К утру вроде стало легче дышать, Сталин лег, сбросил горячий компресс и неожиданно провалился в глухой облегчающий сон.
Утром опухоль спала. Горло еще саднило, но не болело. Только испарина и слабость давали себя знать.
И когда Валечка, не сомкнув глаз за всю ночь, белая, как ее передник, явилась подавать завтрак, Сталин, улыбаясь, ей сказал:
— Иды суда…
И, прижав к себе ее покорный затяжелелый торс, как ребенок, потерся о ее передник.
— Вылэчила! Я тэбэ за это профессора должен дат. Доктора… Ордэн. А боялас… Понымаю… Тэбя люблю… Валэчка. Тэбя толко. Ты тэпэр моя жизнь.
Это было их последнее странное объяснение.
С тех пор на дачах Сталина не появлялось никаких посторонних женщин. Всех заменила ему эта улыбчивая и бойкая скромница. И никогда ни словом, ни делом она не напомнила ему о своих каких-то «правах», не лезла в дела и давала советы, лишь когда он спрашивал. Она не просилась в жены, не пыталась купить ласками и никогда не задирала свой вздернутый нос на правах любовницы вождя. Ее ценили и обожали все, теперь уже вплоть до мрачного солдафона Власика. Когда под утро заспанная Валечка, смущенно улыбаясь, возвращалась по переходу, соединявшему дачу с домом обслуги, никто и не пытался хоть как-то двусмысленно на нее посмотреть. Это была женщина вождя. Женщина для вождя. Идеальная женщина. Как Шахразада.
Сталин, признавая это обстоятельство, часто сравнивал Валечку со своими теперь уже отдалившимися актрисами, певичками, и все сравнения были в пользу Валечки.
— Ти, Валя, мое лэкарство… Ат всэх болезней, — не раз с усмешкой говорил он.
Иногда он усаживал ее на колени, ласкал, гладил. Но была она уже тяжела для него, и вскоре он шутя сталкивал ее:
— Чьто ти такая… тяжелая? Лощядка?
— Какая уж есть… Иосиф Виссарионович. Сами говорили, чтоб толстела.
— Дай поцелую. Люблу тэбя… лощадка… И чэм это ты пахнэшь? Черемухой? Полынью? Чэм?
— Собой пахну… Для вас… Запах у меня такой!
— Дай… Панюхаю эще.
И жадно втыкался носом, усами в передник, в подмышки. боящейся щекотки Валечки. Целовал через платье груди. Гладил полные, с наплывом даже, колени. Их особенно любил.
— Наркотик мой… Чэм мажешься?
— Да ничем… Иосиф Виссарионович…
— Врощь… Мажешься!
— Нет.
— Мажешься!
— А вот и нет…
— Мажешься!
— Ну, тогда мажусь!..
— Чэм?
— Чем вам нравится… Да нет же! Запах у меня такой, черемуховый вроде, с детства. Я ведь не виновата…
— Виновата… Приворожила… мэня… Прыдещь сегодня.
— В каких?
— Сама выбери…
— Ладненько… Я знаю.
— Всо ты знаэщь, лощадка. За то и лублу.
И опять улыбался, добрел. В такие минуты казался добрее доброго. Глаза теряли тигриный прицел.
Просто пожилой, сутулый, невзрачный, в сероватом кителе. Пенсионер.
А он и вправду получал пенсию. В конвертах приносил Поскребышев. Клал на стол, убирал в сейф. Позднее приказал переводить на книжку. Впоследствии на книжке оказалось девятьсот рублей… Отдали Светлане.
Во всех же привычках своих Сталин был настолько консервативен, что это граничило только с неврозом. У женщин любил скромные длинноватые платья. С этим его пристрастием, для кого-то, возможно, смешным, Валечке приходилось особенно считаться. Был вот такой, к примеру, случай. Подавала обед и стояла рядом, а он обнял ее привычно, как свою женщину, гладя ноги через подол тонкого летнего платья, и вдруг бросил салфетку, сурово взглянул.
И тотчас она, едва не вздрогнув, поняла тоже. Сегодня была не в той форме, в какой безоговорочно полагалось ей быть. Он признавал женщину женщиной, только если она была в рейтузах — так назывались тогда длинные панталоны с резинкой. А Валечка сегодня стирала белье и надела короткие ситцевые трусы.
— Стиралась я, — пытаясь как-то выкрутиться, пробормотала она.
— Всэ, чьто ли… выстырала?
Он отодвинул стул, не стал больше есть и ушел курить на веранду.