Выбрать главу

Исследователь творчества Бродского и его друг Петр Вайль уже спокойно отмечает, что последние дни Бродского «прошли под знаком первого российского поэта», и книгами, оставшимися после смерти на рабочем столе, были антология греческих стихов и томик пушкинской прозы. Сам же Бродский в заметках о поэтах XIX века писал следующее: «Пушкин дал русской нации ее литературный язык и, следовательно, ее мировосприятие». Бесспорная истина, но Кравченко, как и прочие, словно забывает о пушкинском пророчестве: «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал» и начинает темнить: «Выстраиваемая Бродским прямая зависимость мировосприятия от языка в его оценке пушкинского творчества соотносима в его собственной поэзии с особой онтологией языка как некой основы бытия, содержащей в себе существование и смысл, ценность и конкретные оценки. Язык, обретающий в поэзии Бродского статус Абсолюта, тем не менее, нуждается в поэте, усилиями которого он и живет, реализуя свою творческую сущность». Туманно, но цель достигнута: поэты рассматриваются в одной плоскости, в равных духовных измерениях, без нюансов: оба классики.

Кстати, и сам Бродский стал с годами дерзко отзываться о Пушкине. В беседе с Соломоном Волковым он сказал: «Принято думать, что в Пушкине есть все. И на протяжении семидесяти лет, последовавших за дуэлью, так оно почти и было. После чего наступил XX век… Но в Пушкине многого нет не только из-за смены эпох, истории. В Пушкине многого нет по причине темперамента и пола: женщины всегда значительно беспощадней в своих нравственных требованиях. С их точки зрения – с цветаевской, в частности, – Толстого просто нет. Как источника суждений о Пушкине – во всяком случае. В этом смысле я – даже больше женщина, чем Цветаева. Что он знал, многотомный наш граф, о самоосуждении?». Правда, на Толстого, почему-то нелюбимого всеми еврейскими литераторами, в конце тирады съехал, но ореол полноценности, всеобъемлемости Пушкина – затемнил.

Как Маяковский и Есенин, сам Бродский тоже обращается по-свойски к памятнику Пушкину, причем, берет эпиграф из Э. Багрицкого, которого по эстетической, классовой и любой другой сущности должен был бы отторгать. Но нет – чувствует кровное родство с певцом революционных чисток и пускания в расход.

Памятник Пушкину

…И Пушкин падает в голубоватый колючий снег.
Э. Багрицкий
…И тишина.И более ни слова.И эхо.Да еще усталость.…Свои стихидоканчивая кровью,они на землю глухо опускались.Потом глядели медленнои нежно.Им было дико, холоднои странно.Над ними наклонялись безнадежноседые доктора и секунданты.Над ними звезды, вздрагивая,пели,над ними останавливалисьветры…
Пустой бульвар.И пение метели.Пустой бульвар.И памятник поэту.Пустой бульвар.И пение метели.И головаопущена устало.…В такую ночьворочаться в постелиприятней,чем стоятьна пьедесталах.

И эта бытовая, неуместная очевидность – «ворочаться в постели приятней, чем…» подставляй что угодно: стоять на эшафоте, мерзнуть в окопе, работать под снегом – все, что может предъявить «ровня Пушкину» перед лицом русского гения? Даже и говорить, по существу, не о чем…

Второе потрясение – участие в программе Александра Гордона «Закрытый просмотр», куда я попал… через Турцию. В центре города Сиде находится небольшой уютный отельчик 3*. Я приехал туда открыть купальный сезон в конце русской весны и поработать. А вообще Сиде слывет идеальным местом для влюбленных пар с тех самых пор, когда, по преданию, в городке устроили себе романтическое свидание Клеопатра и Марк Антоний. Что-то ни с работой, ни с влюбленностью не заладилось, и я бродил между античных развалин, возле античного театра с высокими арочными сводами, возведенными во втором веке до нашей эры, и площади, бывшей когда-то невольничьим рынком.