— Теперь только с Флорикой и буду плясать… По крайней мере, пускай и он побесится от злости!..
Скрипачи шумно настраивали инструменты, возвещая начало танцев, особенно стараясь для тех, кто уединился в саду. Парни нетерпеливо постукивали каблуками, весело покрикивали и все чаще взглядывали на девок, которые с замиранием сердца ждали приглашений.
В этот момент с улицы появился Василе Бачу, напевавший «гулевую» песню, в съехавшей набок шляпе, с красными и мутными от перепоя глазами. Он пошатывался на ходу и размахивал руками, точно препирался с воображаемым противником.
Завидев группу с господами в центре, он стал в задумчивом оцепенении, потом ринулся прямо к священнику Белчугу и начал:
— Я, батюшка, правду сказать, великий грешник… Ве-е-ликий! И пьяница и беспутник, каких свет не видел, вот те крест! Такой я, чего уж там наводить тень на плетень… В правде греха нет, так ведь, батюшка? Если и пью, то с досады, так? И пью оттого, что свое кровное пропиваю…
Священник прервал свой рассказ и, приняв важный вид, смерил суровым взглядом Василе Бачу. Крестьянин, однако, благодушно заулыбался и продолжал говорить, приклонясь, как на исповеди, точно никого и ничего знать не хотел:
— Горюю я крепко, батюшка, поверьте! Может, вы мне не верите? Оттого-то я пью, и пью, и пью. Вот так! Вы скажете: ну чего ты горюешь, пьяница? А как же мне не горевать, батюшка? Ведь у меня дочь есть, и не по нраву мне та дочь. Не по нраву, слышь? Потому как не желает она меня слушаться И крепко я болею душой, и крепко досадую, что не желает она мне угождать. Вот и скажите, прав я или нет!
Белчуг, как человек больной, не переносил запаха ракии, а Василе, словно нарочно, то и дело рыгал и дышал ему прямо в лицо. Но поведение крестьянина возмущало его больше потому, что это умаляло авторитет священника перед народом. Г-жа Херделя слушала с серьезнейшим видом, вскинув голову, сложив губы сердечком, и негодующе смотрела на окружающих, которые с любопытством толпились вокруг и втихомолку посмеивались над Бачу. Титу, напротив, даже находил удовольствие в косноязычных излияниях пьяного и придумывал, как бы подзадорить его, не привлекая внимания попа.
Белчуг проглотил гнев и попытался унять Бачу мягким внушением:
— Нехорошо ты делаешь, Василе, что даже молодежи не стесняешься, вечно тебя подгулявшим видят. Добропорядочный человек не станет ежедень обогащать евреев да отравлять себя их бесовскими пойлами… Так-то, Василе!..
Бачу вдруг приосанился, отступил на два шага и ответил с комической укоризной в голосе:
— Беда со мной, батюшка? А кому я что плохого сделал? Деньги, что ль, чьи пропил иль добро чье? Пить — пью… Но пью на свои, трудовые, потом добытые… Тогда зачем же вы на меня напраслину возводите? Если я чем провинился перед вами, скажите напрямик!
Примарь счел уместным вмешаться, взял Бачу под руку и хотел увести, уговаривая его:
— Хорошо, хорошо, Василе, все так, как ты говоришь… Только оставь господ в покое, господа пришли гулянье посмотреть, а не глупости твои слушать…
Потом, обернувшись к парням, он крикнул повелительным тоном:
— А вы что стали, ребята? Будете плясать или нет?
Тут-то Василе Бачу и заметил Джеордже, стоявшего в стороне, сумрачного, точно сухостойное дерево, ухватил его за руку и потащил к священнику:
— Вот он, батюшка! Видите? Это мой зятек дорогой! С ним вы обвенчаете мою дочь, хотя бы даже у ней и сердце разорвалось…
— Ладно, дядя Василе, оставь, — стыдливо проговорил Джеордже, криво улыбаясь.
Но тот все больше ерепенился и начал орать:
— А я вот не желаю тебя оставлять, понял? Мне нужен зять приличный, не рвань какая… Я тебе отдаю девку, а ты на нее кнут паси, чтобы дурь у ней из головы выбить! Я знать не желаю всяких спесивых голодранцев, что норовят задурить ей башку. Не желаю, да и все, а раз не желаю, клади она голову на плашку, я только тюкну топориком, пускай мне потом виселицы не миновать. Так ведь, Джеордже?
— Так, так, — пробормотал парень, желая угомонить его.
Василе торжествующе огляделся по сторонам и сплюнул сквозь зубы прямо промеж ног примаря. Потом, как будто вспомнив что-то, двинулся к толпе девок, таща за собой Джеордже и крича во все горло:
— Ануца! Ануца! Где ты, доченька?
Джеордже побагровел, точно его сунули в жаркую печь. Гнев и стыд охватили его душу. И он тотчас сказал Бачу тихонько, чтобы не слышали другие:
— Оставь ты Ануцу, она с Ионом Гланеташу в саду под орехом…