Такое же немногословие и такой же сухой, прозаичный стиль мы обнаруживаем в мемуарах инженеров. Чалых кратко констатирует, что разгромная статья в газете в него «вселила страх». О грозившей ему опасности дают понять лишь его слова, что после этой статьи следовало ожидать «печальных последствий». Вместо того чтобы подробнее передать картину происходящего и собственное нервное напряжение, он отделывается красивой фразой: «Но бог был ко мне милостив, и чаша сия меня миновала»{1590}.
Не менее лаконичен и Лаврененко. Подобно Чалых, он подыскивает выражения, позволяющие говорить о терроре, не называя его прямо. «Смертельным подарком» именует он назначение директора, который, как он боялся, при первом удобном случае на него донесет и постарается его посадить. Слов «донос» и «тюрьма» Лаврененко, однако, не употребляет, ограничиваясь замечанием, что их сотрудничество могло окончиться «трагично». Несколько больше он позволяет себе сказать, описывая атмосферу, воцарившуюся на его электростанции во время террора 1938 г.: «Время было тревожное. Начался 1938 год. Требовалось особое внимание, люди "оступались" на каждом шагу… Неожиданно и срочно менялись инженеры, часто "работяги" спрашивали с недоумением, что происходит, почему убрали того или другого инженера? Что можно ответить? — Давайте работать, — отвечал я. — Не отвлекайтесь на неизвестное нам»{1591}. Положение сложилось крайне «напряженное», поскольку никак не удавалось дать достаточное количество электрического тока. Однажды утром не пришел на работу начальник турбинного цеха Павел Федорович Кретов: «Тревога и общее недоумение: где он, что с ним? На следующий день узнаем: арестован… "За что?" Так и не вернулся»{1592}. Лаврененко признается, что в то время видел только один выход — закрывать глаза на аресты. Словно страус, прячущий голову в песок, он надеялся уцелеть, если не будет обращать внимания на происходящее вокруг. Соответственно об арестованных он говорит эвфемизмами: те «оступались» или их «убирали».
В то время как Чалых и Лаврененко, намекая на разверзшуюся перед ними пропасть, больше прибегают к недомолвкам и умолчаниям, Гайлит пытается словами передать настроение, воцарившееся на его предприятии в 1937 г., после того как директора арестовали, а его самого чуть не исключили из партии: «Можно представить, насколько тяжело было положение на фабрике во второй половине 1937 г., когда практически весь прежний инженерно-технический руководящий персонал и директор были заменены менее опытными сотрудниками»
{1593}. Положение обострилось еще сильнее, когда в январе 1938 г. алюминиевый завод получил задание перепрофилировать производство с боксита на нефелин и весь год его коллективу пришлось заниматься «устранением трудностей». Сырьем и техникой завод снабжался из рук вон плохо, в результате его переоборудование затягивалось. «Ив такой напряженный момент директор был вызван с докладом к наркому тяжелой промышленности. Как сейчас вспоминаю я эти 48 часов, за которые мы подготовили доклад. Прежде чем Самохвалов отбыл, он крепко пожал мне руку и сказал: "Ну, Андрей, возможно, ты снова останешься один в этот трудный момент"»{1594}. Десять дней не приходило никаких известий, а затем на заводе узнали, что сняли не их директора, а начальника Главалюминия П.И. Мирошникова, жертву «клеветнической акции», и Самохвалова назначили на его место. Весь 1938 г. Гайлит не только ощущал постоянную угрозу террора, но и находился в сильнейшем напряжении в связи с перестройкой на предприятии и в наркомате, который был разделен и реорганизован по отраслям. Узнав в октябре, что его брат Евгений, возглавлявший областное финансовое управление в Азово-Черноморском крае, приговорен к десяти годам заключения, Гайлит понял: больше он не выдержит: «В конце 1938 г. мое здоровье находилось в таком критическом состоянии, что я попросил перевести меня на должность обычного инженера. Мое желание было удовлетворено: 14 января меня назначили начальником технического отдела Всесоюзного института алюминия»{1595} Гайлит показывает свою беспомощность. Он видел угрозу, ужасно страдал от нее, но долгое время не находил другого выхода, кроме как работать еще усерднее в надежде, что его усилия оценят. На многое и он лишь намекает. Он сосредоточивается на описании производственных проблем, которые, однако, и были столь тяжкими потому, что все знали: отставание будет рассматриваться как политическое преступление. Подобно директору, объяснявшемуся недомолвками и, тем не менее, сказавшему все, что нужно, фразой «Возможно, ты снова останешься один», Гайлит в немногих словах дает понять, что значило для них тогда десять дней ждать известий из Москвы. Наконец, и об аресте брата он особенно не распространяется, поскольку любому современнику понятно, что он не только принес Гайлиту горе, но и заставил опасаться за собственную свободу. Таким образом, перевод на другую работу не просто избавлял Гайлита от слишком большой ответственности: менее важная должность уменьшала риск самому оказаться в тюрьме. В.А. Богдан говорит о времени террора и своем бессильном страхе гораздо конкретнее. Она не ограничивается личным опытом, по крайней мере иногда уделяя внимание политическим событиям. Для нее террор начался с ареста М.Н. Тухачевского (1893-1937) и лозунга об «усилении пролетарской бдительности». Опасность для себя она увидела, когда в Ростове арестовали депутата Верховного Совета, в чьей предвыборной кампании она принимала участие в качестве агитатора: тот якобы готовил покушение на Ворошилова. Вдобавок были арестованы два заводских начальника, которых ее муж Сергей как раз недавно посещал со своими студентами. Все, по словам Богдан, в ужасе ждали, кто будет следующим. Ее дом, где 132 квартиры занимали главным образом специалисты и политработники, перманентно опустошался. Почти каждую ночь кого-то оттуда увозил «черный ворон». Особенно страшной для Богдан выдалась ночь, когда забирали соседа сверху и обыскивали его квартиру. Обыск длился долго, и супруги Богдан слушали, как у них над головой расхаживают мужчины в тяжелых сапогах и зачем-то двигают мебель, как громко плачут жена и дети арестованного{1596}. Посадили не только бывших коллег Богдан с комбайнового завода, но и профессора, на кафедру к которому она в свое время тщетно пыталась устроиться. Теперь ей казалось счастьем, что он ее тогда не взял. Но она почувствовала еще большую неуверенность, так как никто не знал, почему хватают научных работников. Судя по всему, профессор стал жертвой новой кампании травли ученых: намеки его сотрудников давали понять, что ему инкриминировали занятие «чистой наукой», не имеющей «актуального значения». Сотрудников расспрашивали, хвалил ли профессор в своих лекциях Сталина и разъяснял ли важную роль партии. Чета Богдан перепугалась, поскольку муж Валентины Алексеевны в лекциях ни словом о Сталине не упоминал. Богдан даже попросила свою мать на время взять к себе их дочку, боясь, что, если их с мужем арестуют, девочка попадет в детский дом и они ее навсегда потеряют{1597}.