Выбрать главу

— Щялью? — Он засмеялся, закашлялся. — Щялью… Кха-кха-ха-ха-ха… Кха… Кха… Щялью… Ох, нэси… щяль… Кха-кха-ха-ха.

И когда она тотчас ловко выскользнула в дверь, продолжал улыбаться: «Щялью… Кха… ха… ха… Щялью…»

Валечка действительно скоро вернулась с большим толстым серым пуховым платком и совсем смело, по-матерински словно, стала укутывать его, обвязывать под руками.

Сталин же вдруг привлек ее, обнял за теплые пружинящие бедра и прижался к ее молодому, пышно-упругому телу, к сводящему с разума животу. Запах, запах ее, свежий, женский, девичий запах — чистоты и здоровья и, может, каких-то слабеньких духов, захватил его, заставил закрыть глаза, замлеть, ощущая это как бы вхождение в ее ауру, прежде лишь слегка ощутимую на расстоянии, а теперь словно подчиняющую его. Наверное, так пахло и от шали.

(Вы вспомнили свое первое объятие любимой?!)

Валечка замерла, перепуганная и покорная, не знающая, что делать, как быть. Отступить-отстраниться? Остаться так? Правая, здоровая рука Сталина гладила ее нежно и властно и словно бы замедленно-просяще, отчего по ней, по всему овалу мягкого, налитого тела пролетал колющий внезапный озноб.

Рука Сталина не отпускала ее, лишь передвинулась ниже, к подколенкам, тронула нежные фильдеперсовые чулки, подняла юбку, задела резинки панталон, задержалась на мгновение и потом снова вернулась к бедру поверх юбки и опять провела, нашла резинки.

— Рейтузы… носышь? Это… хараше… — пробормотал он.

Он на мгновение вспомнил Надю. Надежду, которая тоже носила панталоны, а когда летом надевала короткие трусы, он сердился, отворачивался: «Апят эты… спортывные? Чьто за мода?»

Как невротик, и одежду женщины признавал только такую, которая нравилась ему.

Подавальщица стояла, держа руку на его плече, и дрожь сотрясала ее. Эта дрожь передалась ему. Он поднял голову:

— Баишься мэня? Нас? — полувопросительно пробормотал он, обращаясь ни к кому. Так спрашивают пространство, не ища ответа. — Баишь- са? — это уже к ней.

— Нет, — едва слышно не то выдохнула-ответила, не то лишь для себя прошептала она.

— Хараще, — он отпустил руку. — Нэси ужин. Сагрэлся я…

И ужинал он так — обвязанный шалью, покашливая, сопя, с улыбкой поглядывая, как она наливает ему чай… Лицо Валечки было напуганно-углубленное и все-таки пытающееся хранить всегдашнюю улыбку. Она всегда улыбалась — такая была ее солнечно-радостная душа. Улыбка и греющая женская энергия всегда лучились в ее глазах, были в ярко-розовых, чистых, слегка приоткрытых губах, в румянце щек — на левой была белая кругленькая вмятинка — след детской оспы-ветрянки, и эта ямочка скорее еще придавала Валечкиному лицу какое-то дополнительное очарование. Эти ямочки у Валечки были и еще — и у локтей, и, откроем тайну, на припухлых подколенках.

И руки ее, природно белые и благородно полные — откуда такие? — тоже дышали добротой, лаской, незащищенностью.

Когда она вернулась убрать скатерть, Сталин уже закуривал папиросу (трубка была на момент болезни оставлена) и, прищуриваясь, сказал:

— Ну… чьто? Спасыбо… Накормыла… Согрэ- ла… И мороз… прошел. Пастэли мне… здэс… Спать буду… на этом… дыванэ…

Диваны, широкие, кожаные, были во всех комнатах дачи, и Сталин, бывало, меняя место для сна, спал в столовой, в кабинете, но чаще — в этой дальней комнате, совмещавшей как бы все другие, здесь обедал, работал, отдыхал, лежа с книгой или газетой, принимал кого-то из приглашенных, но сюда никогда не входили его кратковременные любовницы, актрисы из Большого, а после 36-го, может быть, заболев от этих красоток, Сталин напрочь прекратил принимать игривых, доступно-продажных артисток. Но, может быть, была и другая причина…

А Валечка была безропотна. Постель на диване стелила-расстилала по-женски уверенно, приятно-ласково (и, представьте себе, даже как-то властно!), взбила подушки, оправила простыню, откинула край пододеяльника. И встала, глядя с той недоумевающей как бы преданностью, за которой можно предположить все…

— Иды… Я лягу… А щяль?

— Не снимайте ее, Иосиф Виссарионович.

— Нэ снымат?

