Выбрать главу

А пока надо было достойно изображать скорбь. И он почти даже не изображал ее, он скорбел, был печален, бывает такая тихая, достойная, спокойная и не требующая утешений печаль. Бывает.

В этом ужасном, увешанном хрустальными, затененными крепом люстрами Колонном зале, где когда-то, еще недавно, было Московское дворянское собрание, а теперь превращенное в некое чистилище перед сошествием во ад для всякого рода великих вождей и гениальных продолжателей, начиная с самого Антихриста и кончая генсеком Андроповым, почти точной копией портрета Лаврентия Берия, стоял красный помост с телом усопшего Кирова, и стояли в почетном карауле вожди, всяк в меру своих актерских способностей изображающие скорбь.

Так было и когда от здания Исторического музея, краснокирпичного, как все на этой площади, и как бы утратившего свою святую сущность православного храма, они опять несли огромную, увенчанную шапками цветов переноску. Шли — он слева, первым, держась здоровой правой рукой за рукоятку носилок, суровый в солдатской шинели, в фуражке, несмотря на декабрьский холод, а справа в нелепой этой «буденновке» толстолицый, с квадратными «наркомовскими» усиками, коротенький Ворошилов, за ним бородатый и тоже в «буденновке» Гамарник, а далее, справа и слева, известные всем и, казалось, всему миру, вожди в каракулевых, «пирожком» шапках, похожие и шапками, и усиками, и лицами друг на друга: Молотов, Каганович, Микоян, Орджоникидзе и поспешавший за ними, будто стараясь обогнать, опередить, старичишка Калинин, чем-то вдруг напомнивший Сталину Троцкого.

* * *

Уходящий с Кировым 34-й год дал начало и 35, и 36, и 37-му году. И не случайно: Киров был так же выкупан в невинной крови, как и все «вожди» этой «революции».

А блага нет нечестивцу, не удлинятся дни его, подобно тени. Потому что бога он не боялся.

Экклесиаст

Глава шестая

ШАЛЬ

Не доверяйте тому, кто не чтит старой одежды.

Томас Карлейл

Покажите мне гения — и вы покажете мне век, его взрастивший.

Томас Карлейл

Осень 1936 года была холодной, ветреной, слякотной. В ноябре шли ледяные дожди, летел снег, Москва надела галоши, простуженно кашляла, сморкалась, хрипела. Валил с ног, одолевал грипп. Но после михайловской оттепели с галочьим криком и стуком обманных капель упала вдруг белая вьюжная зима. В декабре мело снегами, сыпало такой пургой, что едва обозначалось над крышами к полудню негреющее белое солнце и опять уходило в снег.

Сталин жестоко простудился еще в ноябре, температурил, кашлял, но, по обыкновению, отмахивался от врачей. У него были старые и даже сквозившие сапоги, галоши Сталин не носил, а менять привычную обувь наотрез отказывался. Заботливый Власик только разводил громадными мясными ладонями, сокрушался. Хозяин никого слушать не желал. Здесь надо упомянуть об одной невротической особенности Сталина — не любил менять привычное: одежду, вещи, ко всему новому относился подозрительно, не любил мыться, кроме как в бане, менять белье, рубахи нижние занашивал по вороту дочерна. Ходил подчас в дырявых носках, а в сапоги поддевал обычные солдатские портянки, зимой — фланелевые. Носил он, в общем, солдатское белье — бязевые подштанники с завязками, такие же рубахи с казенным клеймом и летом не носил трусы, разве что в жару, и тогда — сатиновые черные, «семейные». Простота в одежде не была вызвана ни желанием следовать моде, ни самоуничижением, что паче гордости, — это была суть Сталина, усвоенные с детства привычки из-за бедности и невзыскательности. Грузины, кстати, все почти делятся на неравные части: меньшая — щеголи и позеры, щелкуны, большая — люди, склонные к простоте и привычности в одежде и облике. Давно свыкшаяся с этим обслуга молчала. Попробуй тут! Тут не поспоришь. А больной Сталин и вовсе донельзя был крут, раздражителен, скор на расправу, да возражающих ему, кроме Власика, Румянцева и еще коменданта дачи Орлова, не находилось (и те тряслись в душе, когда смели сказать ему свое слово).

