Каждый «вождь» на трибуне и в зале играл на публику, не расставаясь со своей маской, каждый был в ней, подобно Буденному в грозных синекрашеных усах. Но все эти герои и соратники, известные чуть ли не по каждому номеру «Правды», «Известий», «Комсомолки», не были чем-то примечательны, и взгляд все-таки возвращался к левому второму ряду президиума, где тихо, сосредоточенно слушая, клонил голову человек в серовато-зеленом кителе, мужичок с оспенным лицом, заметный даже издали позой непоколебимого спокойствия.
Впрочем, почему позой? Это была уже его внешняя суть, прочно сросшаяся с маской. Он учился этому спокойствию десятки лет. У Сталина был очень редкий и присущий чаще только истинно великим неопределенный темперамент. И в соответствии с ним было как бы четыре Сталина.
Сталин-холерик — это, пожалуй, самая главная и самая скрытная его суть: взрывной, вздорный, запальчивый, вспыльчивый, как тот самый порох, лучше бы даже подошло слово «вспыхчивый». Этот его темперамент не терпел возражений ни от кого — всех пытавшихся ему возражать, тем более перечить-оспаривать, он сразу заносил во враги, и выбраться потом из этой категории не было никакой возможности. В сталинском черном списке не делалось исключений, и не было случая, чтобы Сталин забыл кого-то из возражавших ему, а тем более обидевших его. Точно таким дьявольски злопамятным был и Старик, но Старик был Антихристом, сыном Сатаны и земнородной женщины, а Сталин — сыном обыкновенной женщины и более чем обыкновенного беспутного пьяницы и драчуна отца.
Сталин-флегматик — само спокойствие; это была его вторая и главным образом наружная, на людях, суть. Ей он научился в тюрьмах и ссылках, в стычках с врагами-товарищами (я не оговорился), в столкновениях с теми, кого надо было терпеть (до поры), кто располагал властью и силой над ним… «Руку, которую не можешь отрубить, целуй!» Так, сильнее до поры были Старик, Троцкий, Дзержинский, Фрунзе, даже Каменев с Зиновьевым, даже эта мелкая обезьяна — Радек, позволявшая себе делать замечания ЕМУ! «Сталин! Когда вы разучитесь нумеровать вашу глупость?», «Сталин — вождь» — вот это действительно анекдот». А он все терпел, похваливал, молча сносил хулу — и запоминал, запоминал, запоминал. Человек, не имеющий феноменальной памяти, не должен стремиться к власти.
В этой игре в спокойствие и задумчивость флегматика большую роль играла его трубка. Сначала он курил изогнутые трубки, позднее — прямые английские, данхилловские. Табак курил тоже английский, трубочный «Кепстэн», в крайнем случае — наше «Золотое руно». Изредка курил папиросы: ленинградский «Казбек», еще реже «Герцоговину флор», о которой почему-то пишут все, знавшие Сталина.
Изгорелые трубки Сталин никогда не выбрасывал — они лежали в нижнем ящике его стола, вместе с изношенными часами, паркеровскими ручками, огрызками карандашей, тех самых, сине-красных. И еще там лежали вынутые дантистами зубы, которые Сталин никогда не давал выбрасывать.
Трубка! Ах, как она помогала ему, когда он неторопливо (опять НЕТОРОПЛИВО! «В поспешности скрыта ошибка») набивал ее, приминая и удавливая табак. Как он умел раздумчиво держать ее, пока кто-то там обличал его, лез на амбразуру. А Сталин слушал для того, чтобы потом медленно поднести трубку ко рту, зажечь спичку, подняв брови (бровь), раскурить и — спокойно, рассудительно ответить. Как помогала она ему на собраниях, на Политбюро, когда решались самые важные вопросы и никому не было ясно, что у него на уме, у вождя, покуривающего эту самую трубку — и помалкивающего. Кроме трубки, полагался он еще на усы, которые любил и сам всегда подстригал, а позднее и тайно подкрашивал, пока они не стали совсем седые, серые. Усы можно было поглаживать все той же трубкой, их можно было закрыть ладонью, спрятать в них улыбку или гримасу ненависти.
