И так продолжалось пятьдесят дней.
Все это время Эстравен вел свой дневник, хотя во время перехода через Лед он редко записывал что-нибудь еще, кроме состояния погоды и количества пройденных в тот день километров.
Среди этих заметок иногда встречаются замечания, касающиеся его мыслей или наших бесед, но нет ни слова о более глубоких и серьезных дискуссиях, которым мы посвящали время между ужином и сном в первый месяц нашего путешествия через Лед, когда у нас еще хватало сил для бесед, а также в те дни, когда мы не могли двигаться дальше из-за снежной бури. Я сказал ему, что употребление внеречевого контакта на планетах, не входящих в дружественный союз с Экуменом, вообще-то, не запрещено, но и не принято, поэтому я попросил его, чтобы он сохранил в тайне то, чему он научился, хотя бы до того момента, когда мне удастся обсудить этот вопрос со своими товарищами с корабля. Он согласился и сдержал слово. Никогда — ни в разговоре, ни в дневниковых записках — он не упоминал о наших молчаливых беседах.
Мыслеречь, очевидно, была тем единственным, что я должен был дать Эстравену из всего богатства моей цивилизации, из моей такой чудной для него действительности, которой он так глубоко заинтересовался. Я мог говорить и описывать бесконечно, но это было все, что я мог дать. Может быть, мыслеречь и была той самой единственной действительно важной вещью, которую мы могли предложить Зиме. Не могу сказать, что я нарушил закон культурного эмбарго из чувства благодарности. Это не было связано с понятием долга. Такие долги, как правило, неоплатны. Просто мы с Эстравеном дошли в своих взаимоотношениях до такого уровня, когда поровну делится все, что есть, и все, что стоит делить.
Я предвижу, что половая связь, коитус между двуполыми гетенцами и однополыми существами, представляющими собой хайнскую норму, окажется возможной, хотя и, несомненно, бесплодной, не дающей потомства. Предположение требует доказательств. Нам с Эстравеном не было суждено что-нибудь доказать, кроме разве одного весьма деликатного вопроса. Наши сексуальные инстинкты были ближе всего к проявлению во вторую нашу ночь на Льду. Мы весь тот день преодолевали иссеченную трещинами территорию к востоку от Огненных Холмов, где нам часто приходилось возвращаться назад. В тот вечер мы были измучены, но надежда не оставляла нас, и мы были уверены, что скоро выйдем на более ровную дорогу. Однако после ужина Эстравен почему-то помрачнел и замолчал.
— Харт, — обратился я к нему после такого явного проявления холода и неприязни, — если я опять сказал что-то не то, прошу вас, скажите мне откровенно, в чем дело.
Он молчал.
— Я, наверное, опять допустил какую-то бестактность в отношении щифгреттора. Я прошу прощения, никак не могу научиться правильному образу действий в этом отношении. Собственно, до сих пор мне так и не удалось достаточно хорошо понять значение этого слова.
— Шифгреттор? Оно происходит от очень древнего слова, означающего тень.
Мы оба замолчали на мгновение, а потом он ласково взглянул мне прямо в глаза. Его лицо в этом красноватом освещении было нежным, беззащитным и отрешенным, как лицо женщины, молча смотрящей из глубины своей задумчивости.
И тогда я увидел снова, на этот раз уже без тени сомнения, что всегда боялся увидеть и притворялся, что не замечаю в нем этого: что он был женщиной в такой же мере, как и мужчиной. Какая бы то ни было необходимость уяснения источников этого страха рассеялась, исчезла вместе с самим страхом. Мне оставалось принять его таким, каким он был. До этого времени я отталкивал его, отказывал ему в праве быть собой. Он был совершенно прав, когда говорил мне, что единственный человек на Гетене, который мне верил, был тем единственным человеком, которому не верил я. Потому что он был единственным, кто полностью и безоговорочно принял меня, как человеческое существо, полюбил меня, именно меня, как личность, и предоставил мне свою полную личную лояльность. И поэтому он требовал от меня такого же признания и одобрения, а я не хотел ему их предоставить. Я боялся этого. Я не хотел дарить своих доверия и приязни мужчине, который был женщиной, женщине, которая была мужчиной.
Он объяснил мне чопорно и недвусмысленно, что находится сейчас в кеммере и поэтому старается меня избегать, насколько это возможно в нашей ситуации.
— Мне нельзя к вам прикасаться, — сказал он с видимым усилием, не глядя на меня.
— Я понимаю, — сказал я. — Полностью с вами согласен.
Я чувствовал, и он, мне кажется, тоже, что это из сексуальной напряженности между нами, теперь уже нами понятной и названной, родилась внезапная и сильная уверенность в возможности существования между нами дружбы, той дружбы, которая была так необходима нам обоим в нашей изгнаннической судьбе и которая была так надежно проверена в те дни и ночи нашего страшного и опасного путешествия, что ее можно было бы назвать теперь — или позже — любовью. Но родилась она не из сходства и подобия между нами, а из различия, неодинаковости, и вот она-то и была тем мостом, единственным мостом над всем, что разделяло нас. Поиски взаимопонимания на сексуальной почве, в области секса, означали бы для нас опять-таки встречу существ из разных миров. Мы соприкоснулись тем единственным образом, которым могли соприкоснуться, и этим ограничились. Не знаю, правы ли мы были.