Сталин был очень теплолюбив, до болезненности не выносил морозов, в мороз, в холод у него было дурное настроение, и потому на даче и в Кремле топили даже летом. Любил он сидеть у каминов, подкладывать дрова, просушенные и топкие березовые и сосновые чурочки. Дрова, на случай взрыва и диверсии, проверялись спецохраной, а истопником был дворовый рабочий Дубинин, проверенный и так и этак. Ему, кстати, вождь разрешил мыться в своей бане. И был случай, когда внезапно приехавший Сталин застал Дубинина моющимся.

— Ну, нычего… Ми… подожьдем, мойтэс… — сказал он.

Дубинин же в мыле вылетел из бани и убежал.

Сталин сказал присутствовавшему при этой сцене Кирову:

— Чьто же за дурак… Чэго… испугало? Ми же… нэ страшьные? А?

Для женщин приказал он выстроить другую баню. В ней позднее и мылась поочередно вся обслуга. Баней же Сталин и лечился. Напарившись, прямо в предбаннике пил чай, натирался яблочным уксусом, пил какие-то грузинские настойки на травах.

После гибели Кирова он мылся один. Никого не приглашал. Легенды, правда, гласят, что в военные годы и после мылась вместе с ним и Валечка Истрина… Да только легенды легендами, и кто их разносит и зачем, неведомо…

* * *

Сегодня, к вечеру, Сталину было особенно тяжело, грудь заложило совсем, кашель душил — врачи определили крупозное воспаление легких, но в «кремлевку» ложиться он категорически отказался. Пил свои лекарства. Никого не принимал. В мрачном молчании проходило время. Он бросил даже газету, которую пытался читать. Хмуро глядел на дотлевающие поленья в камине. Казалось, и жизнь его так же дотлевала, рушилась. Шестой десяток. И все одна борьба, борьба, борьба… Желающих сожрать — кругом. Ждущих, когда оступится… Вот и сейчас, хотя настрого запрещено сообщать о его болезни, уже шепчутся. Разведка доносит. Да… Давить! Громить надо… до конца эту непримиримую, ненавидящую его Старикову шайку. Прячут ножи за пазухой.

Мелькнуло перед глазами как бы масленое лицо Бухарина, лицо Рыкова с рысьими глазами, жирное, раздобревшее лицо Зиновьева. Был ведь при Ильиче мальчик на побегушках… Помнится, жил, как прислуга, тогда в шалаше, в Разливе… А как раздался, став вождем Коминтерна. Возомнил… Еще бы немного — и не подступись… Успел рассеять их гнездо…. Но не до конца… Сила… Все еще сила! Кирова шлепнули. Очередь теперь только за ним… А тут эта простуда… Только дай согласие на «кремлевку» — залечат… И никак справиться не могу… Лекарства, что ли… не те?

— Тажило, — вдруг вслух сказал он и опять закашлялся.

Вот таким и застала его подавальщица Валечка — больного, ежащегося, сидящего у полупотухшего камина.

— Иосиф Виссарионович! Ужин подавать? Будете кушать?

Медленно повернув голову, покосился сурово на ее цветущую, игривую как бы, простодушно перепуганную, но и явно сострадающую красоту.

«Ах, хороша. Подлец Власик явно для себя отыскивал…»

— Подавать? — У нее дрогнул под фартучком круглый животик, переступили ноги в светлых чулках.

«И ноги у нее…»

— Нэ хочэтся… Чьто-то… — пробурчал он, а хотелось, чтоб она не ушла, чтоб поуговаривала.

А она тотчас женским чутьем все это поняла.

— А все-таки… покушайте… Вам легче будет. Все вкусное… Жаркое… Молоко горячее с медом. Липовый цвет с чаем. Варенье… Малина…

— Ти… чьто? Лечить мэня… собралас? — окинул косым взглядом…

Бедра у нее были, пожалуй, чересчур уже полноватые, но точено круглили бока ее синего платья. И так красил ее этот короткий белый, с оборочкой, передник… Передничек. Косынка.

— А я… лечить… могу… Медсестра.

— Знобыт мэня… Дышять… тажило… — вдруг пожаловался он. — Прамо… мороз…

— Это… температура… поднимается к вечеру… Это… ничего… Хорошо… Скорее пройдет… А давайте я вас шалью пуховой укутаю? Моей… — простодушно сказала она.