Вызвав Поскребышева, Сталин сказал:
— Мнэ… надо всо, что эст об этом дворце…
И на следующий день на стол Сталина лег глянцевый толстый журнал «Архитектура», отпечатанный на какой-то невероятно клозетно пахучей бумаге.
— Чьто за… отраву ти мнэ принос? — раздраженно сказал вождь, щелкнув желтым прокуренным ногтем по фотографии макета Дворца. — Чьто за вон?
Поскребышев пожал плечами.
— Такая бумага.
— Нэ бумага это… а говно… — все еще недовольно принюхиваясь, изрек вождь. — А тэбэ нравытся… проект? Чэстно?
— Нет… Иосиф Виссарионович, — слуга понял сомнения Хозяина.
— Почэму?
— Не могу даже объяснить. Чересчур высоко что-то… Дорого обойдется…
— Дорого… Это нэ главноэ… Главноэ, — он ткнул чубуком трубки в фотографии… — Он будэт заслонят… подавлят… Кремл. Подавлят… Москву… Красную площад… Вот и мнэ… нэ нравытся… эта затэя… Забэры… этот ванучый жюрнал… Кстаты… Послат на правэрку, чэм это., чэм пропытан? Зачэм такая вон? А храм взорвалы… зря… Пуст бы стоял.
Выдумка Иофана и Кагановича все больше не нравилась ему. Ставить на вершину дворца гигантскую статую Старика — значит навек утвердить Старика НАД НИМ! А зачем это нужно? Старик, в конце концов, не сделал и сотой доли того, что уже воплотил он, Сталин… Да. Пока Старик еще нужен ему как знамя и опора. Но постепенно в сознании народа будет внедрено только ЕГО имя как знамя и символ. А Старик? Старику хватит пока и Мавзолея. И Сталин усмехнулся: может быть, придет время, и под каким-нибудь предлогом уберут с Красной площади и эту пирамиду-могилу. Столкнут в одну ночь. Перенесут куда- то… Это дело будущего. А пока… Дворец подождет. В стране и так не хватает денег на оборону, на всякие эксперименты. Деньги платят не Иофаны, а им, Иофанам…
И строительство дворца, к великому счастью, было тихо прекращено. Считалось, помешала война. Так считалось. И так было легче отвергнуть парадное чудище. Но отголоски его, и тоже чудовищные, «высотники», до сих пор торчат над Москвой, как дико примитивная идея скрестить американский небоскреб все с тем же Кремлем.
Стоя на стене в это майское утро, Сталин курил трубку и размышлял о том, что сегодня… Да-да… 1 мая 1941 года! В крайнем случае, второго-третьего должна была начаться, могла начаться. Эта самая Отечественная… И только точнейшие данные его разведки донесли: начнется позднее, возможно, в середине мая. Об этом Сталин думал, представляя, как всего через час-другой потечет мимо Кремля и Мавзолея живая, улыбчиво-радостная река ничего не подозревающих москвичей. Понесут тысячи и тысячи ЕГО портретов, к нему будут тянуться машущие руки, к нему полетят восторженные голоса. К нему, а не к этим «вождям», которые будут стоять вместе с ним на Мавзолее. И, прищурившись, отдуваясь от трубочного дыма, он задумчиво прикидывал, что все это станет еще нужнее, когда грянет война и надо будет двинуть на нее этих людей, двинуть его силой и его именем. Затем и нужен был ему этот «культ» — тогда еще никто не произносил этого слова, не вдавался в подробности и сам Сталин. Так надо было в то время этой стране и, может быть, даже больше, чем ему самому.
Лучшее доказательство добродетели — безграничная власть без злоупотребления ею.
Глава двенадцатая
ПАРАД
Коммунизм и фашизм — это ложные зори человечества.
И еще один парад, столь же пышный и подготовленный, шел 1 мая 41-го года, лишь двумя часами позже, в другой столице — Берлине. Германия праздновала День труда.
И другой вождь-«фюрер», в военной фуражке и тоже с поднятой рукой стоял на трибуне, приветствуя марширующие войска. В стальных шлемах солдаты казались механическими, нерассуждающими манекенами. Тогда еще не было у человечества слова «робот». Но механические ряды с механическим щелканьем кованых сапог шли и шли мимо трибуны, красных трудовых знамен, где лишь вместо серпа и молота красовалась крючковатая черная свастика, объявленная странным символом возрождения Германии. Великой Германии! Всемирной Германии! «Тысячелетнего райха!»