За исключением тех моментов, когда он читал, взгляд у Бродского был материнский. Мне хочется думать, что так он старался утешить слушателя после муки, доставленной его стихами, этими бьющими без промаха зарядами скептицизма и жестоко прямого видения мира. Его взгляд не был загадочен, что предполагается у великих людей, не напоминал он и устремленный за пределы доступного простым смертным взгляд ясновидца. Его глаза были устремлены на собеседника, внимательные, смеющиеся, отражающие полуулыбку. В разговоре все его лицо как бы превращалось в изогнутую бровь, как бы в ожидании иронического высказывания, которое будет одновременно щадящим и значительным, таким, что стоит запомнить. Если другие не могли сказать нечто такое, он всегда мог — еврей, считавший, что живет в дохристианскую эпоху.
В какой-то момент, еще задолго до смерти, Иосиф прописался в одном помещении с Блаженным Августином. Легко можно себе представить, как озадачен и заинтересован был Отец Церкви, когда это произошло. Августин сидел в одном конце комнаты, Иосиф сел на стул напротив и начал писать ему письмо в стихах: “Ты пиши свой “Град Божий”, а я опишу тебе вандалов у ворот Гиппона[27]. Между прочим, некоторые из них, — и тут выскакивало метрически точное разговорное выражение, — неплохие ребята”.
/Перевод Л.Лосева/
Валентина Полухина. Мичиганский университет: 1980
Валентина Полухина — профессор русской литературы (Keele University, Англия), автор книг “Joseph Brodsky: A Poet for Our Time” (1989) и “Brodsky Through the Eyes of his Contemporaries” (1992), соредактор (вместе со Львом Лосевым) книги “Brodsky's Poetics and Aesthetics” (1990), составитель (вместе с Юле Пярли) “Стоваря тропов Бродского”
Какой я замечательный преподаватель, не правда ли? — по-мальчишески обращается ко мне Иосиф после одного из своих семинаров.
— Преподаватель вы, честно говоря, никакой, — отвечаю я, воздерживаясь от комплиментов, зная, что он их не выносит, даже когда напрашивается на них.
Явление Бродского-преподавателя столь разнообразное, почти грандиозное и абсолютно харизматическое, что заслуживает большего, чем эта маленькая заметка-воспоминание. Он многое делал вопреки общепринятым методам педагогики. Он мог изменить тему в течение первых минут уже начавшегося семинара, спросив студентов: “Так, кого мы сегодня обсуждаем? Rilke's “Orpheus. Eurydice. Hermes”? Знаете, давайте лучше поговорим о цветаевском “Новогоднем”, Рильке посвященном”. Бывали изменения, не связанные никакими ассоциациями: вместо цветаевской “Попытки ревности”, которую он накануне просил студентов выучить наизусть (сам он читал по памяти все анализируемые стихи и цитировал наизусть еще из сотни авторов, им упомянутых), он предлагал “Элегию Н.Н.” Милоша. Он явно перегружал свои семинары информацией, и чем меньше студенты знали о поэте, тем больше он старался компенсировать их пробелы, делая устные сноски чуть ли не к каждому слову стихотворения, биографо-психологические, исторические, философские, но главным образом поэтические, напоминая, что в поэзии все эхо всего. Так, во время прочтения ахматовской “Сожженной тетради” следует отступление сначала о “Священной весне” Стравинского, затем о “денисьевском цикле” Тютчева, последний тут же на наших глазах переводится на английский. На случаи полного невежества студентов он тоже мог реагировать весьма своеобразно: когда при обсуждении пастернаковского “Гамлета” на школьный вопрос: “А между прочим, где находится Дания?” никто из студентов не может ответить, Иосиф почти в гневе произносит фразу, преподавателю ни при какой погоде не дозволенную: “Нация, которая не знает географии, заслуживает быть завоеванной”. Иногда он прерывал затянувшееся молчание студентов иронической шуткой, а чаще просто глубоко вздыхал, как при великом горе, и начинал рассказывать биографию поэта, как в случае с Васко Попа, историю литературы и страны поэта, указывал на истоки его образной системы, обнаруживая недюжинные познания в югославском фольклоре и примитивном искусстве вообще.