С этой мыслью отвалился на спинку широкого сиденья. Машина Сталина, как всегда при въезде, обошла притормозившие машины охраны и первой въехала в ворота дачи.
Вытянувшиеся в струнку красноармейцы-часовые. Зашторенные окна. Синяя светлая июньская ночь. Крыльцо с колоннами не освещено.
Сталин тяжело и медленно вылез из широкой, предупредительно открытой дверцы «Паккарда», прошел в вестибюль, не глядя на лица охранников и дежурных, повернул налево по коридору в дальнюю комнату, какая часто была ему и спальней, и столовой, и кабинетом. Он привыкал к комнатам по-разному, в иных любил быть и работать, в других, например кабинете, появлялся неохотно, в большой столовой — только когда обедал с гостями или ужинал с членами Политбюро.
Потирая затылок и снова отпустив следующих за ним охранников, Сталин прошел в столовую-спальню и опустился на диван. На мгновение у него закружилась голова, все пошло-поехало, однако он знал, что так бывает от страшного переутомления.
— Господы… Чьто это сэгодня за дэнь! — пробралась вслух беспокойная мысль. Может быть, он впервые так горестно упомянул имя бога.
Раздался легкий стук.
Это она, Валечка, испуганно-счастливо-доверчиво настороженная, полная всегда открытой, струящейся словно женской ласки и внимания, стояла в двери.
— Иосиф Виссарионович! Ужин подавать?
Секунду-другую он смотрел на молодое, румяное преданное личико. Недоумевающий нос. Передничек. Косынка. Неужели ТУТ пока ничего еще не изменилось? И есть эта Валечка, о которой он как будто совсем забыл.
— Подавайтэ, — устало обронил он.
И тотчас она скрылась, чтобы появиться с подносом, салфетками, тарелками.
— Иосиф Виссарионович! Вот здесь окрошка холодненькая… Мясо… Как вы любите… В котлетах. Здесь картошечка обжаренная. Крупно… Боржом. Пиво подать или?
— Водки прынэситэ, — сказал он, снимая китель, садясь за стол в одной шелковой нательной рубашке. — Водки и эще боржому…
Было жарко. За день еще сильнее напекло, чем вчера. Одноэтажная дача дышала зноем. Сталин расстегнул рубашку, словно и она теснила дыхание, медленно закатывал рукава. Вид был измученный.
— Слушаюсь. Я сейчас. Скоренько…
И мелькнула ловким передничком, бантом над крутой, пухлой задницей — без бантика она не была бы Валей-Валечкой. Не она, не его, не…
Хлеб был нарезан крупно, как он любил. Прикрыт салфеткой от мух. «Она резала», — подумал Сталин. Хлеб он любил, ел его много, и она подавала хлеб так, как он ей однажды сказал. Булка резалась не вдоль, а поперек, и он всегда с охотой брал верхние половинки. Тонкий хлеб, то есть нарезанный культурными ломтиками, Сталин отрицал. Привык еще со ссылок питаться хлебом, ел со вкусом, предпочитал ржаной. И часто повторял:
— Такой хлэб, бэлый… нэ имээт вкуса. Нэ сытный… Надо… Щтоб било чьто жевать…
На другой день хлеб был подан так, как он хотел. А Валечка, приоткрыв полные некрашеные губки, вся розовая, напуганно смотрела. Угодила ли?
— Вот это хлэб! Спасыбо, — сказал он, улыбнувшись в усы. — Подайды…
И когда она, красная, подошла, совсем отечески потрепал ее по пухлой попке.
— Хараще… Умная ти.
— Ти… мэдсэстра?
— Училась, Иосиф Виссарионович.
— Всэму?
— Да…
— И хлэб… рэзат?
— И хлэб…
— Хараще… Идытэ… — Иногда, и долго, он называл ее на «вы».
— Ладненько.
Давно это было. Лет пять уже назад. А он все помнил эту сцену.
Сегодня Валечка явно никуда, похоже, трясется, и расстроена, и что-то хочет спросить.
— Говоры? — полувопросом.
— Как же, Иосиф Виссарионович… Война… Внезапно… Проклятые. Разобьют немцев? Боюсь я…
Залюбовался ее испугом.
— А чьто? Ти уже… хочешь мэня бросыт?
И тогда она стала на колени и прижалась молодой горячей щекой к его уже тронутой старостью руке.
— Что вы? Что вы? — прошептала. — Разве я… за себя?
Голос его смягчился. Ему стало легче…
— Встань! — сказал он. — Иды… И нэ бойса… Скажи Власику, чтоб зашел.
И Власику, тотчас появившемуся:
— Прыказываю завтра же строить убэжище. Эсли будэт звоныть Молотов, Тымошенко, Бэрия — разбудыть!
Истекали вторые сутки, как он был на ногах, и когда добрался до дивана, где руками Валечки была разостлана свежая постель, со вздохом сел и едва смог стянуть сапоги. Через минуту он спал каменным, обморочным сном. Ему шел шестьдесят второй год… И он, Сталин, отвечал за все…