Оказывается, инженер разделял этот взгляд целиком и несколько дальше начал развивать мысли своего гостя:
— Ничего, пускай… Цеха почти готовы, скоро начнут прибывать станки, — посмотрим, как будут на них работать… Я однажды был в этой стране, знаю, как жили до семнадцатого года… нагляделся всего и теперь добавлю… Земля вспахана, война удобрила ее, и на ней поднялся бурьян… а надо насадить растения высшей породы, — и немного, чтобы не тесно… Надо знать, что бессмысленно садить финики на берегу Курляндского залива: не вырастут!..
Гайтсман не удивлялся уже ничему, только он не понял, какие растения имеет в виду Штальмер и кому отдает преимущественное право владеть этими огромными полями. Кое-что и теперь оставалось между ними еще недоговоренным до конца, но Гайтсман пока не пытался разузнать больше, отложив до следующей встречи.
Да и хозяин дома не торопился перед ним открывать настежь самую потайную душевную свою створку. Он и так уже довольно ясно определил свою позицию и лишним считал дальнейшее выяснение своей роли, которую выполнял здесь.
Провожая гостя до двери, Штальмер дружески похлопал его по плечу:
— Мы засиделись с вами. В следующий выходной я жду вас. Мне хочется еще кое о чем побеседовать с вами, Гайтсман… Пока вы никаких мер не предпринимайте: все равно откажут.
— Я устал ждать..
— Ничего, потерпите еще. На терпении испытываются такие люди, каким можете вы стать. Я говорю: один солдат в окопе не воин. В таких случаях ждут подкреплений. Они придут… И непременно побрейтесь… щетина, — улыбнулся он. — А то Иван Забава просмеет вас, когда к нему явитесь…
Гайтсман вспомнил предательство парикмахера, жестоко расправившегося с Мокроусовым Мартыном.
— Тихий Иуда, — враждебно сказал он. — Я в свое время хотел поднять его на щит… не из уважения к его бдительности, — нет! — а по обязанности редактора… а он, дурак, уклонился.
— Наоборот, он очень умен… Мне думается, он тоньше нас с вами. У меня есть некоторые догадки… я иду по следу и постараюсь проверить… Но это не так просто.
Они пожали крепко руки, точно заключили двойственный союз дружбы между собой, становившейся началом войны с другими.
— Приходите ровно к десяти вечера… я буду дома. Я не напоминаю вам: соблюсти осторожность… До свидания.
ГЛАВА VIII
В полночь
Он напрасно откладывал до другого раза, потому что и нынче мог все до конца досказать Гайтсману о себе, — тот не обмолвился бы нигде ни словом, — но, видно, еще не назрело время, и потому Штальмер ждал…
Было уже поздно, когда он, кутаясь в меховое пальто, вышел на балкон, оставленный на зиму незакрытым, чтобы освежить легкие. Ему нравился этот уединенный тихий уголок недалеко от стройки, по душе была и тишина укутанной снегом рощи и мягкие, день от дня распухающие, сугробы с узенькой — лишь проехать автомобилю — расчищенной дорогой.
Здесь он оставался самим собою и ничто не мешало размышлениям, игре на скрипке и чтению книг. Он тут отдыхал, чтобы в девять утра примчаться в машине на площадку, где даже по ночам кипела, не затихая, жизнь… Вот и сейчас там слышится движение поездов, приглушенный расстоянием нетерпеливый крик паровозов, острый пулеметный стук пневматических молотков.
Ночью эти звуки отчетливее, чем днем. В морозном воздухе, прочищенном ветрами, горят во множестве немеркнущие огни с прямыми тонкими ресницами, и, точно далекие их отражения, мигают в небе звезды.
Но в созерцании этой измененной природы он не находил ни красоты, ни наслажденья. Она была для него лишь необузданной анархией сырого вещества, которое следовало когда-нибудь захватить и обуздать по-своему. Он уже давно утратил способность чувствовать общенье с нею и потому не черпал в ней вдохновения для мелодий, которые подсказывало ему только совершенное знание скрипичной гаммы. Чужие огни гасли в глубоких подвалах его рассудка… Только на миг ослепили его, столкнувшись с его взглядом, широкие пучки прожекторов, ощупывая пространство, где угадывались скопленья корпусов… И вот опять он всматривался туда с холодным и пристальным вниманием…
Там, подобно химическому процессу в огромных ретортах, нарождаются новые миры и новые судьбы людей, одержимых верой в победный апофеоз труда. С недавних пор труд стал для них какой-то непреложной и главной заповедью в скрижалях, единственной формой существования. Они болеют своей идеей, живут в бреду — невероятные, страшные, воинственные люди, которых ведет одна опасная идея! Она уже торжествует и в буднях, и в праздниках, главенствует в речах, в газетах, в ежедневных разговорах за столом, в трамваях, поездах, в научных исследованиях и художественной литературе. Она повелевает деревней, улицами старых и новых городов, государственной политикой и даже искусством. Она вселилась в людей, и они добровольно работают по две смены, едят на ходу. Они живут с песнями, сочиняя их сами. И, кажется, не устают, не болеют, не умирают!..