— Да… Так будет лучше… Поспите в ней. Шерсть помогает. Я вас укрою… Вам будет лучше. Обязательно…

Он покорно улегся в постель, сказав: «Отвэрнис!» — и раздевшись при ней до белья. А потом лежал, снова укутанный ее шалью, укрытый одеялом до подбородка, и жевал таблетки.

По движению головы она поняла: «Дай запить». Налила, подала стакан. Запил аспирин. И уже улыбчиво потянулся было за папиросой. (Курил Сталин тогда «Казбек» ленинградской фабрики, а не «Герцоговину флор», как везде об этом пишут, вообще курил он и другие коробочные тогдашние папиросы: «Борцы», «Северная Пальмира», «Москва — Волга», а после войны — обычно длинные и пряные «Гвардейские»).

— Может, вы… не покурите? — пугаясь сама себя, стоя возле дивана, прошептала она.

Сталин промолчал — почти недовольно.

И вдруг увидел, как Валечка опустилась на колени и прильнула к его протянутой руке. Как она угадала его даже не желание, а очень тайную, далекую мысль? Ему хотелось, как всякому мужчине, больному и тем более давно одинокому, этого искреннего, непокупного, некупленного женского участия.

Она целовала его руку, а он, смущаясь, пытался отнять ее и медлил, но все-таки убрал, провел ладонью по ее волосам, щеке.

— Ти… глупая… — ласково пробормотал он. — Чьто видумала… Глупая… Ти согрэла мэня… Чай… Щяль… Мед… Иды… Тэпэр я… буду поправлятса…

Когда она, опустив голову, ушла, полуобернувшись на мгновение, блеснув взглядом, он вздохнул хрипящей, ноющей, поющей на все лады грудью, потянулся было снова за «Казбеком», но тут же раздумал… Откинулся на высоко взбитых подушках, выключил свет — выключатель был под рукой — и подумал, лежа в темноте с отдыхающими глазами и словно бы отдыхающей душой, что эта, по сравнению с ним, девчонка, русская курносая… может быть… может быть… станет самой близкой ему и преданной женщиной. Женой? Нет… Какая теперь жена… Женой она… и не согласится. А если согласится… Что? По приказу? Глупость. Глупый шаг…

Теперь он был уже обречен своей властью, своей жизнью на дальнейшее пожизненное безбрачие. И это была как бы схима, которую он добровольно ли, по сложившимся ли обстоятельствам принял на себя, и ее уже никогда не отстранить. Надя Аллилуева была его последней и неудачной роковой женой. Может быть… потому что у величайших людей могут быть, как у богов, только величайшие жены. А так не бывает и у богов. Зевс ведь, помнится… бил свою своенравную Геру и даже, по мифам, куда-то там привязывал. За непослушание. Нет… Даже это слово — «жена» — не для него теперь. А эта девушка… Валечка… Кто? Добровольная рабыня, служанка, вставшая перед ним на колени?

И не знал, даже не догадывался, что она уже сегодня вступила в ту единственную роль единственной женщины, которой дано будет судьбой или роком оказаться при нем до конца его дней.

Всю ночь он впервые за много ночей спал хорошо, спокойно. Свежий запах девичьей шали словно баюкал, успокаивал его, тело размякло, перестали ныть ноги и руки, не болела голова, ничего не болело… Он спал и видел какие-то деревья, ущелья, поля, летящих птиц, девушек в шелковых платьях и в теплых пуховых платках. Девушки улыбались ему, манили его, но всех заслоняла внезапно появившаяся Валечка. Она стояла перед ним, заслоняла, не пускала к нему, не отходила от него. А когда вдруг пошел жаркий и охлаждающий одновременно летний дождь, прижалась к нему, обняла и стояла так, не отходя, и руки ее гладили его, гладили, гладили.

Он проснулся. Рубашка была хоть выжми. Тело облегчилось. Шаль он когда-то сбросил. Лежала на полу. И ясно ощутил — прошел кризис, болезнь миновала. Грудь дышала спокойнее, легче. Возвращалось здоровье.

На его звонок опять Валечка приоткрыла дверь.

— С добрым утром, Иосиф Виссарионович.

— З… добрым…

— Как вы себя чувствуете? Врачи ждут.

— Хараще… Ти… Валэчка… вилэчыла… Скажи толко, чьтоб подалы… сухое бэлье. Вспатэл… Щяль забэры… Пастырай обязатэлно… Вилэчила… твоя щяль Надо же! Врачы пуст жьдут…

— Слушаюсь! — Подняла шаль, сияющая, бодрой походкой пошла к двери.

Он проводил ее довольным взглядом. Опять вспомнились ее резинки над коленками.