Петр Вайль. Рифма Бродского
Со смертью Иосифа Бродского возникло ощущение пустоты, зияния — словно в одной строке сошлись подряд гласные звуки, превращая строку в крик или вой. В политических, социальных, художественных потрясениях нашего времени он был опорой, неким парижским метром. Мы знали, что есть Бродский, и Бродский пишет стихи. Все, казалось, — более или менее — в порядке с русской культурой, пока он в ней. Разумеется, он в ней остался и останется. Дело не в нем, а в нас. Мы — остались без него.
Как-то — давно — Бродский написал: “Отсутствие мое большой дыры в пейзаже/ не сделало; пустяк: дыра, — но небольшая”. Это “Пятая годовщина” — 77-й год. Уже тогда утверждение было неверно — тем более сейчас. То есть неверно ни в ту, ни в другую сторону. Либо дыра огромна — не залатать ничем и никогда, либо ее нет вообще — потому что из отечественной словесности Бродский не уходил: его хватало на две литературы.
Сам он всегда протестовал против, как он говорил, “назначения” одного поэта в одну эпоху, называя Баратынского, Вяземского, Катенина в пушкинскую пору, указывая на многолюдный Серебряный век. Но именно в его, в наше время возникла ситуация небывалая: Бродский ушел в отрыв. Оттого и есть чувство внезапного слома, остановки поэтического времени. Когда умер Пастернак, писала Ахматова, скончалась Ахматова — остался Бродский, на тридцать лет подряд. Как всякое выдающееся явление, он рассмотрен со всех мыслимых сторон, и у него найдено множество недостатков, — но любой разговор о нашей современной словесности начинается и заканчивается его именем; притяжением или отталкиванием — но всегда к нему.
Сам он не стерпел бы такого разговора при жизни, такого тона. Чрезмерное самоуважение почиталось смертным грехом гордыни. Не могу представить себе, чтобы он произнес “моя поэзия” или того пуще — “мое творчество”. Всегда только — “стишки”. Так выражались его любимые римляне — versiculi. Снижением своего образа Бродский как бы уравнивал высоту, на которую взмывали его стихи.
Таков он был неизменно: ироничен, нацелен на “нисходящую метафору”, как он выражался. Таким запомнится, и чем заполнить еще и эту пустоту? Чтобы осознать Бродского как классика — а им он стал давно — тем, кому судьба послала близость с ним, надо отрешиться от Иосифа. Иначе останется лишь горестное бормотание о потере человека, который значил для тебя так много, которого ты искренне и преданно любил — даже если бы он не писал гениальных стихов. Я не встречал в жизни человека такой щедрости, тонкости, заботливой внимательности. Не говоря о том, что беседа с Бродским — даже простая болтовня, хоть бы и о футболе, обмен каламбурами или анекдотами — всегда была наслаждением. Совместный поход в китайский ресторан в Нью-Йорке или на базар в Лукке превращался в праздник. И нельзя не помнить о том, что Мария стала вдовой. Страшное слово. И еще более страшное — сирота, это об Анне, Нюше, которая за первые два с половиной года своей жизни успела доставить столько счастья отцу.
Пустота заполняется домыслами и умственными упражнениями с оттенком мистики. Вспоминаются сбывшиеся пророчества, отмечаются, по слову Пушкина, “странные сближения”. 28 января скончались Петр Великий и Достоевский, на день позже — 29 января — как раз Пушкин. Стихотворение Бродского “На смерть Т.С. Элиота” начинается строчками “Он умер в январе, в начале года. Под фонарем стоял мороз у входа”. Еще раньше стихи “На смерть Роберта Фроста” датированы 30 января: “Значит, и ты уснул./ Должно быть, летя к ручью,/ ветер здесь промелькнул,/ задув и твою свечу”. Кто-то сказал, что случайностей не бывает только в плохой художественной литературе. Литература продолжается. Отпевание Иосифа Бродского происходило в нью-йоркской церкви Благодати 1 февраля. Читали стихи. Готовился Михаил Барышников, но он, выступавший на прославленных сценах перед многотысячными аудиториями, оказался слишком взволнован и попросил выйти к кафедре другого близкого друга поэта — Льва Лосева. Тот выбрал “Сретенье”. Ни Барышников, ни Лосев, люди не церковные, не знали, что 1 февраля — канун Сретения.