Сталина-сангвиника видели не часто, только тогда, когда он, подвыпив от души, как бы веселился, пел, подпевал, шутил в застольях, старался очаровать какую-нибудь новую приглашенную певичку из Большого, Малого… Был иногда таким веселым с охраной. Шутливо тузил соратников, если был в ударе. А однажды, после подписания пакта о ненападении с Германией, попытался даже сплясать лезгинку под восторженные вопли «своих»: «Ах — тах! Ах — тах!», но быстро опомнился. Сангвиником видели его жена Надежда, секретарь Товстуха, Баженов и Поскребышев, комендант охраны Власик да, пожалуй, еще Паукер. Но лучше бы и не видеть его сангвиником. Сталин как бы стыдился потом этого проявления и не любил о нем вспоминать.
А вот меланхоликом, испуганным, стоящим у окна со слезами, плачущим, да, плачущим в постели и даже вздрагивающим по-детски, сомневающимся и растерянным, ждущим утешения и участия, знала и видела только его одна женщина. Но сейчас еще не время называть ее. Она появится дальше, когда придет ее час. И возьмет на себя смелость утверждать, что только она одна и знала Сталина, как Человека. ЗНАЛА СТАЛИНА…
Нет, я ошибся… Еще знали Сталина Троцкий, Дзержинский, Фрунзе, Куйбышев, Орджоникидзе, Зиновьев, Каменев, Свердлов, Бухарин, Рыков, Ягода, Тухачевский, Егоров, Блюхер, Кулик, Томский, Киров… В разное время все они пожалели об этом знании. Или не успели пожалеть.
Сейчас, на съезде, в зале Кремлевского дворца, многие из упомянутых еще были и даже выступали с трибуны.
А он слушал, как клялись и славословили, стараясь превзойти друг друга все — от Зиновьева до Бухарина, от Орджоникидзе до Кирова. СЛУШАЛ. Нет нужды в романе, даже документальном, пересказывать явно вздорные, тем более если их читать сегодня, славословия вождю, самобичевания, самообвинения. Сталин слушал, Сталин молчал, Сталин со всей беспощадностью тирана и вождя помнил: «Помирившийся ВРАГ — враг вдвойне!» И помирившийся «друг» — тоже враг. Помнил он и давние наставления Екатерины Геладзе, умной женщины, его матери: «Помни, Сосо, если кто-нибудь тебе льстит, подумай, что он хочет у тебя украсть».
И в самом деле, подумайте, рассудите, может ли стать другом человек, исповедующий противоположное, человек, которого страхом заставили отказаться от своих слов и взглядов.
Всех делегатов 17-го съезда разделили на тринадцать сотен, в зале для голосования поставили тринадцать ящиков для голосования. За каждым ящиком закреплен «учетчик». Он отмечал голосовавших по списку. Первым голосовал Молотов. За ним демонстративно, не вычеркнув никого, подняв брови с видом милостивца и благодетеля, голосовал Сталин. Ящики были более чем надежны — фиксировали каждый бюллетень в точном соответствии с фамилией опустившего. Эти люди еще не знали своей судьбы, еще не слишком боялись Сталина, еще слишком верили в свое партийное братство, еще надеялись на честную борьбу.
Когда побелевший и перепуганный председатель счетной комиссии В.П.Затонский доложил Кагановичу, отвечавшему за процедурные вопросы вместе с председателем мандатной комиссии Ежовым, что против Сталина во всех урнах оказалось почти триста голосов, перепуганный Каганович, округлив глаза, приказал настрого молчать и побежал в комнату для президиума, где Сталин уединенно курил, ожидая результатов голосования. Нет, он не боялся, что его «прокатили», он знал своих «оппонентов» и заранее был готов к порядочной цифре «против» — на съезде были и непримиримые, и те, что называются улыбчивыми врагами. И, увидев взволнованного Лазаря, сразу понял, в чем дело.
Сталин коротко бросил:
— Сколко?
— Иосиф Виссарионович… Товарищ Сталин! Сволочи… Твари… Бляди…
— Я спрашиваю… Сколко?
— Двести девяносто два…
— …
Сталин раскурил угасающую трубку. Затянулся. И только тогда спросил:
— Сколко… у Кырова?
— «Против» — четыре…
— …
Сталин еще раз чиркнул спичкой, разжигая уже разожженную трубку. Посмотрел на растерянного услужливого Кагановича. Посмотрел так, что по ногам и спине Лазаря Моисеевича пробежал мороз. Затонский же хранил значительное молчание. Оно дорого обойдется ему. В 38-м Затонский будет арестован и расстрелян. Но пока он был жив и явно-неявно наслаждался растерянностью вождя.
— Чьто вы прэдлагаэтэ? Пуст абъявят резултаты… как ест… Я всо равно избран… Пуст всэ видят, сколко эще ест у нас врагов.