В середине марта ему могло представляться, что он руководствовался правильными предчувствиями, отказавшись ехать в Париж. Вслед за взрывом во Франции восстала Вена, за ней Берлин. Полякам нечего было сидеть дольше во Франции. Централизация сама бросила эмигрантам лозунг возвращения на родину. Сразу же двинулась волна эмигрантов: из Парижа и Лондона — через Брюссель — в направлении Берлина. Люди спешили, редко кто задерживался, чтобы побеседовать и попрощаться с Лелевелем. Зверковский «приехал сюда, зашел, не застал меня, погулял по городу и поехал дальше». Лелевель с известным скептицизмом наблюдал за этим массовым переселением; на вопросы иностранцев отвечал, что собирается в Польшу (он взял даже паспорт «в Пруссию, Австрию и Германию»), но не спешил с отъездом. Как вскоре оказалось, он был прав, что не отправился сразу.
Уже 14 апреля Зверковский сообщал ему: «Едва только я прибыл в Познань, как должен был скрываться от ареста и тюрьмы… Сегодня все диктуют пушки и ружья. Мы прячемся и сегодня выезжаем во Вроцлав, а оттуда в Краков… Организуют только четыре эскадрона и четыре батальона, остальных распускают. Эмигрантам не разрешают пребывание, зачем же тебе приезжать. Все пошло вкривь и вкось. Были небольшие столкновения. Письма перехватывают, статьи печатают только против нас… Таково наше критическое положение». Несколько недель спустя познаньское восстание было подавлено превосходящими прусскими силами. Демократические деятели из эмиграции искали теперь базы для своей деятельности в Галиции. Но между тем и Краков подвергся бомбардировке, австрийские власти также высылали из страны эмигрантов. Вопреки ожиданиям революция не подорвала мощи царизма и лишь на время поколебала австрийскую и прусскую монархии. Развеялись надежды на чудесное воскрешение Польши. Более того, революция клонилась к упадку и на Западе. Буржуазия — французская, немецкая и итальянская, — напуганная требованиями народа, переходила на сторону «защитников порядка».
Следя за развитием событий со своего брюссельского наблюдательного пункта, Лелевель не хотел пребывать в бездействии. Двигаться с места не было смысла, однако можно было поднять голос издали, если этот голос что-то значил и мог чем-либо быть полезен польскому делу. В середине апреля Лелевель опубликовал во французской и немецкой прессе открытое письмо к своему старому знакомому Карлу Валькеру. Этот уже пожилой либеральный политик из Бадена играл теперь большую роль в немецком объединительном движении. Лелевель приветствовал его во имя польско-немецкого братства и просил противодействовать шовинизму тех немцев, которые отказывали полякам в свободах в Познаньском княжестве и на Поморье. Это был не единственный случай, когда Лелевель упоминал о польской принадлежности Гданьского Поморья. Уроженец Варшавы, связанный душевно с Вильной, он хорошо понимал значение западных земель, населенных поляками. Об отвоевании Силезии народом он говорил студентам еще перед 1830 годом. Он не забыл о том, как горячо приветствовали жители Вармии и Мазур участников ноябрьского восстания, когда те складывали оружие на прусской границе. Отправляя в страну эмиссаров «Молодой Польши», он помнил и о Поморье. «Уже 8 лет я старался, но лишь теперь удалось связаться с кашубами», — сообщал он Зверковскому в 1839 году. Теперь, в апреле 1848 года, он писал Ворцелю, оставленному в Париже на страже интересов Демократического общества: «Если бы французская дипломатия затронула польский вопрос, то пусть помнит, пусть упорно стоит на том, что Гданьск и Кашубы (Prusse Occidentale) — это Польша».