Бродский в «Музе плача» так писал об этом цикле: «Если Ахматова не умолкла, то, во-первых, потому, что опыт просодии включает в себя среди всего прочего и опыт смерти; во-вторых, из-за чувства вины, что ей удалось выжить. Стихотворения, составившие „Венок мертвым“, являются попыткой дать возможность тем, кого она пережила, найти приют в просодии или, по крайней мере, стать ее частью. Дело не в том, что она стремилась „обессмертить“ погибших, большинство из которых уже и тогда были гордостью русской литературы, обессмертив себя самостоятельно. Она просто стремилась справиться с бессмысленностью существования, разверзшейся перед ней, с уничтожением носителей его смысла, одомашнить, если угодно, невыносимую бесконечность, заселяя ее знакомыми тенями. Кроме того, обращение к мертвым было единственным средством удержания речи от срыва в вой»[96].
Или же средством выживания и борьбы с безумием, каковым оказался «Реквием», описывающий и обобщающий трагический опыт женщин в тюремных очередях, где они ожидали свидания с мужьями и детьми, или возможности передачи. Ожидание это во многих случаях оказывалось тщетным.
И вновь из эссе «Муза плача»: «Сила „Реквиема“ состоит в том, что подобная биография была слишком типичной. „Реквием“ оплакивает плакальщиц: матерей, потерявших детей, жен, обреченных на вдовство, порой тех и других, как в случае с автором. Это трагедия, где хор погибает раньше героя»[97].
В «Листках из дневника», в набросках о Мандельштаме Ахматова пишет: «Я очень запомнила один из наших тогдашних разговоров о поэзии. Осип Эмильевич, который очень болезненно переносил то, что сейчас называют культом личности, сказал мне: „Стихи сейчас должны быть гражданскими“, и прочел „Под собой мы не чуем“. Примерно тогда же возникла его теория „знакомства слов“. Много позже он утверждал, что стихи пишутся только как результат сильных потрясений, как радостных, так и трагических»[98].
Результатом такого потрясения и явился «Реквием». Ахматова создавала его, зная, что эти стихи могут грозить ей смертельной опасностью — как стало смертельным для Мандельштама стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…».
Вспоминая те страшные годы и тюремные очереди, в которых родились многие строки поэмы, Лидия Чуковская пишет: «В очередях женщины стояли молча или, шепчась, употребляли лишь неопределенные формы речи: „пришли“, „взяли“; Анна Андреевна, навещая меня, читала мне стихи из „Реквиема“ тоже шепотом, а у себя в Фонтанном доме не решалась даже на шепот; внезапно, посреди разговора, она умолкала и, показав мне глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш; потом громко произносила что-нибудь светское: „хотите чаю?“ или: „вы очень загорели“, потом исписывала клочок быстрым почерком и протягивала мне. Я прочитывала стихи и, запомнив, молча возвращала их ей. „Нынче такая ранняя осень“, — громко говорила Анна Андреевна и, чиркнув спичкой, сжигала бумагу над пепельницей. Это был обряд: руки, спичка, пепельница, — обряд прекрасный и горестный».
Все разговоры о поэме оказываются зашифрованными. «Потом она прочитала мне новонайденные пушкинские строки — из его Реквиема. „Лунный круг“», — записывает Чуковская 3 марта 1940 года. Но в примечаниях к своим записным книжкам, написанным уже после падения советской власти, поясняет: «Это снова шифр. Пушкин тут ни при чем. „Лунный круг“ — слова из „Реквиема“ Анны Ахматовой, из „Посвящения“: „Что мерещится им в лунном круге?“»[99].