Выбрать главу

Бродский вообще удивлял трезвостью политических суждений и дорожил своей позицией “над схваткой”. В годы, когда Россия представлялась нам из Нью-Йорка тоскливым застывшим болотом, Бродский очень активно интересовался политикой в Восточной Европе, где нарастало сопротивление коммунизму. Когда в Польше подавляли “Солидарность”, он со "своими друзьями, восточно-европейскими эмигрантами, выступал на общественных диспутах, доказывая, что Польшу губят “банки и танки”, то есть не только советская военная угроза, но и равнодушие Запада, заинтересованного только в стабильности, необходимой для выплаты долгов.

Его отношение к советскому режиму лучше всего было бы определить как брезгливое. Таким же было и его отношение к коммунизму, марксизму в те времена, когда видные американские интеллектуалы и профессура, завороженные мощью СССР и игравшие в свои внутриполитические игры, были склонны на многое в социалистическом лагере смотреть сквозь пальцы. Думаю, не будет преувеличением сказать, что позиция Бродского помогла многим его американским друзьям, в первую очередь Сюзан Зонтаг, избавиться от иллюзий относительно победившего социализма. В этом отношении влияние Бродского можно сравнить с влиянием Солженицына, заставившего своим “ГУЛАГом” многих европейских, в особенности французских, интеллектуалов пересмотреть свою политическую философию. Конечно, политическим трибуном Бродский не был, но в отличие от большинства русских эмигрантов умел говорить с американской интеллигенцией на ее языке. Его критика коммунизма была скорее эстетической, сродни набоковской, и гуманитарной. Он любил повторять, что советская власть — это своего рода антропологический геноцид, потому что она ограничила интеллектуальные возможности нескольких поколений людей.

Оказал Бродский влияние и на американскую академическую среду, в особенности на студентов. Догматизма некоторых профессоров не удавалось прошибить даже ему. Своими политически некорректными взглядами он нажил немало врагов в университетах. Помню, когда я однажды, при подаче заявления на какую-то субсидию, попросил у него разрешения назвать его имя как человека, который может меня рекомендовать, он предупредил, что его поддержка может и повредить, в зависимости от того, к кому на рассмотрение попадут мои документы. Впрочем, в этом смысле настороженное отношение левонастроенных академических элит к Бродскому не отличалось от их отношения к его восточноевропейским друзьям-поэтам — нобелевскому лауреату Чеславу Милошу, преподававшему в университете Беркли, и литовцу Томасу Венцлова из Йельского университета.

Что касается лекций Бродского, то я не помню, чтобы там разгорались политические страсти. В классе Бродский оперировал в основном метафизическими понятиями, из которых самым приближенным к политике было разве что “изгнание”. Целиком я прослушал только один его курс. Это был семинар для аспирантов литературного отделения школы искусств Колумбийского университета. Поскольку я учился там же на соседнем отделении, кино, мне разрешили записаться в семинар Бродского.

Это не был строго академический курс типа “Введение в...” или “История...”. Ликбезом Бродский не занимался. Он выбрал дюжину стихотворений своих любимых поэтов, и каждую неделю мы проходили по одному. Но что значит “проходили”? Бродский не увлекался структурным анализом поэтических текстов, которым тогда славился наш университет, куда часто наезжали из Франции Тодоров и Кристева. Его подход был достаточно традиционен: он стремился донести до студентов всю оригинальность стихотворения, глубину метафорического строя, богатство историко-литературного контекста, а главное, продемонстрировать творческий потенциал, заложенный в самом языке, на котором стихотворение написано. Быть может, если бы такой анализ делал какой-нибудь другой преподаватель, это было бы не так интересно. Но соображения Бродского о том, почему то или иное из отобранных им стихотворений принадлежит к вершинам мировой поэзии, были чрезвычайно интересны именно потому, что это были суждения выдающегося поэта.