего от страха, не соображу, что делать надобно. Вдруг слышу: никак человек стонет? Перекрестился: повешенный, однако, стонет… Припустился я вдоль берега за плотом, пригляделся: никак человек на плоту лежит, под обрывком веревки-то? Забежал я вперед плота, мигом разулся, вошел в воду — а вода студеная! — и поплыл наперерез. Подплыл, значит. Уцепился за бревно, а залезть на плот боюсь: повешенный мне язык кажет, вроде дражницца. От луны все видать, как днем… Второй лежит поперек плота, ноги босые раскинул в стороны, белье в крови, лица не видать. Плыву за плотом и думаю: жив ли второй-то, — может, мне стон-то почудился? Тут и страх меня берет, тут и холод забирает. Не то холоду я не вытерпел, не то страх меня толкнул: скорей избавиться! Только забрался я на плот и потрогал лежащего. А он от боли-то и застонал… Живой! Обрадовался я, оторвал доску, что виселицу подпирала, и давай что есть сил подгребать к берегу. Кое-как причалил. Спрашиваю человека: кто он и что с ним? А он без памяти, только стонет. Понес его на спине к пустому зимовью. Верстов десять тащил. Торопился добраться затемно. Под утро дотащил. Здесь он очнулся, пить запросил. Потом наказал похоронить комиссара и позвать фершала: плохо, дескать, с левой рукой, отнимать придется. Хотел я поспрошать у него, а он опять забылся, в беспамятство ударился, стонет и стонет… А когда в сознании был, то не стонал, только губы до крови закусывал. Кремень, а не человек… Понял я, что дело его каюк, пошел за лекарем. Лекарь дал мне бинтов, ваты, лекарства разные, обсказал, кто к чему, а сам идти, язви его, струсил: боялся — каратели порешат. Ушел я, племяша с собой забрал. Одному с непривычки боязно лечить-то. Похоронили мы комиссара на берегу реки. Из красной рубахи — у племяша моего была, я велел с собой взять — флаг смастерили и воткнули в холмик на могиле. Племяш все допытывался, кто таков в зимовье запрятан, но я смолчал. Да и сам не ведал: думалось, не может того быть, что этот молодой парень и есть Шахов… А он-то и был самый! Долго сказывать не буду: застали мы его шибко плохим, антонов огонь пошел по руке, и наутро, как упал он опять в беспамятство, отрубил я ему руку. Чтобы самого спасти.

2

Чайник громко шипел и плескался, заливая бархатно-черные угли. С трудом разогнув поясницу, Никита встал, прихватил рукавом ручку чайника и вытащил его из печки. Северцев открыл чемодан, выложил на стол колбасу, сыр, консервы, поставил бутылку водки. Никита достал с деревянной полки тарелки, чашки, большой каравай хлеба и нарезал его толстыми ломтями. Кряхтя, слазил в подполье, принес оттуда миску квашеной капусты и соленых огурцов. Умылись под жестяным рукомойником, сели ужинать, Никита вспоминал, как партизанили вместе с Шаховым, сокрушался, что Миколашка так тяжело болен. Когда напились чаю, Никита постелил гостю на широкой лавке, а сам полез на лежанку. Он долго ворочался там и по-стариковски вздыхал…

Северцев проснулся еще затемно. В остывшей за ночь избе было холодно. За окном валил все тот же мокрый снег. Вставать не хотелось, болели ноги, шею было не повернуть. Хлопнула дверь, с охапкой желтых кедровых дров вошел Никита и, увидев, что гость проснулся, сказал:

— Спи, на дворе черти еще в кулачки не бились.

— А ты почему полуночничаешь? — спросил Михаил Васильевич.

Никита принялся растапливать печь.

— По-стариковски. Люди бают: что спал, то не жил. Кони за тобой пришли, мы им овес засыпали.

В избе появился чубатый парень с плеткой в руке. Снял с плеча кожаные переметные сумы, положил их на пол, сухо поздоровался. Пока Северцев одевался, Никита расспрашивал о дороге. Парень отвечал нехотя: «Дорога шибко убродна», «Шибко плохо»…

Вышли во двор поглядеть коней. Они стояли у длинной деревянной колоды и жевали овес. Хорошо вычищенный высокий жеребец каурой масти и низенький пегий меринок вели себя смирно, как два старых приятеля, не мешая друг другу лакомиться овсом.

