Для Бродского знание стихов наизусть это не просто профессорская блажь или свидетельство принадлежности к определенному культурному кругу. Это способ существования — если угодно, выживания — в мире, где поэт может быть расстрелян, сослан, уничтожен или просто забыт. Знание наизусть стихов других поэтов позволяет передать их по эстафете памяти, той эстафете, которую Бродский метафорически описывает в «Остановке в пустыне»:
Аллюзия, цитата, подтекст позволяют продолжить жизнь ушедших. Поэтические строки и фразы, по известному выражению Мандельштама, становятся своего рода «письмом в бутылке», а распознавание читателем цитаты озаряет его мгновенной радостью узнавания. И таким отношением к поэзии Бродский во многом обязан Ахматовой.
Она придавала знанию текстов наизусть огромное культурное и моральное значение. В 1962 году Солженицын читал Ахматовой свои стихи, написанные в лагере, а потом рассказал, что знает наизусть «Поэму без героя» — к тому времени не напечатанную, а передававшуюся изустно[106]. Ахматова о стихах отозвалась сдержанно («уязвимые во многих отношениях»), а вот о повести «Один день Ивана Денисовича», которую прочла за несколько месяцев до публикации в «Новом мире», говорила: «Эту повесть о-бя-зан про-чи-тать и выучить наизусть каждый гражданин изо всех двухсот миллионов граждан Советского Союза»[107]. Два главных произведения Ахматовой в тот момент помнило наизусть гораздо меньше людей: «„Реквием“ знали наизусть 11 человек, и никто меня не предал», — говорила она[108].
Сходным с «Реквиемом» образом возникала и «Поэма без героя», существовавшая вначале как облако связанных строф и фрагментов, часто не записанных, а воспроизводимых по памяти, с потенциалом постоянного развития. С одной стороны, это произведение, которое было завершено автором, в этом завершенном виде опубликовано и стало объектом чтения и изучения. С другой, сама специфика «Поэмы» связана с подвижностью и отсутствием четких границ. Р. Д. Тименчик в «Заметках о „Поэме без героя“» охарактеризовал это так: «Безостановочное самодвижение и саморазвитие замысла <…> связано с особой природой этого художественного текста. Ибо это „поэма в поэме“ и „поэма о поэме“, произведение, рассказывающее о своем собственном происхождении. Можно даже сказать, что сюжетом его является история художнической неудачи, история о том, как не удавалось написать или дописать „Поэму без героя“, повесть, сотканную из черновиков, наметок, отброшенных проб, нереализованных возможностей»[109].
Эта «повесть» оказалась самым сложным и требовательным к читателю произведением Ахматовой — и она это прекрасно осознавала:
В одном из предуведомлений, включенных в итоговый текст, она пишет: «До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях „Поэмы без героя“. И кто-то даже советует мне сделать поэму более понятной. Я воздержусь от этого. Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит. Ни изменять, ни объяснять ее я не буду»[110].
Можно заметить, однако, что, отрицая наличие третьих смыслов, Ахматова ничего не говорит о вторых. В набросках к поэме в записных книжках возникают строки:
Эти строки не входят в окончательный текст — и не случайно. Пока поэты рассчитывают на своего читателя и насыщают текст указателями на скрытые смыслы, ревнители партийной чистоты в литературе придирчиво ищут шифровки. Так, в августе 1946 года свежий лауреат Сталинской премии поэт Прокофьев (из хвалебных эпитетов, раздававшихся ему советской критикой, можно, пожалуй, оставить лишь «своеобразный»), выступая на заседании правления Ленинградского отделения Союза писателей, порицал коллегу по цеху, который «рекомендует ее [„Поэму без героя“] к изданию, поэму, зашифрованную самой поэтессой. Она сама здесь говорит — не знаю, почему (думаю, что здесь можно думать об издевательстве над нами): „признаю — я применяла симпатические чернила, я зеркальным письмом писала“. Даже не надо через лупу это рассматривать»[112].
109