Выбрать главу

Авдентов — не только в шутку — говорил им, что за время стройки завода они пройдут десятка два профессий, да и для него самого был здесь второй втуз. Каждый день давал ему десятки труднейших задач, решение которых влияло на ход строительства; нужно было каждую решить быстро и не ошибиться. Постоянное напряжение выматывало силы, зато как легко, беспамятно спалось, когда он приходил в барак!..

В эту маленькую единицу времени, какою являлся день, было так много заключено работы, что даже газет иногда не удавалось прочесть. Он собирался — и все забывал — написать Степану Зноевскому, который, в сущности, должен сделать это первый, ибо не так уж он занят там, в Америке!

Уже разок стукнул его в приказе Дынников, чтобы произвольно не ломал график, — и ему было очень больно, потому что ударила пристрастная рука.

Но по размышлении он успокоил себя тем, что на месте Дынникова (безотносительно к Марии), сам за эту же вину ударил бы, пожалуй, и больнее. Так, через несколько дней, осматривая бетонировку в отделении цветного литья, он заметил несколько изъянов в башмаках колонн и приказал переделать заново; своего подчиненного спустил на ступеньку ниже, а одного даже отдал под суд. Он требовал, чтобы все работали в полную силу, и два раза звонил в газету к Гайтсману о тех людях, которые заслужили того, чтобы о них сказала газета свое слово.

О Радаеве и Бисерове написал сам, и тайком от всех носил в кармане первое свое творенье. Потом выбросил, уразумев, что такое серое, казенное сукно без единого литературного рисунка соткано им плохо, — газетчики куда лучше пишут!.. Впрочем, он и писал-то, пока сидел на профсоюзном собрании, чтобы хоть чем-нибудь прогнать сон. Все эти дни он спал урывками.

Как-то выпал ему однажды часок свободного времени, и он пошел в лес, выбрал местечко на луговине и, положив портфель рядом, лег под кустами в тени. Здесь был иной мир — разнеженный солнцем, ленивый и тихий. Листья повисали над ним, качалась перед глазами жидкая березовая ветка, которую непременно сломил бы он, если бы не такая каменная усталость.

Веки слипались, сладостный шум листвы убаюкивал… Чудилось море, всплески волн и корабли на рейде. Потом все утонуло в густой и теплой зелени, и только слышались ему протяжные гудки.

Мягче постели была ему одетая травой земля, и все жило на ней своею собственной жизнью. Независимо от его воли, утерявшей над ним власть, где-то совсем близко забил родник воспоминаний… Опять он видел знакомую березовую рощу, молодой кленок на опушке, видел у плетня в саду старые ветлы с грачиными гнездами. Ничуть не изменилось родное село, окруженное лесами и оврагами… Так приятно ждать ее и верить, что она придет… Сквозь зелень уже мелькает ее розовое платье, и он прячется, чтобы обмануть ее… Но Мария знает: он уже здесь, и уверенно звенит ее певучий голос: «Ау, ау! Ми-иша!»

Он пробует отозваться, кричит и — странно — не слышит своего голоса… Гудок прорывает прозрачную, толщу воздуха, стучат колеса на стыках рельс, и ровная бесконечная степь бежит за окном… путь долог, и пускай Степан поет о своем Колорадо и посасывает трубку…

Между тем, направляясь после купания домой, проходила этой полянкой Мария, перекинув полотенце через плечо. Кто-то спал на траве, разбросав руки, и она прошла бы мимо, не обратив никакого внимания, но двое подростков что-то уж очень подозрительно оглядывались, стоя от него неподалеку, а заметив ее приближение, шмыгнули в кусты, не успев утащить портфеля… Желтый, как у Авдентова, он валялся у пня на кочке, и Мария подобрала его…

В каком-то нелепом положении оказалась она, вынужденная будить чужого мужчину. В этот час никого подле не было, и ей пришлось подойти, потому что портфель был полон бумаг, скорее всего принадлежащих заводу…

О как просто было бы все сделать, если бы это действительно был чужой!.. Не зная, как поступить, робея и волнуясь, она стояла над ним с портфелем в руках, заслоненная кустами от дороги.

Она сломила ветку, чтобы звуком прервать его беспамятное забытье, но он не услышал.

— Ты очень неосторожен… Разве так можно? — сказала она, но голос прозвучал нетвердо.

Досада, неприязнь и жалость переплелись в ней тесно, воля двоилась, и уже трудно было заставить себя уйти отсюда, бросив все на произвол случая: с пропажей документов могли быть для него большие неприятности.

На нем была синяя сатиновая рубаха, пыльная, измятая; солнце выжгло ее; рукава засучены, — видно ушел с работы, — откинутая за голову правая рука держала зеленую фуражку; розовое, разморенное сном лицо было обращено к ней и лоснилось от пота.