— Каурый ваш, пегашка мой. Шибко перепали в теле: дорога-то галимая грязь, — поглаживая круп жеребца, пояснял парень.

— Другой-то масти не мог подобрать? На этих только по девкам ездить! — заметил Никита.

— Спасибо, что такие есть. Замест машин выручают, — недовольно ответил парень. Ему, видать, солоно досталось в эту поездку.

За завтраком, обжигая пальцы горячей картошкой, сваренной в мундире, Северцев расспрашивал нелюдимого парня о повадках жеребца: не уросит ли?..

Собрались быстро. Северцев решил не терять времени: путь впереди долгий и тяжелый.

— Сколько до Сосновки? — пытался уточнить он.

— Кто его знает. Мерил черт да Тарас, а веревка оборвалась. Тарас говорит: «Давай свяжем!», а черт: «Так скажем!»… Верстов сто набежит небось, опять же на каких конях ехать. На ваших — меньше сотни, — ответил старик.

Прощались Михаил Васильевич с Никитой по-братски, несколько раз облобызались, приглашали друг друга в гости. Парень подвел под уздцы каурого жеребца. Северцев, поставив ногу в начищенное до блеска медное стремя, не без труда вскочил в седло. Никита, по-хозяйски подтянув на жеребце подпругу, отошел в сторонку. Северцев в последний раз оглянулся на него и поймал себя на мысли, что днем старик еще больше похож на мельника из «Русалки»…

— Ты хоть иногда причесывайся, Никита: смотреть на тебя страшно! — посоветовал он. И спросил, сдерживая жеребца: — Ты в театре бывал когда-нибудь?

Никита, поплевав на ладони, разгладил лохматые седые волосы.

— Ну вот, подчепурился малость… А толку-то? Побил меня, паря, морозец, вот и стал такой… А в театре-то? Бывал. А как же!.. Когда мы Иркутск у Колчака отбили, часто ходил. А что?

— Да так, ничего, — сказал Северцев, не желая обидеть Никиту.

Горячий конь рванулся и пошел крупной рысью.

Никита махал вслед ушанкой.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Приехав ночью, Северцев остановился в рудничной гостинице: директорская квартира была еще занята семьей Яблокова. На следующий день он не поднялся с постели. В пути сильно простудился, его знобило.

Весть о приезде нового директора быстро облетела комбинат. Уже с утра явились первые посетители, бывшие сослуживцы по главку. Они почти все тоже жили в гостинице.

Евгений Сидорович Николаев пришел с дружеским визитом в восемь часов, на радостях даже прослезился. Прочитал привезенное Северцевым письмо жены, долго и жадно выспрашивал московские новости, сбегал к себе за лекарством, принес из коридорного титана горячего кипятку, заварил крепкого чая и, налив больному стакан, заставил принять лошадиную дозу аспирина. Оказав таким способом первую помощь, начал вводить Северцева в курс комбинатских дел.

Старый директор Яблоков долго ждал своего преемника и уехал, передав дела главному инженеру комбината Шишкину. Бухгалтерскую отчетность Евгений Сидорович уже успел подтянуть. Пришлось, правда, поработать и вечерами. Инженер Кругликов, что приехал вместе с Евгением Сидоровичем, недавно избран партийным секретарем комбината. Инженер Борисова работает начальником цеха на обогатительной фабрике. А Галкин, тот, что с роскошными бакенбардами, — горным мастером в шахте. Все москвичи как будто прижились, только один Никандров позорно удрал. Он доказывал тут всем, что его место в научно-исследовательском институте, что он призван обогащать науку, а не пропадать в шахте, как прочие другие, по его выражению, бездарности…

Надев пенсне и взглянув на часы, бухгалтер заторопился. Извиняющимся тоном объяснил Северцеву, что взял разрешение отлучиться только на час. Время истекало. За всю свою жизнь Евгений Сидорович ни разу не опоздал на работу. Он поднялся, аккуратно расправил руками пояс неизменной толстовки, поправил галстук-бабочку и, пожелав скорейшего выздоровления, на цыпочках вышел из комнаты, осторожно притворив за собой дверь.