В амхерстском курсе поэзии мы все говорили не на своем родном языке. Нас удовлетворял наш слабенький русский, и мы старались пользоваться только им. Профессор Бродский упрямо говорил по-английски. Но по контрасту с нашими неуклюжими русскими предложениями, напичканными “кажется” и “является”, от минималистского английского Бродского захватывало дух:
“Пушкин описывает. Баратынский спрашивает — почему”. После двух лет в Америке он начал именовать свой портфель “мой чертфель”[22] . В курсе, посвященном русской поэзии XIX века, мы читали Кантемира,-Ломоносова и Державина и наконец, под занавес, добрели до Баратынского, В весеннем семестре, посвященном XX веку, мы читали только Анненского и Пастернака. Так что осень мы провели не в том столетии и были разочарованы, что вместо ожидаемых байронических стихов пришлось читать стихи про стекло, северное сияние и водопады. Этот застенчивый русский предлагал нам свою странную национальную эстетику! Наш профессор полагал, что вышеупомянутые сюжеты были простой случайностью по отношению к главному чуду, к которому он как учитель хотел нас приобщить: мощь и блеск поэтического сознания. По соседству была alma mater Сильвии Плат[23] (училась в женском колледже Смит. Для ее творчества характерна сосредоточенность на собственном внутреннем мире. Покончила самоубийством), и в надежде отвлечь профессора Бродского от сатир и од и подобраться к романтической и автобиографической поэзии, которую мы ожидали, мы стали спрашивать его о Плат. “В нашей стране считается неприличным писать о самом себе, поэзия и без того исповедальна”, — был ответ. Профессор Бродский явно предпочитал творчество другой местной поэтессы, Эмили Дикинсон[24] . Он уже чувствовал в 1974 году, что аритмия ее стиха поселилась в его сердечной мышце.
Двумя курсами, прослушанными в 1974 и 1975 годах, ограничивается мое формальное образование под его руководством, но я продолжал у него учиться и позже и, может быть, научился чему-то большему. В 1980 году он выступал в Беркли, где я тогда занимался сравнительным литературоведением. Чеслав Милош сказал тогда, что знаменитое чтение Бродским собственных стихов нараспев “элегично”, Иосиф рассмеялся, а я немедленно припомнил Баратынского. Я спросил его о здоровье. Он пожал плечами. В конце концов это был тот же человек, который не видел особого толку в Сильвии Плат. На следующее утро мы сидели в гостиной профессорского клуба. Я пришел за профессиональным советом. Стоит ли мне продолжать аспирантуру? Мои занятия казались мне все более нудными и бессмысленными. Его голубые глаза взглянули на меня с веселым удивлением. “Конечно, вам надо заниматься литературой! Посмотрите вокруг, — широким жестом он обвел китчевые “марокканские” кресла, неумолимо любезных дежурных у входа, динамики, льющие музыку наподобие той, которую слышишь в приемной у зубного врача, заспанных гостей университета, поспешающих на свои деловые завтраки, — литература дает нам возможность сказать всему этому: нет”. Снова оглядев комнату, Иосиф сказал: “Говорят, что мы живем в постхристианскую эру. Скорее в дохристианскую”.
Иосиф вообще выглядел куда мягче, так что мой ментор, Хью Маклин, даже сказал: “Бродский принял решение жить”. Два года спустя Бродский опять приехал в Беркли, и я читал английские переводы на его вечере. После выступления он развлекал нас историями из шестидесятых годов. “У меня была хорошая докторша. Все в Ленинграде, кто хотел уклониться от службы в армии, шли к ней. Про меня она сказала, что я психически нестойкий, и назначила мне лекарства... Венгерские возбуждающие таблетки. Их принимало полгорода”. Как всегда, Иосиф был одержим идеей взять машину напрокат и прокатиться по побережью. Штат Мэн или графство Марин в Калифорнии — все равно, и он выкачивал из меня сведения насчет маршрутов. Может быть, он репетировал поездку в Комарово? Мы вспоминали Амхерст и округу, и Иосиф заявил, что, поселившись в Южном Хедли, он станет джентльменом-фермером[25].
В 1989 году Иосифа пригласили в Дартмутский Колледж, где я к тому времени преподавал, выступить с напутственным словом на выпускной церемонии. Перед началом академической процессии Иосиф снял свою твердую докторскую шапочку и, как диск фрисби, метнул ее Льву Лосеву, причем попал по лицу и разбил очки. Печально было видеть, что жертвой стал коллега-поэт, а не случайный прохожий, и что впервые в жизни Иосифа подвела метафора. Я совершил роковую ошибку, заговорив с ним по-русски и начав с обычного шутливого вопроса: “Ну как ваша усадьба в Южном Хедли?” Он ответил двуязычным каламбуром: “Usadba? U. S. ad!”[26] Я представил себе поместье, где пасутся те самые коровы, что выводили его из себя в 1974 году. Речь он произнес изумительную, речь поэта о скуке быть самим собой. Жизнь Америки перестала его раздражать, он пытался теперь лечить ее душу.
22
Попытка переводчика передать английский каламбур Бродского: briefcase/griefcase (grief — горе) — поскольку в своем “griefcase” профессор носит столь огорчающие его студенческие работы.
24
Эмили Дикинсон (1830—1886) — знаменитая американская поэтесса. Родилась и жила в Амхерсте.
25
Название, даваемое образованным людям (первоначально, в Англии, дворянам), которые живут в сельской местности и перемежают интеллектуальную деятельность с фермерством. “Джентльменом-фермером”, например, обычно называют Роберта Фроста.
26
U. S. ad — американская реклама. То есть “усадьба как на американской рекламе”, а также каламбур: американское “ad” (реклама) и русское “ад”.