Выбрать главу

К утру вроде стало легче дышать, Сталин лег, сбросил горячий компресс и неожиданно провалился в глухой облегчающий сон.

Утром опухоль спала. Горло еще саднило, но не болело. Только испарина и слабость давали себя знать.

И когда Валечка, не сомкнув глаз за всю ночь, белая, как ее передник, явилась подавать завтрак, Сталин, улыбаясь, ей сказал:

— Иды суда…

И, прижав к себе ее покорный затяжелелый торс, как ребенок, потерся о ее передник.

— Вылэчила! Я тэбэ за это профессора должен дат. Доктора… Ордэн. А боялас… Понымаю… Тэбя люблю… Валэчка. Тэбя толко. Ты тэпэр моя жизнь.

* * *

Это было их последнее странное объяснение.

С тех пор на дачах Сталина не появлялось никаких посторонних женщин. Всех заменила ему эта улыбчивая и бойкая скромница. И никогда ни словом, ни делом она не напомнила ему о своих каких-то «правах», не лезла в дела и давала советы, лишь когда он спрашивал. Она не просилась в жены, не пыталась купить ласками и никогда не задирала свой вздернутый нос на правах любовницы вождя. Ее ценили и обожали все, теперь уже вплоть до мрачного солдафона Власика. Когда под утро заспанная Валечка, смущенно улыбаясь, возвращалась по переходу, соединявшему дачу с домом обслуги, никто и не пытался хоть как-то двусмысленно на нее посмотреть. Это была женщина вождя. Женщина для вождя. Идеальная женщина. Как Шахразада.

Сталин, признавая это обстоятельство, часто сравнивал Валечку со своими теперь уже отдалившимися актрисами, певичками, и все сравнения были в пользу Валечки.

— Ти, Валя, мое лэкарство… Ат всэх болезней, — не раз с усмешкой говорил он.

Иногда он усаживал ее на колени, ласкал, гладил. Но была она уже тяжела для него, и вскоре он шутя сталкивал ее:

— Чьто ти такая… тяжелая? Лощядка?

— Какая уж есть… Иосиф Виссарионович. Сами говорили, чтоб толстела.

— Дай поцелую. Люблу тэбя… лощадка… И чэм это ты пахнэшь? Черемухой? Полынью? Чэм?

— Собой пахну… Для вас… Запах у меня такой!

— Дай… Панюхаю эще.

И жадно втыкался носом, усами в передник, в подмышки. боящейся щекотки Валечки. Целовал через платье груди. Гладил полные, с наплывом даже, колени. Их особенно любил.

— Наркотик мой… Чэм мажешься?

— Да ничем… Иосиф Виссарионович…

— Врощь… Мажешься!

— Нет.

— Мажешься!

— А вот и нет…

— Мажешься!

— Ну, тогда мажусь!..

— Чэм?

— Чем вам нравится… Да нет же! Запах у меня такой, черемуховый вроде, с детства. Я ведь не виновата…

— Виновата… Приворожила… мэня… Прыдещь сегодня.

— В каких?

— Сама выбери…

— Ладненько… Я знаю.

— Всо ты знаэщь, лощадка. За то и лублу.

И опять улыбался, добрел. В такие минуты казался добрее доброго. Глаза теряли тигриный прицел.

Просто пожилой, сутулый, невзрачный, в сероватом кителе. Пенсионер.

А он и вправду получал пенсию. В конвертах приносил Поскребышев. Клал на стол, убирал в сейф. Позднее приказал переводить на книжку. Впоследствии на книжке оказалось девятьсот рублей… Отдали Светлане.

Во всех же привычках своих Сталин был настолько консервативен, что это граничило только с неврозом. У женщин любил скромные длинноватые платья. С этим его пристрастием, для кого-то, возможно, смешным, Валечке приходилось особенно считаться. Был вот такой, к примеру, случай. Подавала обед и стояла рядом, а он обнял ее привычно, как свою женщину, гладя ноги через подол тонкого летнего платья, и вдруг бросил салфетку, сурово взглянул.

И тотчас она, едва не вздрогнув, поняла тоже. Сегодня была не в той форме, в какой безоговорочно полагалось ей быть. Он признавал женщину женщиной, только если она была в рейтузах — так назывались тогда длинные панталоны с резинкой. А Валечка сегодня стирала белье и надела короткие ситцевые трусы.

— Стиралась я, — пытаясь как-то выкрутиться, пробормотала она.

— Всэ, чьто ли… выстырала?

Он отодвинул стул, не стал больше есть и ушел курить на веранду.