Не стану описывать подробнее отвратительную обстановку кронштадтской нищеты, потому что в ней нет ничего исключительного и особенного: такую же обстановку и бедность, и если бедность, то непременно антисанитарную грязь можно встретить везде в России, и везде, где нищета, там и грязь, где бедность, там и вонь; парадной, нарядной нищеты, как, например, в Германии, у нас нет…
Только что пробило 5 часов утра, как из убогих посадских избушек начали выскакивать фигуры, мужские и женские, в каких-то “маскарадных” костюмах: кто в кацавейке и больших калошах, кто в зипуне с торчащими клоками ваты; на голове остов цилиндра, соломенная в дырах шляпа и т. п. Все торопятся, точно по делу бегут…
– Не опоздать бы, не ушел бы…
Только это у всех и на уме, потому что если «опоздать» или «он» ушел – день голодовки и ночлега под открытым небом.
Конечно, этот «он» – отец Иоанн, «отец» и единственный начальник всей кронштадтской подзаборной нищеты… Без него половина “посадских”, вероятно, давно извелась бы от холода и голода.
– Куда же вы так торопитесь? – спросил я одного оборванца, когда первый раз познакомился с “золотой ротой Кронштадта”.
– В “строй”, – отвечал он. Я пошел за бежавшими…
На дворе было холодно и совсем еще темно; фонарей на этих улицах в Кронштадте нет, так что ходить приходится почти ощупью. Мы прошли несколько улиц, пока на горизонте не обрисовался купол Андреевского собора.
– Где “строиться”? – спрашивали золоторотцы друг друга.
– У батюшки, у батюшки…
Когда я подошел к дому, в котором живет отец Иоанн, там собралось уже несколько сот оборванцев и народ продолжал стекаться со всех сторон.
– Стройся, стройся, – слышались голоса.
Сотни собравшейся голи начали становиться вдоль забора, начиная от дома отца Иоанна по направлению к “Дому Трудолюбия”. На одной стороне становились мужчины, на противоположной панели женщины. Меньше чем в 5 минут образовалась длинная лента из человеческих фигур, примерно в полверсты. Бедняки стояли в три колонны, по три человека в ряд, так что занимали всю панель, женщин было гораздо меньше мужчин.
Все ждали…
Долго я ходил по линии “строя”, всматриваясь в эти изнуренные лица, исхудалые, оборванные фигуры… На лице каждого можно было прочесть целую житейскую драму, если не трагедию… Были тут молодые, почти юноши и седые старцы, попадались на костылях, убогие, с трясущимися головами, с обезображенными лицами…
Да, такую коллекцию “сирых” трудно подобрать; если каждый из них в отдельности не способен тронуть сердце зрителя, то коллекция этих “детей отца Иоанна” может заставить дрогнуть самое черствое сердце! Пусть большая часть их пьяницы или люди порочные, пусть сами они виноваты в своем положении, но ведь это люди… люди страдавшие и не имеющие в перспективе ничего кроме страданий!
Вот бывший студент медицинской академии, вот надворный советник, поручик, бывший купец-миллионер, вот родовой дворянин громкой фамилии… Мне показали старика, который двадцать лет питается одним хлебом и водой, у него высохла правая рука, он лишился возможности работать и 20 лет живет подаянием отца Иоанна. Двадцать лет не имеет собственного угла, не видал тарелки супа, и если бы не отец Иоанн, то давно умер бы с голоду.
Я просил показать этого старика. Несчастный стоял в хвосте “строя” в первой колонне.
– Любоваться пришли, – ядовито обратился он ко мне, когда я остановился против него…
Вид старика был суров; нависшие седые брови почти закрывали глаза, а всклокоченная седая борода спускалась на грудь; глубокие морщины и желтый отлив кожи красноречивее слов свидетельствовали о пережитом старцем… Его высокая фигура как-то сгорбилась, а правая рука висела без движения…
– Возьми, старец, – протянул я ему руку с кредитным билетом.
– Оставьте себе или дайте вот им, – отвечал он, мотнув головой в сторону “строя”, – я не нищий, моя правая рука высохла, а левая не принимала еще милостыни…
– Да ведь ты же 20 лет живешь подаянием!
– Ложь! 20 лет меня питает отец Иоанн, но милостыни я не просил и подаяния не принимал.
– Так если ты берешь от отца Иоанна, почему же не хочешь взять от меня?